Электронная библиотека » Александр Давыдов » » онлайн чтение - страница 18

Текст книги "Мечта о Французике"


  • Текст добавлен: 4 марта 2019, 19:20


Автор книги: Александр Давыдов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Запись № 8

Сегодня утром я обнаружил странную вещь: мне показалось, что окрестный мир теперь чуть перекошен. Едва-едва, почти незаметно, но я-то, обжившийся в этом пространстве, чувствую любую его даже мельчайшую перемену, легкое несовпадение с прежним. Мне показалось, что округа стала чуть покатой, хотя и немного, но все же отклонилась от вселенского нивелира. Я попытался выправить этот мной обнаруженный потенциально опасный крен усилием мысли и воображения, хотя, в общем-то, понимал, что это мне вряд ли удастся столь кустарным способом. Притом что я, кажется, писал (трудно что-либо отыскать в моих разбросанных там и сям пометах) или вот сейчас напишу впервые, что неощутимость границы между моим внутренним и внешним, можно сказать, моя теперешняя неоформленность, тем самым и невыделенность, рождала чувство, что весь этот мир плод моего воображения, моя собственная легенда; соответственно, я попечитель этой многозначной и многозначительной местности, суверен этих роскошных ландшафтов, где мерцает меня захвативший образ. В какой-то мере именно я ее автор, следовательно, возможные перекосы, любые неурядицы, уж не говоря о подлинных катастрофах, – это мне очевидный укор. Я с головой окунулся в эту волшебную местность, но и та в меня целиком окунулась, пропитала всего, пробрала до самой селезенки. Уверен, что наши с ней судьбы сплелись намертво и вовек нераздельны.

Сюжет моей жизни будто задремал, упокоившись в скорей всего мнимом совершенстве. Эта навязчивость нынешней зимы, тревожный набат горных колоколен, который я различал даже сквозь забитые глиной уши, исподволь рождавшийся непокой, будто меня призывали подхватить сюжет, его устремив к все-таки необходимой развязке. (Еще недавно мои мысль и чувство, не скривленные повседневными заботами, как и надеждами, сбыточными и несбыточными, были вовсе не витиеваты, прямолинейны, – мне так и виделись прямыми линиями, устремленными в бесконечность. Теперь же я в них ощутил некий выверт, узелок, заминку, где таится тревога.) Ее невозможно выдумать, взять из головы, она может только лишь вызреть во мне самом или, пусть, поодаль. Разве что возможно ее чуть поторопить, чтоб она созрела до тех пор, пока не послышится, чем ни затыкай уши, неуклонный костяной шаг нашей траурной матушки, иль милосердной сестры, славу которой пропел напоследок скромнейший пророк, прежде чем отправиться в свое вечное отдаленье. Мне ж повторить этот его куплет, – имеется в виду не как попугаю, а истинно от всей души, с подлинной верой и надеждой, – никак не удавалось: пытался не раз, стоя над кручей, но обрывался голос, подменяя слова каким-то детски отчаянным всхлипом. Однако этот беспомощный всхлип был куда верней слова, а что выразительней, так уж точно.

Мне теперь уже не казалось, что я предоставлен своей ничем не стесненной свободе, сузилась моя вселенная: у нее, еще недавно беспредельной, теперь угадывались хотя б весьма отдаленные, но все же границы. Небесный свод словно огрубел и теперь был уже не пространством моей мысли и безбрежным поприщем, разверстым любым фантазиям, а казался твердью, чашей или даже суповой чашкой. Я начинал ощущать духоту этого спертого мира, где страсти не распыляются, а бурлят, угрожая космос обернуть хаосом, тем пустивши вспять эволюцию, иль разорвать все мироздание в клочья, как взрывается перегревшийся котел.

Как бы я мог вмешаться в судьбу накренившегося мира? Конечно, не проповедью, не так уж я красноречив. Хотя, надо признать, довольно логичен: было время, у меня посылка будто сама собой намертво прилипала к выводу, как обильно смазанная клеем, тем образуя жесткую конструкцию моей жизни, откуда, казалось, невозможно сделать и полшага в сторону. Полемист я был замечательный, способный даже и самого себя, когда надо, легко переспорить. В деловых же словесных баталиях был почти непобедим, что способствовало неплохой служебной карьере. Впрочем, моей судьбе словно всегда не хватало вдохновенья: не припомню каких-либо нежданных, павших с неба удач, ее удивительных поворотов, на которые, случалось, бывали обильны выпавшие мне эпохи, одаряя, к примеру, незаслуженным успехом некоторых знакомых мне финансистов и политиков, в реченьях которых как раз не было иных достоинств, кроме, должен признать, некоторой увлекательности. Было досадно, однако нельзя сказать, что я им завидовал, предпочитая все же собственную судьбу, в общем-то, надежную и справедливую, хотя и с очевидной нехваткой, что ли, творческого духа. Да и что ж пенять на нее, коль тут была несомненная связь с моей жесткой логикой, из тенет которой мне и самому было непросто выпутаться, как и невдохновенностью моей речи, как следствие невдохновенности мышления и неразвитости чувства. Мне получалось убедить, но редко выходило увлечь собеседника (уже говорил: не умею воспламенять сердца), что и помешало полному блеску моей карьеры. Вырваться из своей складной, но и занудной судьбы мне помогла как раз вдохновеннейшая иноземная сказка, целиком отринув мое прежнее существование с его постылой силлогичностью, где сплошной закон и полное отсутствие благодати.

Во мне сейчас крепнет чувство моей необходимости миру, как теперь личности вольной и непредвзятой, которой неучастие даровало широчайший кругозор (у меня в полном смысле исключительная, пусть и невдохновенная, судьба, меня хоть на некоторое время исключившая из существования), а неотграниченность – это причастность ко всему чему бы то ни было: любым пространствам, местностям, эпохам, как равно и безвременьям, мучительным, однако и плодотворным. Но с чем же явлюсь миру, коль сам не верю в силу собственного слова, как, разумеется, не доверяю и чужому?

Разумеется, не пожелаю предстать очередным проповедником-пустобрехом, притом что теперь-то уж понял, что судьба любого пророка быть перевранным, а любого истинного слова, вырвавшегося из тех самых глубин души, где они соседствуют с горним, быть перевранным до самой своей гнусной, позорной противоположности. И вся беда в том, что даже не по чьей-то злой воле, а таково свойство жизни, ее закон (лукавая диалектика превращения наилучшего в наихудшее), нам дарованный наверняка в качестве глубокого назидания, однако до сих пор не разгаданного даже лучшими умами человечества, – что уж обо мне говорить? Мне только и остается и его принять как данность, с которой, увы, нам должно примириться. Даже мельчайшая, субтильная кроха истины способна будто облечься танковой броней, тем делаясь воистину опасной. Разумеется, мне надо соблюдать сугубую сдержанность во всем – слове, поступке, жесте, тем самым уменьшая соблазн быть перевранным и наверняка оболганным (хотя я всегда был равнодушен к человеческому суду, его наперед полагая несправедливым). Стоит ли пытаться увлечь человечество какой-либо идеей? Все уже будто найдены, возглашены, учтены и перебраны, многократно перетолкованы, а их изобилие в нашей чересчур памятливой современности вызывает даже комический эффект. Можно понять тех, кого так и тянет с ними поиграться, устроить свистопляску на костях усопших иль вконец обессиленных идеологий или эстетик, или дать им самим возможность поглумиться друг над другом. Разве что людей вдруг проберет простейшее слово (ибо, уверен, только простейшие слова обладают вечным смыслом), но чтоб отыскать его, надо все слова, какие ни есть, попробовать на вкус, испытать на цвет и запах, – за это не возьмусь. Потом люди сами его совсем уж упростят, низведут к лозунгу.

Надо сказать, что современность изрядно затянулась: ее исток обозначен рождением легенды о Французике, который неспроста избегал новизны, а исход еще так до сих пор и не обозначен. Не знаю точно, но мне кажется, что в ту пору, когда возник этот миф, люди были все-таки более чуткими к слову, и вообще как-то милей. Разумеется, опутанные бытом, источенные ханжеством, но все-таки не без наивной человечности, именно потому доступней словам, достойным примерам и раскаянью, – до тех пор, пока неизбывная современность не намотала вокруг их чуткого нутра, которому отпущен дар слезный, слои техногена и с ним связанных надежд и разочарований.

Но тогда вновь утыкаюсь в знак вопроса: кем же и как предстать миру? Просто и невежливо после столь долгой отлучки явиться с пустыми руками, безмолвствующими устами и взглядом безумным от вселенских фантазий. Да на меня и вовсе не обратят внимания или вновь примут за ряженого, стремящегося подзаработать на захлестнувшем этот край туристическом буме. Если хочу быть, коль не услышанным, так замеченным, нужен, увы, хотя б оттенок сенсационности. Тут необходим особый, убедительный стиль, вместо моей нынешней бесформенности какая-то форма или даже униформа. Впрочем, моя-то киношная униформа вполне походит к случаю: пожалуй, так и должен выглядеть, громко говоря, водитель человечества – архаично и странно, притом что примерно так выглядят волхвы и пророки на привычных для местных жителей церковных фресках. В ней безусловно присутствует многозначительность, которую каждый волен понимать по-своему. Теперь в мою душу стучится наивысший соблазн: сыграть роль не в пусть даже и гениальном кинофильме, а на подмостках вселенского масштаба. Уверен, что этот вроде бы мелкий, архаичный мирок, однако способный породить великую легенду, открыт всем сторонам света: его трагедия станет всеобщей, как равно всеобщим и спасение.

Некоторая приправа лжи, мне кажется, не страшна, если я в себе чувствую готовность (не так давно ее обнаружил) и на самый решительный поступок, на высшую, уж точно несомненную достоверность, то есть не пожалеть собственной жизни, в отличие от как-то припомненного мною лжепророка, из-за привязанности к обитанию в мире отказавшегося зачать новое летосчисление. Другой вопрос, велика ли будет моя жертва, коль жизнь и так во мне иссякает согласно естественному течению времени, и было б даже разумно увенчать мне отпущенный век какой-либо героикой, даже не в надежде на загробное воздаяние, а просто как эффектной точкой (а верней, восклицательным знаком), апофеозом, истинно романным финалом, делающим осмысленными любые вихлянья сумбурного, весьма небрежно прописанного сюжета. Я взвесил всю свою жизнь на ладони, ощутив ее все ж достаточно легковесной, несмотря на горстку вроде б серьезных постижений, скопленного опыта проживания, должной меры горечи, отчаянья и радости.

Я понимал, что в самом моем облике присутствует оттенок блефа, но тот возможен и во благо, – в нынешнем мире вряд ли у кого достанет чутья на подлинное; похоже, что все охотно довольствуются эрзацами. А если припомнить, так сказать, мое существование в миру, то средь моих коллег и знакомцев мелкие и даже не слишком предательства и ловкие передергиванья карты не считались ни грехом, ни, как говорят французы, «фо па», а даже скорей доблестью, столь ими уважаемой практической сметкой, которой друг другу хвастались с пацанской наивностью. Да я и сам довольно преуспел в этом жизненном покере, относясь к нему, что ль, внеэтически: типа ну игра она и есть игра, тогда еще не понимая, что это игры бесовские, а мельчайшее бытовое зло – манок для, бывает, великого злодеяния. Теперь у меня было две задачи: не преувеличивать благо, чтоб то не обернулось злом и не приманить зло, всегда бдящее. Будь я недоверчив к себе самому, тут предположил бы не побужденье, а искушенье. Однако знал по собственному опыту, что пока и то и другое лишь легкий шепоток, их не различить между собой, – а различишь только задним числом, по их следствиям. А возможно, ни то ни другое, а это начала мне исподволь нашептывать свои советы уже подступившая старость, призывающая поторапливаться. Короче говоря, коль мне и не дано явиться в мир пророком и водителем человечества, так хотя бы надеждой, которая, как помню из детства, когда остро увлекался мифологией, так и не выпорхнула из рокового ящика Пандоры, в отличие от всевозможных несчастий и тягостных заморочек.


Заканчивается день, угрюмый и сумеречный; мой солнечный братец словно меня разлюбил – прятался за облаками и тучами, мне изредка показывая лишь свой сверкающий ободок. Вновь зарядил дождь, а тоже мой родственник, Ветер занудно подвывает в оголенных кустарниках. Не выпеваю вслух, а тихонько бормочу себе в утешение мной, как сумел, переложенный куплетец:

 
Хвала Тебе, Господи, за брата нашего Ветра,
воздух, ненастье и вёдро, за любую погоду, нам дающую пропитанье…
 

С пропитанием, кстати, совсем плохи дела. Утром обломал зуб промерзшей оливкой. Кажется, вообще мои кости сделались хрупкими, похрустывают, когда поворачиваюсь с боку на бок. Может, это не так зима, как исподволь подобравшаяся старость выстуживает мою душу. А ведь я столь, казалось, укоренился в своем среднем возрасте, что в нем вовеки пребуду. Этот возраст мужского расцвета я признавал с детства, возможно, и призывал, старцем же себя решительно не видел, тем, впрочем, не отличаясь от любого из малых сих, для каждого из которых старость беззаконна.

Запись № 9

В долине клубится утренний туман, она им переполнена до краев. Отроги тумана тянутся к подножью моей дурно слаженной хибары. Однако чуть потеплело и теперь унявшийся ветер уже не сквозит меж забитыми мхом прутьями утлого жилища. Ко мне благоволящая природа тут еще ни разу не явила той лютости, на которую, мы все знаем, способна. Я верил, что, как это бывало прежде, поутру буду избавлен от вчерашнего дня, однако моя судьба и верно переменилась. Видно, Великий Сценарист нашей жизни самолично задумал поворот сюжета, который мне б и не пришел в голову (те, что мне до сих пор являлись, были, признаю, довольно мелкотравчатыми, хотя, случалось, и хитроумны), – остается лишь угадать этот замысел, что, надеюсь, мне подскажет моя почти уже вызревшая, но еще себя не раскрывшая мысль. Речь о том самом Сценаристе, который вдруг повелит «встань и иди», и ты встанешь, хоть бы даже из смерти, и пойдешь, смердя на весь свет погребальными пеленами. На собственные же записи я будто утерял авторские права, оказался внутри некого упрямого повествования, над сюжетом которого я не только не властен, но даже пока не мог и представить, куда он вильнет, чтоб все ж отыскать развязку, которой я и не предполагал, пребывая в моей синхронной вечности, – но и она, оказалось, может быть растрачена, в точности как и время. Все же надеюсь, что моя жизнь – не случайные заметки, не рассказ, не повесть, а роман, пусть и не классический, или, верней сказать, целиком дилетантский: лишенный складного сюжета, целенаправленного действия, увлекательных коллизий, с разбежавшимися кто куда персонажами, но все ж с упорствующим в своем существовании главным героем хоть и пустопорожним и неоформленным, но тем причастным ко всему, что творится в мире, – надеюсь, также и с неким назиданием, то есть вполне достойна финала. Не великая ведь претензия.

Свой уход из мира я уподоблял смерти, но та оказалась не истинным, невозвратным финалом, а отчасти бутафорской, таковой же, как мой реквизитный балахон. Я уже догадался, что совсем скоро вновь окажусь в путах суетливо стремящего времени, хотя б не рвущегося вперед, а словно пятящегося задом, тем сокращая мои сроки. И сам я ужмусь; взамен беспредельности, пожалуй, займу в пространстве не больше места, чем то позволяет мое обтрепавшееся тело с его мелкими нуждами. Неспроста ведь теперь, куда ни глянь, отовсюду брезжат мои скудноватые будни, казалось, похороненные под слоями иной, вольной жизни. Теперь чувствую, как практичный, прилаженный к злобе дневи разум, теснит мою застоявшуюся, потому уже подгнивающую мудрость. Нет, я вовсе не охвачен уныньем, но, видимо, столь долго созерцал свет, что теперь слезятся глаза, да там еще мелькают черные пятнышки, испещрившие столь прежде безупречную округу. Должен признать, что лихо меня припечатала нынешняя зима, вымела из души вроде там навек обжившееся благополучие.

Теперь из моей уже немного подмаранной вечности меня подчас тянет дезертировать в мой прежний мир уютных мнимостей. Странным образом, меня стало тяготить одиночество. Раньше я лелеял его, досадуя даже на голосистых барашков, гурты которых куда-то перегонял пастух в старомодной борсалино (кажется, так зовется), насвистывая мелодию из «Крестного отца», или, отчаянно фыркая смрадом, проезжал колесный трактор. А теперь часами вглядываюсь в безлюдную по зиме дорогу, размашисто огибающую мой пригорок, в надежде там обнаружить хоть что-нибудь живое. Однако дорога теперь пуста: ни человека, ни механизма, ни даже бездомной собаки. Оживленные летом горные террасы, и они опустели, – либо у меня уже не хватает зоркости различить тем теплящуюся жизнь. Являлось подозрение, что люди и вовсе вымерли, а мир окончательно сошел на нет, пока я от него отвлекся (на год? на десятилетье? на целый век?). Вряд ли, конечно: знаю, сколь он живуч, как умеет противиться к нему не раз подступавшему хаосу и распаду.

Но коль он и впрямь целиком вымер, то я не отрекусь и от собственной за это вины, как беспредельная личность, ко всему причастная, но лишь разделив ее со всем человечеством, скромно не преувеличивая своей ответственности, что было б распространенным и коварнейшим видом гордыни: если подсчитать, на меня пришлось бы всего-то не больше ее примерно семи с половиной миллиардной доли. Выходит, мельчайшая мелочь, но все ж, учитывая глобальность вины всеобщей, это было б тяжкое бремя для моей недавно разбуженной совести. Не намерен отговариваться своим долгим отсутствием, а прежде того – мизерным участием в мире, если уж я себя представлял одним из субъектов жизни, то есть именно полноценной личностью, принадлежащей к горстке тех, кто сознает собственное бытие. Пусть и не до конца, с досадными изъятиями, небрежными пробелами и помарками, подчас непростительными искаженьями, но все ж достаточно цельно, чтоб чувствовать свою за него ответственность, добровольно приняв это бремя.


Дорога, в чьей зимней слякоти пытаюсь запечатлеть свои торопливые мысли, оставалась уныло бездвижной, однако теперь посуровевшая природа меня подчас утешает, одаряя удивительными перформансами: вот сейчас над горными пиками взмелась какая-то серая муть, однако вся украшенная разноликими искрами. Не могу сказать, что это за эффект (возможно, и небывалый), поскольку мало знаю о природе, никогда не стараясь вызнать законы ее существования, то есть безблагодатный принцип ее нудных повторов. Она для меня всегда оставалась таинственной вышней символикой. Вот сейчас пытаюсь разгадать, что мне сулят эти горные пики, теперь настойчиво застящие горизонт, которые нынешняя зима сделала будто еще жестче.


Забив свои уши глиной, я теперь глух к внешним звукам, но тем отнюдь не избавлен от новорожденных сомнений, которые, наоборот, все более крепнут. Во мне словно завелся чей-то приблудный голос, если можно сказать, весьма гибкий: то вкрадчивый, то терпеливо вразумляющий, то чуть не глумливый. Казалось, в неторопливый диалог двух моих разумов, умудренного и познающего, вмешался некто третий. (Надо сказать, что еще недавно столь, казалось, надежные, они теперь будто впали в растерянность: мой высший разум почти безмолвствует, а разум надзирающий пока не способен вновь склеить надтреснувшую реальность, мне верно указав подкравшиеся угрозы и возможное от них избавление.) Откуда ж он взялся? Подчас мне казалось, что вся моя душа у меня как на ладони, но все ж, видимо, я не умел разглядеть все ее закоулки и тупички с их бог знает чем: может, тайными кладами, может, истлевшими до кости надеждами и упованиями. Вмешательство этого незнакомца пока еще не было громогласным, – нельзя сказать, что он настырен, однако в нем чуялось дьявольское упорство. Может быть, и неслучайно мне сейчас подвернулся столь мрачный эпитет. Иногда новый голос мне кажется искусительным, а еще недавно чистейшее поле моих мысли и чувства – отчасти обгаженным, но, возможно, это моя обленившаяся душа, оберегая собственный покой от всего, что может смутить ее, старается отмахнуться от любых искушений и надежд. Все ж почему-то уверен, что он рано или поздно заставит к себе прислушаться.

Я упорно ожидал какой-то помощи, знака извне, более отчетливого призыва, чем этот искусительный шепот. Пытался отыскать какое-либо указание иль пророчества в своей памяти, однако на ум приходила лишь пустая пропись, меня предавшая моей свободе. Теперь уже не прославляя богоданную природу, я твердил мною переложенный куплет гимна, который прежде произносить не решался:

 
Хвала Тебе, Господи, за тех, кто во имя любви
отрекся от всяческого именья,
предавшись мукам и униженьям.
Блаженны те, кто это приял со смиреньем,
ибо Тобою, Всевышний, будут прославлены…
 

Казалось, вот он и есть ответ на все вопросы. Но все ж у меня не столько гордыни, чтоб хоть в какой-то мере его отнести к себе. Да, и верно, отрекся, даже и с некоторым смиреньем, но от изжитого и пережитого, того, что не представляло для меня уже никакой ценности, а главное, без любви, по крайней мере конкретной и страстной, – не назвать же любовью мою прохладную заботу о человечестве. Как наверняка ущербна и моя любовь к Господу, а также мои вера и надежда.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации