Текст книги "Сальватор. Том 1"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр: Зарубежные приключения, Приключения
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 38 (всего у книги 43 страниц)
XXXIV. Весна – молодость года! Молодость – весна жизни!
В девять часов Петрус простился с дядей и снова отправился на улицу Нотр-Дам-де-Шан.
Перед тем как подняться к себе, он поднял голову и взглянул на окна мастерской, которая через пять дней должна была опустеть. Петрус увидел свет. – Жан Робер или Людовик, – прошептал он.
Он кивнул привратнику, что означало: «Я не беру ключ, потому что меня ждут» – и прошел к себе.
Молодой человек не ошибся: его ожидал Жан Робер.
Как только Петрус появился на пороге, Жан Робер бросился к нему в объятия с криком:
– Успех, дорогой Петрус! Успех!
– Какой успех? – не понял тот.
– И не просто успех – овация! – продолжал Жан Робер.
– О чем ты? Говори же! – улыбнулся Петрус. – Я с удовольствием присоединюсь и разделю твою радость.
– Как – какой успех? Как – какая овация? Ты разве забыл, что нынче утром я читал актерам Порт-Сен-Мартен свою новую пьесу?..
– Я не забыл, а не знал. Итак, значит, успех полный?
– Несомненный, друг мой! Они словно обезумели. Во втором акте Данте встал и подошел пожать мне руку, а в третьем Беатриче меня поцеловала – как ты знаешь, роль Беатриче исполняет сама Дорваль! Когда же я окончил чтение, все актеры, директор, постановщик, суфлер – бросились мне на шею.
– Браво, дорогой мой!
– Я пришел поделиться с тобой своей радостью.
– Спасибо! Твой успех меня очень радует, но совсем не удивляет. Мы с Людовиком предсказали, что так и будет.
И Петрус вздохнул.
Зайдя в мастерскую, где он не был уже несколько дней, и оказавшись в окружении произведений искусства, собранных с огромным трудом, Петрус вспомнил, что скоро со всем этим расстанется, и, видя как радуется Жан Робер, не смог подавить вздох.
– Вот как? – вскричал Жан Робер. – Не очень-то ты весел, вернувшись из Сен-Мало! Дорогой друг! Теперь мой черед спросить: «В чем дело?»
– А я вслед за тобой повторю: «Разве ты забыл?»
– О чем?
– Снова увидев все эти предметы, безделушки, мебель, сундуки, с которыми мне придется расстаться, я должен сказать, что мне изменяет мужество, а сердце обливается кровью.
– Тебе придется с этим расстаться, говоришь?
– Разумеется.
– Ты хочешь сдать свою квартиру вместе с обстановкой или намерен отправиться в путешествие?
– Неужели ты не знаешь?
– Чего?
– Сальватор тебе не сказал?
– Нет.
– Ну и отлично, поговорим о твоей пьесе!
– Нет, черт возьми! Поговорим о том, почему ты вздыхаешь. Тогда никто не скажет, что я веселюсь, когда тебе грустно.
– Дорогой мой! В ближайшее воскресенье все это пойдет с молотка.
– С молотка?
– Да.
– Ты продаешь свою мебель?
– Ах, дорогой друг! Если бы это была моя мебель, я бы ее не продавал.
– Не понимаю.
– Она станет моей после того, как я ее оплачу. Вот я ее и продаю, чтобы оплатить.
– Понимаю…
– Ничего ты не понимаешь!
– Тогда объясни.
– По правде говоря, мне неловко рассказывать своему лучшему другу о собственных слабостях.
– Продолжай! Да продолжай же!
– Дело в том, дорогой мой, что я едва не разорил отца.
– Ты?
– Да, моего славного и благородного отца! Я вовремя остановился, друг мой. Еще месяц – и было бы слишком поздно.
– Петрус, дорогой друг! У меня в ящике три билета, подписанных «Гара»
Адвокат, избранный от третьего сословия в Генеральные штаты (1789 г.), сменил Дантона на посту министра юстиции (ноябрь 1792 г ), затем был избран министром внутренних дел (март 1793 г.). Обвиненный в модерантизме, он был спасен Робеспьером, которого, однако, предал 8 – 9 термидора, Сенатор и граф при Наполеоне, он был избран во Французскую академию (1806г.), однако исключен в период Реставрации.>; одна из подписей не только самых разборчивых, но и уважаемых из всех мне известных. Само собой разумеется, что билеты в вашем распоряжении.
Петрус пожал плечами и, поблагодарив друга, спросил:
– Как твое путешествие?
– Прежде всего, дорогой Петрус, мне было бы грустно путешествовать, зная, что тебе невесело. Кроме того, у меня репетиции, представление.
– И еще кое-что, – со смехом подхватил Петрус.
– О чем ты? – не понял Жан Робер.
– Разве на улице Лаффит все кончено?
– Ах, великий Боже! Почему же кончено? Это все равно что я спросил бы: «На бульваре Инвалидов все кончено?»
– Молчи, Жан!
– Ты меня озадачил! Отказываешься от моих трех тысяч франков, потому что не знаешь, что с ними делать!
– Дорогой мой! Я отказываюсь вовсе не потому, хотя отчасти ты и прав: тысячи экю мне не хватит.
– Послушай! Ты подмажь этими деньгами самых крикливых кредиторов, уговори их подождать до моего представления; на следующий день мы сходим к Поршеру, и у нас будет десять, пятнадцать тысяч франков, раз уж так надо, и без всяких процентов.
– Кто такой Поршер, друг мой?
– Единственный в своем роде человек, Ювеналова гага avis , кормилец всех литераторов, истинный министр культуры, которому Провидение поручило раздавать премии и награды за талант. Хочешь, я скажу ему, что мы вместе пишем пьесу? Он одолжит тебе под нее десять тысяч.
– Ты с ума сошел! Разве я сочиняю пьесы?
– Ты не настолько глуп, знаю; но я напишу ее один.
– Да, а я разделю с тобой деньги.
– Совершенно верно! Отдашь, когда сможешь.
– Спасибо, дорогой. «Когда смогу», наступит нескоро, если вообще когда-нибудь наступит.
– Да, понимаю. Ты предпочел бы обратиться к какомунибудь еврею из рода Левия: этих не совестно заставлять ждать – они свое всегда наверстают.
– Евреи здесь ни при чем, дружище.
– Вот чертовщина! Сразу видно, что искусство имеет свои границы. Как?! Я – драматический автор, я обязан придумывать трудные положения, а потом находить из них выход, запутывать ситуацию, а затем распутывать узел. Я претендую на создание комедии в духе Бомарше, трагедии под стать Корнелю, драмы не хуже Шекспира, а в жизни выходит так, что мы пыжимся понапрасну, подобно ворону, который мечтает стать орлом; и нужното всего каких-нибудь двадцать пять – тридцать тысяч франков, и мы, может быть, способны заработать эти деньги и руками, и головой, но в будущем. Сейчас же мы не знаем, какому богу молиться! Что делать?!
– Трудиться! – послышался из глубины мастерской чей-то ласковый голос, прозвучавший очень отчетливо.
Читатели, несомненно, уже догадались, какой добрый гений пришел на помощь пребывавшему в нерешительности художнику и смущенному литератору.
Это был Сальватор.
Двое друзей в одно время повернули головы: Жан Робер – с радостью, Петрус – с благодарностью. Оба протянули вновь прибывшему руки.
– Добрый вечер, господа! – отвечал тот. – Кажется, вы пытались ответить на важнейший вопрос: «Позволено ли человеку жить, ничего не делая?»
– Совершенно верно, – подтвердил Петрус. – И я отвечал величайшему труженику Жану Роберу, который в двадцать шесть лет сделал больше, чем многие члены Академии – в сорок: «Нет, тысячу раз нет, дорогой друг».
– Неужели наш поэт превозносил леность?
– Добейтесь признания в Погребке , дорогой мой: будете сочинять по одной песенке в месяц, в три месяца или даже в год, и никто вам слова не скажет.
– Да нет, он просто-напросто предлагал мне свой кошелек.
– Не соглашайтесь, Петрус; если бы вам надлежало принять подобную услугу от друга, я потребовал бы, чтобы предпочтение вы отдали мне.
– Я ни от кого не приму этой жертвы, дружище, – отозвался Петрус.
– Не сомневаюсь, – сказал Сальватор, – и, зная, что вы не согласитесь, я не стал предлагать вам деньги.
– Значит, по-вашему, мы должны смириться с распродажей? – спросил Жан Робер у Сальватора.
– Без колебаний! – заявил Сальватор.
– Продаем! – решительно молвил Петрус.
– Продаем, – вздохнул Жан Робер.
– Продаем, – подтвердил Сальватор.
– Продаем! – эхом отозвался из мастерской четвертый голос.
– Людовик! – обрадовались трое друзей.
– Мы, стало быть, занимаемся распродажей? – спросил молодой доктор, подходя с распростертыми объятьями и улыбкой на устах.
– Да.
– А что продаем? Можно полюбопытствовать?
– Наши души, скептик вы этакий! – проговорил Жан Робер.
– Продавайте свою, если хотите, – сказал Людовик, – а я свою с продажи снимаю: я нашел ей другое применение.
И, позабыв о распродаже, четверо друзей заговорили об искусстве, литературе, политике, а тем временем чайник запел на огне, и они стали расставлять чашки.
Чай хорош только тогда – примите к сведению эту аксиому, очень важную для настоящих любителей, – когда его готовишь сам.
Друзья просидели до полуночи.
Но, заслышав бой часов, все вскочили словно ошпаренные.
– Полночь, – заметил Жан Робер, – мне пора домой.
– Полночь! – воскликнул Людовик. – И я домой.
– Полночь, – проговорил Сальватор, – я должен идти.
– Мне тоже нужно выйти, – молвил Петрус.
Сальватор протянул ему руку.
– Только мы двое сказали правду, дорогой Петрус, – заметил комиссионер.
Жан Робер и Людовик рассмеялись.
Все четверо загомонили и стали спускаться.
На пороге они остановились.
– Хотите я скажу каждому из вас, куда кто идет? – спросил Сальватор.
– Скажите! – попросили трое приятелей.
– Вы, Жан Робер, направляетесь на улицу Лаффит.
Жан Робер отшатнулся.
– Теперь – им! – рассмеялся он.
– Людовик! Сказать, куда идете вы?
– Пожалуй!
– На Ульмскую улицу.
– Я в самом деле туда собираюсь, – признался Людовик, делая шаг назад.
– А вы, Петрус?
– О! Я…
– Отправляетесь на бульвар Инвалидов. Не падайте духом, Петрус!
– Постараюсь! – отвечал Петрус, пожимая Сальватору руку.
– А куда идете вы? – полюбопытствовал Жан Робер? Вы же понимаете, дорогой друг, что было бы нечестно, если бы вы унесли с собой все три наших секрета, а мы не взяли даже по кусочку вашей тайны!
– Куда иду я? – без улыбки переспросил Сальватор.
– Да, вы.
– Я хочу попытаться спасти господина Сарранти, которого должны через неделю казнить.
На том друзья и разошлись.
Однако художнику, поэту и доктору не давала покоя одна и та же мысль.
Насколько выше них был этот таинственный комиссионер, втайне подготовлявший великое дело, в то время как каждого из них занимала лишь любовь к одной женщине! Он же радел за все человечество!
Правда, он любил Фраголу, а Фрагола любила его.
XXXV. Улица Лаффит
Последуем за каждым из наших героев; возможно, так мы скорее приблизимся к развязке нашей истории.
В порядке подчинения мы начнем с Жана Робера.
От Западной улицы до улицы Лаффит путь неблизкий.
Поэт взял на улице Вежирар кабриолет, ехавший порожняком от Менской заставы. Жан Робер проехал почти через весь город, К концу 1827 года Париж кончался на Нувель-Атен, а оттуда брала свое начало улица Сен-Лазар.
Жан Робер предупредил кучера, что выйдет, не доезжая до середины этой улицы.
Но напрасно кучер пытался выяснить, какой ему нужен номер.
– Я сам вас остановлю, – отвечал Жан Робер.
Часы на церкви Лоретской Богоматери пробили четверть первого, когда Жан Робер прибыл на место.
Он щедро расплатился с кучером, как положено поэту и влюбленному, и, завернувшись в плащ, заторопился прочь. В те времена молодые люди, подражая изображенным на фронтисписах Байрону, Шатобриану и г-ну д'Арленкуру, еще носили плащи.
Подойдя к дому под номером двадцать четыре, Жан Робер остановился.
Улица была пустынна. Молодой человек нажал на едва заметный звонок, расположенный рядом с тем, что бросался в глаза, и стал ждать.
Привратник не стал дергать за шнур, а вышел отпереть дверь самолично.
– Что Натали? – вполголоса спросил Жан Робер, опуская золотую монетку в руку важного привратника, дабы вознаградить его за беспокойство среди ночи.
Привратник понимающе кивнул, ввел Жана Робера в свою каморку и отворил дверь на служебную лестницу.
Жан Робер устремился наверх.
Привратник прикрыл за ним дверь.
Он взглянул на золотую монету и заметил:
– Вот черт! По-моему, Натали делает доброе дело. Неудивительно, что она так хороша собой!
Жан Робер поднимался стремительно; это указывало на то, что он знаком с местностью; он очень спешил поскорее добраться до четвертого этажа, что и было целью его ночного путешествия.
Это было тем более вероятно, что наполовину скрывавшаяся в сумерках девушка поджидала его появления.
– Это ты, Натали? – спросил молодой человек.
– Да, сударь, – отвечала субретка; ее безупречный вид полностью оправдывал то, что сказал о ней привратник.
– Что твоя госпожа?
– Предупреждена.
– Она сможет меня принять?
– Надеюсь, что так.
– Узнай, Натали, узнай!
– Не угодно ли вам пока зайти в голубятню? – спросила с улыбкой современная Мартон.
– Куда скажешь, Натали, лишь бы мне не пришлось ждать слишком долго.
– На этот счет можете не волноваться: вы любимы!
– Правда, Натали?
– Да, но ведь вы того и заслуживаете.
– Не льсти мне.
– О вас пишут в газетах!
– А разве в газетах не пишут о господине де Маранде?
– Это так, но он – совсем другое дело.
– Скажешь тоже!
– Он не поэт.
– Нет, зато он банкир. Ах, Натали, когда бы женщинам пришлось выбирать между банкиром и поэтом, поверь мне, мало кто из них отдал бы предпочтение поэту…
– А вот моя госпожа…
– Твоя госпожа, Натали, не женщина, она – ангел.
– Кто же тогда я?
– Ужасная болтушка, которая отнимает у меня все время.
– Войдите, – пригласила субретка. – Я постараюсь наверстать упущенное.
И она втолкнула Жана Робера в «голубятню», как он сам называл небольшую квартирку.
Она состояла из прелестной комнаты, стены которой были обтянуты набивным кретоном, и прилегавшей к ней туалетной комнаты. Диваны, диванные подушки, занавески, кровать – все было из того же кретона, что и обивка стен. Ночник, подвешенный к потолку в лампе богемского стекла, освещал эту небольшую комнату, напоминавшую шатер, который сильфы и ундины ставят для королевы фей, когда она объезжает свои владения.
Когда г-жа де Маранд не могла принять Жана Робера у себя, она встречалась с ним в этой квартирке; она-то и приказала обставить с этой целью комнату по своему вкусу.
А поскольку комнатушка находилась под самой крышей, молодая женщина, так же как и Жан Робер, называла ее «голубятней».
Комната заслуживала такое название, и не только потому, что располагалась на четвертом этаже, но и оттого что там встречались влюбленные.
Никто, кроме г-жи де Маранд, Жана Робера, Натали и обойщика, не знал о существовании этой прелестной норки.
Именно здесь хранились тысячи мелочей, составляющие богатство истинных влюбленных: пряди волос; ленты, оброненные когда-то одной и хранившиеся другим на груди; увядшие букеты пармских фиалок, даже камешки с прожилками, подобранные на морских пляжах, где влюбленные встречались раньше и бродили вместе. Там же хранилось самое дорогое сокровище: письма, благодаря которым они могли шаг за шагом проследить за развитием их страсти. Письма почти непременно приводят к беде, однако влюбленные не в состоянии их не писать, а потом не в силах их сжечь. А ведь можно было бы сжечь письма и хранить их пепел.
Впрочем, пепел – это признак смерти и эмблема небытия.
На камине лежал небольшой бумажник, где оба написали одно и то же число: 7 марта. По обеим сторонам каминного зеркала висели два небольших натюрморта с цветами, написанных г-жой де Маранд еще до замужества. Там же – странная реликвия, к которой Жан Робер как поэт относился с особым благоговением, – над каминным зеркалом висели четки слоновой кости, с которыми Лидия ходила к первому причастию. Там было все, что может быть в комнате, предназначенной не только для любовных свиданий, но и для ожидания, для мечтаний; там было все, что способно скрасить ожидание и удвоить счастье.
Само собой разумеется, ждать приходилось только Жану Роберу.
Поначалу он ни в какую не хотел встречаться в этой комнате, находившейся в особняке Марандов. С деликатностью, свойственной лишь избранным, он выразил это отвращение Лидии.
Однако та сказала:
– Положитесь на меня, друг мой, и не пытайтесь быть деликатнее меня; поверьте, я предлагаю вам то, что могу предложить: это мое право.
Жан Робер хотел бы услышать объяснения этого «права», но Лидия оборвала его на полуслове.
– Положитесь на мою щепетильность, – сказала она, – но большего не просите: это значило бы открыть вам тайну, которая мне не принадлежит.
И Жан Робер, любивший до самозабвения, закрыл на все глаза и позволил отвести себя в небольшую голубятню на улице Лаффит.
Там он проводил счастливейшие часы своей жизни.
Там, как мы сказали, все было сладостно, даже ожидание.
В эту ночь, как и в другие, он находился в возвышенном расположении духа, он испытывал нежность и подпал под очарование, ожидая соблазнительнейшее существо. Он благоговейно припал губами к четкам, украшавшим шею Лидии, когда та была еще девочкой; вдруг он услышал едва уловимый шелест пеньюара и приближавшиеся легкие шаги.
Он узнал походку и, не отрывая губ от четок, лишь полуобернулся к двери.
С четок он перенес поцелуй на лоб трепетавшей молодой женщины.
– Я заставила вас ждать? – улыбнулась она.
– Вы скоры, словно пташка, – сказал Жан Робер. – Однако, как вам известно, дорогая Лидия, страдание измеряется не продолжительностью, но интенсивностью.
– А счастье?
– Счастье неизмеримо.
– Вот, значит, почему оно длится меньше, чем страдание?
Ну идемте, господин поэт! Вас ждут поздравления.
– А… Но… Почему не здесь? – спросил Жан Робер, с таким же отвращением спускавшийся в апартаменты г-жи де Маранд, с каким поначалу поднимался в голубятню.
– Я хотела, чтобы день окончился для вас так же, как и начался: среди цветов и ароматов.
– О, прекрасная Лидия! – вскричал молодой человек, окинув г-жу де Маранд влюбленным взглядом. – Чем вы не аромат и не цветок? Зачем мне куда-то идти, если рядом вы?
– Вы должны во всем мне повиноваться. Я решила, что нынче вечером вас увенчают лаврами у меня. Идемте же, поэт, или останетесь без короны.
Жан Робер осторожно высвободил руку из руки прекрасной волшебницы, подошел к окну и задернул занавеску.
– А господин де Маранд у себя? – спросил он.
– У себя ли он? – беззаботно переспросила Лидия.
– Вот именно, – подтвердил Жан Робер.
– Ах! – обронила молодая женщина.
– Так как же?
– Я вас жду, вот что… Да-а, уж вас-то пташкой не назовешь: вас недостаточно просто поманить…
– Могу поклясться, Лидия: временами вы меня пугаете.
– Чем?
– Я вас не понимаю.
– Да, верно. И тогда вы про себя думаете: «По правде говоря, эта милая госпожа де Маранд – просто…»
– Не продолжайте, Лидия! Я знаю, что вы не только обворожительны, но благородны и деликатны.
– Однако вы же сомневаетесь… Господин Жан Робер! Угодно ли вам пройти в мои апартаменты, да или нет? Я имею на это право.
– И ваше право – тайна, которая вам не принадлежит?
– Нет.
– К счастью, как всякую тайну, ее можно разгадать.
– Лишь бы я вам не подсказывала: тогда моя совесть будет спокойна. Начинайте…
– Мне кажется, я уже догадался, Лидия.
– Ба! – промолвила молодая женщина, широко распахнув глаза в которых угадывалось скорее сомнение, нежели удивление.
– Да.
– Ну, я вас слушаю.
– Если я правильно угадаю, вы скажете: «Это так»?
– Продолжайте.
– Вчера я встретил вашего мужа на дорожке, ведущей в Ла Мюэтт.
– Верхом или в коляске?
– Верхом.
– Он был один?
– Я должен отвечать как есть?
– Да, дорогой. Я не ревнива.
Госпожа де Маранд произнесла эти слова с такой искренностью, что в ее правдивости сомневаться не приходилось.
– Нет, он был не один: он сопровождал прелестную амазонку.
– Неужели?
– Разве я вам сообщаю что-то новое?
– Нет, но я не вижу во всем этом тайны.
– Тогда я подумал, что, раз господин де Маранд не стесняется кататься в лесу с чужой женщиной, вы считаете себя вправе делать то, что делаете.
– Я вам не сказала, что «считаю себя вправе», я сказала, что «имею право».
– Значит, я не угадал?
– Нет.
– Позвольте, Лидия, задать вам вопрос.
– Пожалуйста.
– А вы ответите?
– Пока не знаю.
– Чем объяснить, что господин де Маранд, имея такую прелестную жену, вместо того чтобы бегать по женщинам…
– Что же?
– Не стал мужем собственной жены?
– В этом и состоит тайна, которую я не могу вам открыть, дорогой поэт.
– Почему?
– Повторяю: это не моя тайна.
– Чья же?
– Господина де Маранда… Идемте!
Жан Робер, не находя больше возражений, пошел за своей прекрасной Ариадной по лабиринту особняка на улице Лаффит.
– Ну, по крайней мере в этом лабиринте нет Минотавра! – прошептал он на ходу.
XXXVI. Упьмская улица
Апартаменты г-жи де Маранд находились, как известно, во втором этаже правого крыла в особняке на улице Лаффит или Артуа, в зависимости от того, позволят ли нам читатели называть эту улицу ее настоящим именем или станут настаивать на прежнем названии. Здесь мы оставим Жана Робера и г-жу де Маранд по причине, которую даже самый несговорчивый из наших читателей сочтет убедительной: дверь в апартаменты г-жи де Маранд оказалась заперта на два оборота между нами и двумя влюбленными.
Да и что бы мы делали в спальне этой восхитительной г-жи де Маранд, которую любим всей душой? Мы уже знаем эту спальню.
Последуем в менее аристократичный квартал, к которому в задумчивости бредет этот поэт по имени Людовик, сердце которого отогрелось в лучах любви.
Он пришел на Ульмскую улицу.
Спроси его кто-нибудь, как он добирался и какие улицы миновал, Людовик не смог бы ответить.
Сквозь неплотно прикрытые ставни первого этажа, занимаемого Брокантой, Баболеном, Фаресом, Бабиласом и его товарищами, пробивался свет. Он то становился ярче, то бледнел: это доказывало, что в квартире еще не ложились и свет переносили из комнаты в комнату.
Людовик подошел ближе и приник глазом к щели. Но хотя окно было приотворено, со своего места Людовику так и не удалось ничего разглядеть.
Он понял одно: Розочка еще не поднималась к себе; ничто не указывало на присутствие девочки в верхнем этаже: ни мягкий свет ночника в ее комнате, ни горшок с розовым кустом, который девочка, входя к себе, выставляла на окно; Людовик крепконакрепко наказал, чтобы она не оставляла цветы в спальне на ночь.
Итак, не имея возможности видеть, Людовик прислушался.
Уяьмская улица, тихая даже днем, словно окраина провинциального города, была в этот час совершенно безлюдна. Пристально вслушиваясь, можно было разобрать, о чем говорят в первом этаже.
– Что с тобой, дорогуша? – спрашивала Броканта.
Вопрос этот, очевидно, являлся продолжением разговора, начатого еще до прихода Людовика.
Однако тот, к кому обращалась Броканта, молчал.
– Я спрашиваю, что с тобой, сокровище мое! – продолжала обеспокоенная гадалка.
В ответ – то же молчание.
«Ого! „Дорогуша“ и „сокровище“, к которому ты обращаешься, мамаша Броканта, – проказник и невежа, – подумал Людовик, – это, конечно, негодник Баболен дуется или притворяется больным».
Броканта продолжала расспросы, но по-прежнему не получала ответа. Можно было заметить, что в ее голосе ласковые нотки сменялись постепенно угрожающими.
– Если не будешь отвечать, мсье Бабилас, – вымолвила наконец цыганка, – обещаю тебе, дорогуша, что ты у меня дождешься хорошей трепки, слышишь?
Вероятно, существо или, точнее, пес, к которому она обращалась с вопросами, счел за благо для собственной шкуры нарушить молчание и отозвался ворчанием, закончившемся жалобным воем.
– Да что с тобой такое, бедненький мой Бабилас? – вскричала Броканта и тоже испустила жалобный стон под стать своему любимцу.
Бабилас, похоже, отлично понял новый вопрос хозяйки и заворчал еще выразительнее: Броканта прямо-таки изумилась.
– Неужели это возможно, Бабилас?
– Да, – отозвался пес на своем языке.
– Баболен! – крикнула Броканта. – Баболен! Слышишь, негодник?
– Что? Что такое? – вскрикнул Баболен, задремавший было и некстати разбуженный матерью.
– Подай карты, бездельник!
– Эге-ге! Карты? Так поздно? Ну и ну! Этого нам только не хватало!
– Карты, я сказала.
Но Баболен что-то проворчал в ответ, это указывало на то, что пареньку был не в диковинку родной язык Бабиласа.
– Не заставляй меня повторять дважды, негодник! – пригрозила старуха.
– На что вам карты в такой час? – проговорил паренек таким тоном, словно устал урезонивать мать. – Ваши карты?
Прекрасно! А если полиция узнает, что вы гадаете в неурочное время, в два часа ночи?!
– Ах, Боже мой! – прозвенел ласковый голосок Розочки. – Неужели сейчас так поздно?
– Нет, девочка, еще только двенадцать часов! – возразила Броканта.
– Ну да, двенадцать, – хмыкнул Баболен. – Взгляните сами!
Часы пробили один раз, словно желая положить конец их спору.
– Вот видите: час! – воскликнул Баболен.
– Не час, а половина первого, – возмутилась Броканта, желавшая, чтобы последнее слово осталось за ней.
– Да, да, половина первого! А о чем это говорит? Ваша проклятая кукушка хлопает одним крылом, только и всего. Ну, спокойной ночи, мамочка! Будьте добры, оставьте бедного Баболена в покое: пусть спокойно дрыхнет!
Мы просим у читателя прощения за слово «дрыхнет», однако оно еще употреблялось в описываемую нами эпоху.
Впрочем, Броканта, кажется, отлично поняла, куда клонит Баболен, и закричала:
– Ну, погоди! Я тебе покажу «дрыхнуть»!
Баболен, разумеется, тоже догадался, каким обидным способом собирается его уложить в постель Броканта или, вернее, поднять его с постели: он прыгнул с кровати на пол, а оттуда – к многохвостой плетке, к которой уже протягивала руку Броканта.
– Я у тебя просила не плетку, а карты! – заметила Броканта.
– Да вот они, ваши карты, – вымолвил Баболен, подавая старухе карты, а плетку пряча за спиной.
Будто комментируя происходящее, он прибавил:
– Какая тоска: взрослая женщина, а убивает время на такие глупости, вместо того чтобы спокойно спать!
– Разве можно быть таким невежественным в твои годы! – возмутилась Броканта и с презрительным видом повела плечами. – Неужели ты ничего не видишь, не слышишь, не замечаешь?
– Как же, как же! Я вижу, что уже час ночи; я слышу, как весь Париж давно храпит; я вам замечаю, что пора бы последовать примеру всего города.
Выражение «я вам замечаю» было, может быть, не очень правильным; но читатели помнят, что Баболен не получил хорошего воспитания.
– Смейся, смейся, несчастный! – вскрикнула Броканта, вырывая у него из рук карты.
– Боже ты мой! Мать! Ну что я, по-вашему, должен замечать? – спросил Баболен и протяжно зевнул.
– Неужели ты не слышал, что сказал Бабилас?
– А-а, ваш любимец… Этого только не хватало: теперь я еще обязан слушать, что скажет мсье Бабилас!
– Так ты его не слушал?
– Слушал, слушал.
– И что слышал?
– Стон.
– И ты не сделал никакого вывода?
– Наоборот!
– Отлично! Что же ты понял из его жалобы? Отвечай.
– А вы позволите мне лечь спать, если я скажу?
– Да, лентяй ты этакий!
– У него плохо с животом. Он ел нынче вечером за четверых, а потому вполне может теперь поскулить за двоих.
– Убирайся спать, злой мальчишка! – выходя из себя, приказала Броканта. – Ты так дураком и помрешь, это предсказываю тебе я!
– Ну, ну, мать, успокойтесь! Вы не знаете, что ваши предсказания – еще не евангельские пророчества. Раз уж вы меня разбудили, объясните хотя бы, чего это Баболен так надрывается.
– Над нами нависло несчастье, Баболен!
– Ах, батюшки!
– Большое несчастье! Бабилас просто так выть не станет.
– Понимаю, мать: Бабилас катается как сыр в масле и ни с того ни с сего завывать не будет. В чем же дело? На что он жалуется?
– Вот это мы сейчас и узнаем, – тасуя карты, пообещала
Броканта. – Фарес, иди сюда!
Фарес не ответил на зов.
Броканта окликнула его в другой раз, однако ворон не двинулся.
– Черт побери! В такое время! – заметил Баболен. – Ничего удивительного: несчастная птица спит, и она совершенно права, не мне ее осуждать за это.
– Розочка! – позвала Броканта.
– Да, мама! – отвечала девочка, в другой раз прерывая чтение.
– Отложи свою книжку, дорогая, и позови Фареса.
– Фарес! Фарес! – пропела девушка нежным голоском, отдавшимся в сердце Людовика.
Ворон сейчас же вылетел из своей колокольни, описал под потолком несколько кругов и опустился девушке на плечо, как это уже было в главе, посвященной описанию внутреннего убранства комнаты, которую с недавних пор занимала цыганка.
– Что с вами, мама? – спросила девочка. – Чем вы так взволнованы?
– У меня дурные предчувствия, Розочка, – отозвалась Броканта. – Ты только посмотри, как нервничает Бабилас, как напуган Фарес; если и карты предскажут недоброе, детка, надо быть готовыми ко всему.
– Вы меня пугаете, мама! – призналась Розочка.
– Какого черта нужно старой ведьме? – пробормотал Людовик. – Зачем она смущает сердечко несчастной девочки. Хотя старуха живет гаданием, и именно потому, что карты ее кормят, она отлично знает, что это шарлатанство. Так бы и задушил ее вместе с ее вороном и собаками.
Карты легли неудачно.
– Будем готовы ко всему, Розочка! – огорченно вымолвила колдунья; что бы ни говорил Людовик, она принимала свое ремесло всерьез.
– Матушка! Если уж Провидение предупреждает вас о несчастье, – заметила Розочка, – оно должно вам и помочь его избежать.
– Девочка, дорогая! – прошептал Людовик.
– Нет! – возразила Броканта. – Нет, в этом-то и беда, я вижу зло, но не знаю, как его отвести.
– А вам от этого легче? – спросил Баболен.
– Боже мой! Боже мой! – забормотала Броканта, подняв к небу глаза.
– Матушка! Матушка! – взмолилась Розочка. – Может, ничего еще не случится! Не надо нас пугать. Какое несчастье может произойти? Мы никому не делали ничего плохого. Никогда еще мы не были так счастливы. Нас оберегает господин Сальватор… Я люблю…
Простодушная девочка замолчала. Она хотела сказать: «Я люблю Людовика!» – что ей самой представлялось верхом счастья.
– Ты любишь… что? – спросила Броканта.
– О! Ты любишь… что? – уточнил Баболен.
И вполголоса прибавил:
– Говори же, Розочка! Броканта думает, что ты любишь сахар, патоку или виноград! О! Броканта добрая! Наша славная Броканта!
И он пропел на расхожий мотив:
Мы любим горячо, об этом знают все,
Мсье Лю, лю, лю,
Мсье До, до, до,
Мсье Лю,
Мсье До,
Мсье Людовика!..
Но Розочка посмотрела на злого мальчишку так кротко, что тот внезапно оборвал пение и сказал:
– Нет, нет, ты его не любишь! Видишь, сестричка, какое у меня доброе сердце? Слушай, Броканта, мне кажется, сочинять такие стихи, как господин Жан Робер, нетрудно: видишь, у меня получилось само собой… Все решено: буду поэтом.
Однако болтовня Розочки и Баболена не отвлекла Броканту от мрачных мыслей.
Она стояла на своем; потом мрачным голосом проговорила:
– Ступай к себе, девочка моя!
Она повернулась к Баболену, зевавшему во весь рот, и прибавила:
– И ты тоже отправляйся спать, бездельник. А я пока подумаю, как умолить злую судьбу. Иди спать, девочка.
– Ну, наконец-то разумные слова за все время, пока ты тут болтаешь, старая ведьма! – облегченно вздохнул Людовик.
Розочка поднялась к себе в комнату, Баболен вернулся в постель, а Броканта заперла окно, чтобы, вероятно, никто не мешал ей думать.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.