Электронная библиотека » Александр Давыдов » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Мечта о Французике"


  • Текст добавлен: 4 марта 2019, 19:20


Автор книги: Александр Давыдов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Запись № 17

Опять сижу возле окна и предо мной сладостный вид. Удивительно, что не устаю им любоваться. Уже много лет, как мне все мгновенно приедается – люди, книги, города, развлеченья, любые жизненные ситуации, тем более пейзажи. Но этот разнообразен, чуток к погоде, ко времени суток. Совсем не занудный, всегда разный, в зависимости от освещенья выражает все нюансы чувства. Иногда смотрится чуть суровее (нет, не то слово – скорей, серьезней, вдумчивее), чем обычно, но никогда в нем не чувствую безнадежность. Черная фигурка на скале иногда опять появляется (иль, может, это у меня теперь бельмо в глазу?), но не мрачная. Меня будто куда-то манит, то ль призывая к восхождению, то ль заманивая в пропасть. Но пропасти ведь тоже бывают разные: колодезь духа разве ж губителен?

Три дня ничего не записывал. За это время, вопреки сложившимся привычкам и распорядку дня, я успел посетить все места тут, хоть как-то связанные с Французиком: в конце концов пустился в погоню за мечтой. Карту памятных мест мне вычертили финны, на велосипедах исколесившие округу, и к тому ж любезно одолжили свой байк. (Надо сказать, что в их фотках, прежде бездушно красивых, словно появилась душа: теперь там сквозил романтический дух «мечты о…».) Побывал в монастырях и церквях как-то причастных легенде, вкатил тяжеленный байк на гору, где Французик был пронзен ангельскими лучами. По пути останавливался в корчмах, ресторанчиках, пиццериях и тавернах, везде расспрашивая о Французике, – кое-как, разноязычными словами и общепонятными жестами; странным образом, мы друг друга понимали. Рассказывали охотно, причем иногда хитро подмигивая, уверенные, что мой интерес все ж преследует коммерческую цель. (Не войду ль и я в местный фольклор как чудак-иностранец, задумавший купить здешнее предание? Разумеется, меня тут приняли за американца: кто еще дерзнет на такую покупку? Думаю, неслучайно мне там и сям встречался на пути траурный нотариус, торжественный, как ангел смерти.)

Не потому ль, в рассказчиках мне чудилось некоторое лукавство? То ль они что-то недоговаривали, то ль, наоборот, выдумывали. Как и в рассказах нашей хозяйки было трудно понять, что ж такое Французик: слух? сплетня? миф? житие? И неизбежная путаница во временах. Иногда он будто отодвигался в глубину веков, то казалось, вот-вот появится в дверях в своей накидке и сандалиях. Употреблялось вперемешку давно прошедшее с будущим (отыскав на книжной полке в нашей гостиной учебник местного языка, я все-таки чуть разобрался в грамматике). Не знаю, ждут ли местные его второго пришествия или это вековечный образ, именно кочующий по векам, принимая всевозможные обличия, воплощаясь в разных лицах, будто постоянно возвращая стремительно ускользающей современности вневременное предание.

Его якобы однокашников я повстречал целую кучу, встречались и соратники по ритуальным битвам с соседями (эти уж точно врали: обычай наверняка умер, когда те еще не родились). Не скажу, чтоб их рассказы чем-то обогатили мою мечту о Французике, мало отличаясь от повсеместных школярских или же дембельских баек. Но любопытным было их представление о его юных годах: возникал образ обыкновенного паренька, не отмеченного ни особыми талантами, ни, наоборот, девиантным поведением. (И мне точно также виделись его ранние годы.) Но лишь речь заходила о зрелости, годах, последовавших за его прозрением (просветлением? или не знаю, как это назвать), сразу начиналось буйство фантазии. У меня просто голова закружилась от обилия им совершенных чудес, коих рассказчик был, конечно, свидетелем. (Подчас казалось, что мне его рекламируют как умелого иллюзиониста.) Не стану их перечислять: нынешние фокусники творят чудеса и похлеще. Мне-то милей Французик безо всяких чудес. Какая все-таки нелепость изображать иллюзионистом великого борца с глобальной иллюзией. Но, возможно, это в угоду «американцу», которые, как известно, падки на диковинные зрелища. А я, коль бы встретил Французика, не стал у него выпрашивать чуда, себе оставив неторопливое вызреванье мысли и чувства, – пусть даже от них не дождусь плодов.

Конечно, я попытался распутать кудель времен (не дурная ли привычка?). Сперва ходил вокруг да около, потом стал допытываться впрямую: так где ж он сейчас этот ваш Французик? или где похоронен? Тут не было общего мнения, полный разброд. Как место жительства перебирали окрестные монастыри или ж уверяли, что сами видели частицы его мощей во многих церквях по всей стране – кто ноготь, кто фалангу пальца, кто ступню, кто ногу (руку) целиком. Если верить каждому, то священных деталей набиралось не на одно даже, а на два-три тела. С мощами и реликвиями часто бывает путаница, но, может, дурили сознательно, издеваясь над иноземным торгашом? Адрес музея восковых фигур в ближнем городе мне уж точно указали на смех. Музейчик типично провинциальный, совсем небольшой: два кровавых императора, три борца за свободу, чьи бюсты я тут видел на площадях, одна знаменитая отравительница. И среди них аляповатый, кое-как раскрашенный Французик, маленький, робко улыбающийся человечек, вразумляет волка-людоеда, действительно похожего на ту приблудную псину. Казалось бы, форма без содержания, просто муляж, но все ж не до конца бездушный. Может, тому причиной наивная искренность его создателей, что я почувствовал от него сквозящий дух извечной новизны и вновь ощутил свежесть нами поруганных истин. И пахла фигура не воском, не музейной пылью, а луговыми цветами. По крайней мере, так для меня, плененного его легендой.

В монастырях, конечно, не отыскал Французика. Не слишком и надеялся: скромнейший, он и должен быть незаметен, избегать чужого, пусть даже не праздного, любопытства. Да и знал, что тот не сидел сиднем, а вечно странствовал. В здешних скитах мне чудилось, что он лишь недавно отлучился, и ушел не навек, а еще вернется. Но – когда? Только раз мне почудилось, что я все-таки уловил Французика. Там же, где он был когда-то отмечен ангелом, стоял человек странно похожий силуэтом на мое горное виденье. В лучах, рассекавших листву, будто небесные стрелы, он вдохновенно выпевал стихи. Тут бы никто, ни испанец, ни финны, ни даже японка, не усомнились бы, что их сочинил Французик. Его гимн славил Господа за солнце, воду, ветер, короче, за все блага и радости жизни. Я подумал: «Неужель не восславит Его и за смерть, чуждую мнимостям, последнюю, достовернейшую изо всех наших истин?» И тут прозвучало: «Laudatus sis, mi Domine, propter sororem mortem corporalem»[1]1
  Хвала Тебе, Господи, за сестру нашу Смерть телесную (лат.). – «Гимн брату Солнцу, или Хвалы Творений» Св. Франциска Ассизского.


[Закрыть]
. Моих знаний хватило понять, что смерть он назвал сестрой. Воспитанный в атеизме, крестившийся больше по моде, я тут себя почувствовал будто накануне мирозданья. (Проклятая скудость моей, а возможно, и вообще людской речи, но более верных слов не подберу, чтоб выразить чувство. Я писал, что эта местность богата ракурсами, – так это именно тот, с которого жизнь выносима.) Ясно, что был не Французик, а, оказалось, студент-богослов, взявший темой диплома местночтимых святых. Он мне объяснил, пока мы сходили с горы, что ищет вдохновенья, на всех здешних вершинах декламируя вслух «Гимн брату Солнцу» (так назвал его). Записал мне в блокнот величание смерти…

Ну вот и все. Пора мне заканчивать литературные упражнения. Сюжет не то чтоб до конца иссяк, но уже не случайно запнулся. Очередная глава моей жизни дописана, и каковы ж обретенья? Не стал покупать его дом, – к чему мне косная недвижимость? – но отсюда увезу свою фантазию иль мечту о Французике, который живет во всех временах, а также и наклонениях. Она все-таки вызрела, я даже назавтра обещал ею поделиться как творчеством, со своими неприкаянными друзьями по жизни. Но теперь понял, что не решусь ее разделить с кем-либо. За эту невольную ложь, чистосердечный Французик меня, конечно же, не осудил бы, поскольку и никому не судья.

Запись № 18

Пишу на вокзале, ожидая утреннего поезда. Слова теснятся на последней страничке блокнота. Намедни перечитал дневник. Удовлетворенно отметил, что был старателен, добросовестен и, сколь можно, искрен, оттого удалось с некоторой все ж достоверностью запечатлеть свои дни. Надеюсь, что и сумел хоть немного передать аромат легенды, хотя этот чистый родник вряд ли дается любой письменности. По крайнем мере, я-то чувствую исходящей от блокнотика легкий розовый аромат (правда, тут он меня всегда преследует). Потому, сперва решив его оставить на вокзальной скамейке, все-таки захвачу с собой как память.

Я ушел из хостела ночью, тишком, когда все уже спали, попросту сбежал, – лишь на прощанье погладив котенка, который грустно мявкнул. Не только потому, что не хотел делиться моей созревшей мечтой. Но я вообще терпеть не могу прощаний. Как стремительно приобретаю привычки, так же быстро готов от них отказаться. Стоит закончиться этапу существования, я расстаюсь напрочь, единым махом, с людьми, городами, местностями и обстоятельствами. Мой дневник выглядит тем достоверней, что если б писал роман или повесть, то не упустил бы целую связку сюжетных возможностей, включая и криминальные. Это правда, что я не заслужил настоящих врагов, но все ж многим досадил, на пути к жизненному успеху кое-кому оттоптал ноги. А в моей среде нравы жесткие и народ мстительный, – могли б и здесь добраться. Не знаю, что меня теперь ждет на родине. Впрочем, отмажусь, как не раз бывало.

Я упустил не только романные, но, в погоне за мечтой, и жизненные сюжеты: не стал для страждущей Эвы хотя б мимолетным Адамом (перед уходом, пробравшись в ее комнату, я зачем-то оставил ей в дар чуть подгнившее яблоко); не попытался соблазнить (для меня это слово звучит чересчур церемонно, но более грубого девушка не заслуживает) очаровательную хозяйку, – в прежние времена такое было б невозможно; пропустил мимо ушей поэтические творенья бельгийца (может, он и впрямь талант?); на полслове прервал беседу с умным испанцем; толком не заглянул в душу сокровенным финнам, не говоря уж о японке, которую наверняка несправедливо записал в дурочки. (Ну вот, начал дневник с оправданий, ими же и заканчиваю. Видимо, такова натура, совестливая, но, должно быть, в силу инертности, неисправимая.)

А уж таинственный мусульманин и вовсе мог стать чуть не главным героем. Был миг, мне показалось, что этот сюжет сам собой разрешился. Когда я во тьме кромешной, ориентируясь по звездам (казалось, их не должно б остаться после таких звездопадов), направлялся к станции, вдруг за моей спиной грянул воистину адский взрыв. Сперва, в своем эсхатологическом настрое, я подумал, что пришел конец света. Потом, что басурман подорвался в сарае своей взрывчаткой, – вероятно, с нашим пансиончиком вместе. Но тут все небо расцвело огнями – с пронзительным свистом взлетали ракеты, сыпались искры, рассыпались шутихи, в небесах крутились огненные колеса. Так вот его сюрприз! Действительно грандиозное файер-шоу, ставшее для меня прощальным салютом.

Уже поезд. Со мной перезвоном прощаются ранние колокола. Прощай и ты, Французик, которому одним только простосердечием удалось отменить уже всем опостылевшую эпоху. Или когда-нибудь это удастся. Может, я сюда еще и вернусь на другом жизненном витке, кто ж его знает?

Блокнот из кожи, с золотым обрезом

Запись № 1

Никак не думал, что меня вновь потянет писать. Тот порыв к бумагомаранию, мне навеянный благословенной местностью, которую назвал родиной своего духа, так же неожиданно иссяк, как нежданно явился. Это, казалось, было ярким отступлением в скобках или какой-то удивительной вставкой в довольно скучном, признаться, хотя и во многом назидательном, романе моей жизни. Романом воспитания его не назовешь, ибо его герой вовсе не копит мудрость. Скорей, подобьем плутовского романа, поскольку мне, человеку, в общем-то, по природе чистосердечному, пришлось научиться и хитрить, и вилять, и дурить людей, следуя подчас прихотливым извивам своей углеводородной биографии. Но еще точней я б его определил как роман разочарования. Не знаю, как в литературе, но в жизни это, наверно, самый частый жанр.

Разумеется, я не забыл Французика, даже более того, этот едва уловимый образ (сон? мечта? надежда?) с тех пор хранится как драгоценная залежь, в самых интимных глубинах моей памяти. Именно интимных, какими нет ни желания, ни нужды с кем-либо делиться. Произнес это заветное имя, и как-то полегчало на душе и рука бойчей заскользила по блокнотному листку. Уверен, что именно эта было пригасшая мечта, иль надежда, вдруг очнувшись, меня вновь побудила к письму. Впрочем, должен признать, это довольно увлекательное занятие, особенно графомания, никому ничем не обязанная, творящая безответственные миры, устроенные вкривь и вкось, но тем самым и обаятельные, как детский рисунок. Вот и я, графоман, обновляю блокнотик, не копеечный, как тот первый, а из наверняка элитной, дорогой кожи, с золотым обрезом – льстивый подарок подчиненных на какой-то праздник. Впрочем, это вовсе не добавляет ответственности.

Честно говоря, вернувшись из того путешествия, я испытал вперемешку с грустью скороспелой ностальгии еще и облегчение. Ведь, признаться, не выношу слишком длительного накала чувства и мысли, как и упоения великими мнимостями, которые дарит искусство. Поэтому у меня даже и мысли не было остаться навсегда в своем «парадизо», лишь себя хотел освежить новым чувством. К тому ж, запутавшись во временах, чем обильно иноязычье, со всякими их сослагательными в давно прошедшем или прошедшими в будущем ненаступившем, я даже испытал удовлетворение, вновь очутившись в своей привычной триаде настоящего, прошлого и будущего, пусть даже прошлое горчит, настоящее не вдохновляет, а будущее не сулит радости. Зато все здесь, в родном краю, который люблю не страстно, но глубоко, как, к примеру, любил свою престарелую бабушку, все обжитое, обчувствованное, если можно так выразиться, вдоль и поперек. Прежде-то я и вовсе не умел путешествовать: будто сам я так и оставался на месте, в обрамленье привычного, а перемещался в пространстве мой, что ли, астральный двойник в качестве чуть тревожного наблюдателя чужой жизни. (Наверно, следствие моей телесной инертности при некоторой живости ума и попросту неугомонности воображения.) Еще б не тревожного, коль все чуждое – язык, обычаи, нравы, само устройство жизненного пространства, где так легко сделать неверный шаг. И тогда если и не катастрофа, так позор. Дома же всегда вписан в привычный абрис. Иль, проще сказать, тебе вольготно, как лягушке в родном болоте.

Вернувшись из моего «парадизо», еще исполненный мечтой о Французике, я был поражен, сколь неизменной осталась здешняя жизнь. Та же самая довольно унылая, приевшаяся картинка, ни даже тихой вести, ни самой мельчайшей приметы обновленья эпохи. И еще разочарование: я вновь убедился, насколько незначителен даже в том достаточно узком поле жизни, где обитаю. Мои друзья вроде даже и не заметили моего отсутствия. Я-то вернулся из удивительного пространства совершенных смыслов, для них же миновал обычный трудовой рутинный месяц. Но еще обидней, что не заметили враги, которых я полагал вечно бдящими. (Истинно, истинно я так ничтожен, что и не заслужил настоящих врагов.) Я-то себе воображал детективные сюжеты с погонями и перестрелками в духе грозовых девяностых. Разумеется, жутковато было, но я взращивал в себе героический кураж, да и не так уж цепляюсь за жизнь, теперь клонящуюся к закату. Я ж в душе книжный романтик: почему б, думал, не завершить существование криминально-героическим аккордом? Хотя все-таки надеялся, что пронесет. Так в результате и вышло, для своих якобы врагов я, видимо, оказался невеликой досадой. А вот подчиненные, как сейчас называют, офисный планктон, мое отсутствие, конечно, заметили. Ясно, что без начальства вольней жить. Теперь снуют с холуйскими улыбочками, а небось думали: хоть бы он пропал навсегда. Не осуждаю, раньше и я в таких случаях вспоминал старую поговорку: «Была бы шея, хомут найдется».

Вот сейчас подумал, отчего всегда себя ощущал личностью исключительной, если и не замечательной, то по меньшей мере примечательной? Это было всегда глубочайшим моим убеждением, настолько твердым, что не требовало доказательств, которых, признаться, и не было. Не в том ли дело, что, единственный, притом поздний ребенок в семье, я в детстве был окружен даже чрезмерной любовью родных душ, граничившей с поклонением? При такой любвеобильности родных я им, кажется, виделся даром Божьим, каким-то чудом, осчастливившим вполне скромную семью самим фактом своего рождения. Подозреваю, что мое довольно умеренное вундеркиндство (сочинял стишки, слегка музицировал на пианино по слуху, почти с младенчества озадачивал старших «взрослыми» вопросами) им виделось зачатком выдающихся талантов. Стыдно, стыдно, что я так и не оправдал их невысказанных из деликатности надежд, но все они давно ушли, один за другим, тем испещрив мою душу рубцами и шрамами, зато сколько у меня сейчас небесных заступников. Но в этой-то жизни мне теперь отчитываться не перед кем, кроме своей совести, которая, прежде снисходительная, под старость делается все ворчливей. В общем-то, могу сказать, что без этого внушенного чувства своей ценности вопреки любым разочарованиям, моя жизнь давно б сошла на нет – приелась бы до чертиков, окончательно рассыпалась в труху разрозненных фактов. Да и само право на жизнь мне пришлось бы бесконечно подтверждать и доказывать. Ну и хватит об этом. Приму свою значительность в жизни за аксиому, заодно подтверждающую мое право писать, то есть так или иначе запечатлевать свое существование, хотя б только для себя лично. (Начертал с маху, что никому не подотчетен, но ведь теперь пишу нечто подобное отчету. Кому? Допустим, молчаливому и пускай равнодушному Созерцателю Нашей Жизни. Если не предположить Его, можно и вовсе заплутать средь своей душевной мути – постыдных страстей и бессильных порывов к добру и милосердию.)

Сейчас вспоминаю, каким трепетным я вернулся из овеянной Французиком местности, и подхваченный там мотивчик мне слышался еще долго-долго. Даже попытался о ней рассказать знакомым, понимая, что без толку, но чувства распирали, надо было поделиться хоть с кем-то. Да еще мой с недавних пор невротический страх потерять прошлое, причина которого – возникшее недоверие к своей памяти. Теперь, с годами ослабевшая, она способна подменить факт вымыслом или перепутать что-нибудь важное, – значит, надежнее будет хоть с кем-нибудь ею поделиться. (Честно говоря, я иногда и вовсе терял уверенность в собственном существовании.) И к тому же тема «как я провел отпуск» считается в моем кругу благопристойной, респектабельной и, можно сказать, коммуникативной, то есть весьма пригодной, чтоб от нечего делать почесать языки, – а я всегда был озабочен социальной мимикрией. Ну и что получилось в моем пересказе? Жалкий лепет, набор банальностей! Да и как передать аромат цветущих роз, перекличку горных колоколов, благородную простоту старинных часовен, не дидактичность, а, наоборот, проникновенность легенды, и в первую очередь – зыбкое предчувствие обновляющегося мира? Короче говоря, лишний раз убедился, что из меня никакой проповедник, – хотя профессия меня научила излагать мысль кратко и внятно, однако совсем не умею воспламенить сердца. В целом вынужден признать, что я человек с довольно бездарной речью, крепко «приработанный» к повседневности, – кажется, лучше всего мне удаются похабные анекдоты. Но тут виной не только бедность моей речи: как удивишь людей, объездивших «весь мир» и теперь жаждущих какой-то невероятной, изощренной, экзотики, подобно филателистам, гоняющимися за униками?

Откладываю блокнот. Мне уже два раза подмигнул распорядитель, значит, теперь моя очередь произнести здравицу в честь юбиляра. Дело привычное: у меня уже давно заготовлена речь из штампованных славословий, равно подходящая для всех похорон и юбилеев, лишь меняй имя-отчество. В таком пустозвонстве я уже обрел достаточный опыт.

Запись № 2

Может быть, с похмелья (следствие вчерашнего юбилея, которые теперь как никогда обнажают душу), у меня возникла горделивая мысль: а может, я действительно писатель? (Надо сказать, что у меня с похмелья приходят как раз самые трезвые мысли.) Не в том смысле, что беллетрист. Как раз антибеллетрист: рассказывать байки мне вовсе неинтересно, да они, кажется, все уже рассказаны и пересказаны многократно. И так сказать, материальные события моей жизни не рождают вдохновенья. Попытался вести дневник, чтобы взять на учет каждый свой прожитый день, чтобы не потерять ни единого, их нанизав на ниточку, словно бусины, подобьем ожерелья. Но, видимо, не отыскал прочной, путеводной нити. Так они и остались бессмысленной грудой фактов сомнительной ценности. (А не в том ли еще дело, что каждый мой день уродлив, и вышло б нечто вроде ожерелья из кариесных зубов на груди какого-нибудь людоедского царька? Да и необходим ли дневник для учета прожитых дней? Довольно было б страницу за страницей переписать мой органайзер делового человека.) Чтоб стать бытописателем, у меня недостаточно зоркий глаз, все-таки малая увлеченность жизнью, а главное – презренье к деталям.

Но зато подоплека моих литературных позывов глубинная, самая что ни на есть исконная – бегство от настигающей реальности. Имею в виду не мелкие неприятности, заботы и заморочки вечно тревожного существования. А ту реальность, которой всегда предстоим. Да, именно ту самую, нам грозящую острым лезвием косы. Ту, что рано или поздно ухватит за шкирку любого Анику-воина средь таинственных полей так нами и не познанной жизни. Уверен, что это и есть единственный стимул подлинной литературы (кроме, разумеется, необходимой писателю доли эксгибиционизма), если она не просто «литература»: попытка растворить алчное время в вечности запечатленного мира, каким бы тот ни был кривобоким.

Знаю, что смерть не тема для беседы. Когда мне случалось заводить о ней разговор с ближайшими друзьями, те либо смущенно посмеивались, либо с показной бодростью меня хлопали по плечу: мол, не ной, старик, еще поскрипим. Или же отделывались каким-нибудь еврейским анекдотом. Звучало бодро. Причем я вовсе не хотел им испортить настроение своим неожиданным memento mori, но, признаю, в этом была и провокация: мне отчего-то требовалось, чтобы эти люди, укорененные в жизни куда прочней меня, тоже поверили свое бытованье этой неизбежной реальностью и чтобы ужас хоть бы на миг озарил их самодовольные лица. Нет, я все-таки не люблю людей, вопреки своей прохладной филантропии. Ведь только в себе признаю тонкую, ранимую душу, взыскующую небесных гармоний, а коллеги мне и вовсе видятся тупыми свиньями, зажиревшими от углеводородов. Но так ли уж они прочны, так ли самодовольны, эти прежние интеллигенты типа «возьмемся за руки, друзья»? Под слоем жира, как в прямом смысле, так и метафорическом, у них почти наверняка таится трепетная душа, робеющая и жизни и смерти, – это мой наверняка грех, что лишь себя чувствую внутренней личностью, в других невольно предполагая лишь только поверхность. С какой стати они должны передо мной распахиваться? Да и сам я на общих фото ничем от них не отличаюсь, тоже свинья-свиньей с нахальной физиономией супермена.

Как трактуют смерть различные веры, верованья и поверья, я знал еще едва ль не подростком, замусолив купленный у спекулянтов за ползарплаты двухтомный словарь «Мифы народов мира» – мечту тогдашнего интеллектуала, в ту пору, так сказать, врата духовности. Но это чтение меня лишь укрепило в моем природном агностицизме. На мой вкус (верней, на мое чувство) религии мира оказались чересчур утешительны, включая пессимистичнейший буддизм: даже перспектива загробных мук и утомительной чреды бессмысленных рождений для меня отрадней предстояния мраку кромешному. А разве не так?

Примерно в ту же пору с еще не растраченным любопытством я вгрызался в пропахшие пылью и ученостью тома «Философского наследия», тоже приманку для тогдашних неофитов интеллектуализма (страна была дикая, притом алкала истины). Но для великих умов смерть всегда становилась даже не запинкой мысли, а полным ее провалом. Она (мысль, имею в виду) будто взвихрялась вокруг этой коварной пустоты (разумеется, не полыньи духа, а черного колодца, смердящей тленом могильной ямы), обретала опасную мощь в тщетных попытках увернуться от неизбежного. Короче говоря, сплошные разочарования! Стоит ангелу смерти взмахнуть крылом, тут уж равно бессильны и мудрец, и простец. А я между ними где-то посередке.

Сознав в еще нежном возрасте становленья личности, что мне конечную истину никто не поднесет на блюдце, я все-таки сохранил интеллигентское уваженье к учености. В фантастические девяностые, время, подобное волшебной сказке (именно исконной, не приглаженной европейскими гуманистами-просветителями, то есть сочетавшей древний ужас с исполнением, казалось, невозможного), слегка разбогатев на пошиве зимних курток, я спонсировал один высоколобый журнальчик, сочетавший некоторую резвость мысли с тогда модным ерничеством (называлось постмодернизмом, как мне снисходительно объяснил редактор; ну, умникам видней, что там наступает после нового). Его издавал мой одноклассник и товарищ по юношеским беспутствам, безделью и разному мелкому свинству. В юные годы я был уверен, что у него в голове ничего и быть не может, кроме пьянки и баб. А вот однако ж. Видимо, он, как и я, обладал стыдливой и сокровенной душой. Из-за этой внутренней застенчивости мы с ним, можно сказать, так и не встретились, – общаясь чуть не ежедневно, как-то разминулись в мысли и чувстве. Кстати, он оказался недурным писателем. Я не без интереса старался воспринять его угрюмые, эгоцентричные, заносчивые, но притом вдохновенные медитации, хотя ни одну его книгу, признаться, не дочитал до конца. Кажется, они и не были для этого предназначены.

Короче говоря, в эпоху осуществленных утопий, я помог старому другу исполнить его собственную. Тогда я был щедр, готов любого облагодетельствовать, никому не отказывал в подаянье, поскольку еще стыдился богатства, хотя б и весьма относительного. Жертвовал средства на борьбу со СПИДом, на обустройство беженцев из ближнего зарубежья, на то на сё да и просто подавал всяким жуликам, кто попросит. Расставаясь с деньгами, испытывал приятное чувство служения человечеству, а также и превосходства над людьми менее удачливыми (интеллигенция в ту пору и вовсе скисла). Воспитанный родными в презрении к материальному, я к тому ж этим старался, «облагородить» деньги, придать дензнакам, так сказать, этическую ценность. Помню, дружески глумился над благонамеренными, но и беспомощными интеллигентами: что толку в ваших благих намерениях при отсутствии средств, хотя бы материальных? Возьмем простейшее: шкаф подвинуть – нет сил, телевизор, к примеру, починить или, там, телефон – нет умения, просто гвоздь забить в стенку – и то не хватает навыка, помочь нуждающемуся – так самим жрать нечего. Мол, какое-то, выходит, виртуальное благородство! Конечно, с моей стороны тут не без подлости: обнищавшие интеллигенты были вынуждены терпеть это ласковое глумление, в душе понятно куда меня посылая.

А журнальчик на короткое время вошел в моду, видно, попал в резонанс той расхристанной эпохе, исполненной черного юмора. Благодаря ему, на каких-то презентациях и симпозиумах я познакомился с самыми отпетыми тогдашними умниками, потрепанными и горделивыми, упоенными собственным мышлением, к которому были по-детски доверчивы, потому неспособными услышать другого. Однако напополам с презреньем я чувствовал и некое благоговенье пред бескорыстьем их мысли и непрактичностью интересов.

Все это давняя история. Те звонкие времена нечувствительно откатились в прошлое, и мой друг, не стяжав литературной славы, запропал в очень дальнем зарубежье, где, по непроверенным слухам, либо профессорствует в каком-то университете, либо развозит пиццу, либо трудится лесорубом в озерном крае (всё занятия его достойные с разных сторон). О нем, как и об умном журнальчике, я давно позабыл средь суеты моих дней, но вспомнил совсем недавно, задумав некую интеллектуальную каверзу или, может быть, провокацию. То есть под эгидой своего Благотворительного фонда поддержки наук, искусств, книгоиздания и народных ремесел, который, несмотря на громкое наименование в последнее время больше бездействует по причине как моего личного, так и всеобщего финансового кризиса, провести научную конференцию с темой возглашенной четко и внятно, как мене-текел: «Смерть!» (именно так, с восклицательным знаком). Нынешним мыслителям уж от нее не отмахнуться, как моим немудрящим лжедрузьям и коллегам. Вот я и полюбуюсь современным стилем уверток от абсолютной реальности, погляжу, не смахнет ли крыло черного ангела самодовольства хотя б с их вдумчивых лиц. И все ж, так и не изжив природного оптимизма, надеюсь, что их коллективный разум мне окажется подмогой в моей личной тяжбе с этой последней, разумеется, неотвратной реальностью.

К чести ученых умников, мой вызов приняли все до единого. Некоторые, наверно, в память о моем журнальчике, где им когда-то впервые удалось высказать орби и урби свои маргинальные, дерзкие в ту пору соображения, теперь ставшие почти догмой. Но не исключено, что среди них попадались также и настоящие романтики мысли, сознательно отважившиеся на это истинно роковое испытание интеллекта.

Ну а пока и хватит о смерти, кыш до поры, траурный ангел! Она ведь тайная подоплека литературы, а когда выныривает на поверхность, письмо обращается нытьем и пустопорожним ковыряньем болячек. Мерзкая погода, вот и пасмурно на душе, а я все более подвержен климатическим перепадам. В окне сырой, угнетающий душу, невдохновенный ландшафт, скучный урбанистический кубизм престижной городской окраины, без легенды, символики духа. Все тут грубо и зримо, плоско и однозначно, безо всякой, разумеется, глубины, какой-либо метафоры, тем более метафизики. Не лакомство для души, а только для нее растрава. Лишь иногда в заоконной унылой хмари, как с палимпсеста начинают сквозить мной покинутые взгорья, поросшие желтым кустарником, имя которого звучит также музыкально, как наименованье «свирель». А в каком-то облаке я вдруг прозревал контур Французика, – именно контур, как на осыпавшейся фреске, меня поразившей своей разоблаченной экспрессией.

Откладываю блокнот, ибо призывают дела, или, точней, обязанности – и то и другое в кавычках, разумеется. Уже опаздываю на заседание какой-то там либеральной платформы, что посещаю только для, так сказать, поддержания связей, вовсе не будучи либералом да и вообще ни имея твердых политических взглядов, которые нынче непозволительная роскошь. Да если б даже имел, все равно испытываю отвращение к всевластной на любых зицунгах бюрократической скуке, а государственных либералов искренне презираю. Уверен, что и они меня. Кажется, мы все там гнушаемся друг другом за трусливый конформизм и приспособленчество, оттого и перемигиваемся с кривыми стыдливо-заговорщицкими ухмылками.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации