282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Александр Генис » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 25 декабря 2020, 18:22


Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Затем произошла история, которую я так часто рассказывал, что сам в ней стал сомневаться. Мы шли по 42-й стрит, где Довлатов возвышался, как, впрочем, и всюду, над толпой. Сейчас эту улицу «Дисней» отбил у порока, но тогда там было немало сутенеров и торговцев наркотиками. Подойдя к самому страшному из них – обвешанному золотыми цепями негру, Сергей вдруг наклонился и поцеловал его в бритое темя. Негр, посерев от ужаса, заклокотал что-то на непонятном языке, но улыбнулся. Довлатов же невозмутимо прошествовал мимо, не прерывая беседы о Фолкнере.

Можно было подумать, что в Америку Сергей приехал, как домой. На самом деле Сергей отнюдь не был избавлен от обычных комплексов. По-английски он говорил даже хуже меня. Манхэттен знал приблизительно. В метро путался. Но больше всего его, как всех эмигрантов, волновала преступность. В письмах Сергей драматизировал обстановку с наслаждением: «Здесь фактически идет гражданская война… большинство американцев рассуждают так, что лучше сдаться красным, которые ликвидируют бандитизм». От него мне такого слышать не приходилось – то ли он стеснялся, то ли я не интересовался.

Сперва на правах старожилов мы покровительствовали Сергею. Он даже обижался, говоря, что мы принимаем его за деревенскую старуху. Но очень скоро Довлатов освоился в Америке. Он с маху нашел тут то, чего я в ней не видел. Так мы и прожили с ним в разных странах.

Я Америку обживал, как любую заграницу, – смотрел города, ездил на природу, ходил по музеям и ресторанам. Всем этим Сергей категорически не интересовался. Он действовал по-другому. В чужой стране Довлатов выгородил себе ту зону, которую мог считать своей. Сергей нашел тут то, что объединяло Америку с его прозой – демократизм и недосказанность.

После переводчиков в Америке Сергею больше всего нравились уличные музыканты и остроумные попрошайки. Впрочем, Сергей и на родине любил босяков, забулдыг и изгоев. В его рассказах, как в «Чиполлино», богатым достается больше, чем беднякам. Запоздалый разночинец, Довлатов презирал сословную спесь. Во всей американской литературе Сергей своей любимой называл фразу «Я остановился поболтать с Геком Финном». Том Сойер, как известно, произносит ее в тот критический момент, когда несчастная любовь сделала его бесчувственным к последующей за этим признанием порке. Довлатов сам был таким. Его готовность к диалогу включала всех и исключала только одного – автора. Сергей умел не вмешиваться, вслушиваясь в окружающее.

Демократия – это терпимость не только к другому мнению, но и к другой жизни. Способность не роптать, деля пространство с чужими и посторонними, вроде крыс или тараканов. Характерно, что Сергей единственный в Америке вступился за последних: «Чем провинились тараканы? Может, таракан вас укусил? Или оскорбил ваше национальное достоинство? Ведь нет же… Таракан безобиден и по-своему элегантен. В нем есть стремительная пластика гоночного автомобиля».

В американской литературе Довлатов находил то, чего ему не хватало в русской. Сергей жаловался, что у Тургенева никогда не поймешь, мог ли его герой переплыть озеро. Чтобы не быть на него похожим, сам Довлатов переплыл Миссисипи. Во всяком случае, написал об этом. Сергей никогда не забывал о телесном аспекте нашего существования. Тем более что сделать ему это было непросто. Выпивший Сергей мог быть физически обременительным. На третий день ему отказывала грация, с которой он обычно носил свое непомерное тело.

13

Американская жизнь Довлатова походила на его прозу: вопиюще недлинный, изобилующий многоточиями роман пунктиром. И все же он вместил в себя все, что другие растянули бы в эпопею. В Америке Сергей трудился, лечился, судился, добился успеха, дружил с издателями, литературными агентами и американскими «барышнями» (его словцо).

Здесь он вырастил дочь, завел сына, собаку и недвижимость. Ну и конечно, двенадцать американских лет – это дюжина вышедших в Америке книжек: аббревиатура писательской жизни. И все это, не выходя за пределы круга, очерченного теми американскими писателями, которых Сергей знал задолго до того, как поселился на их родине. Довлатов с легкостью и удобством жил в вычитанной Америке, потому что она была не менее настоящей, чем любая другая.

Сергей писал, что раньше Америка для него была как рай – «прекрасна, но малоубедительна». Поэтому больше всего в Америке его удивляло то, что она есть.

«Неужели это я?! Пью айриш-кофе в баре у "Джонни"?» – вот основная эмоция, которой, в сущности, исчерпываются его отношения с той страной, что он знал, любил, понимал и игнорировал.

Америка не обделила Довлатова славой. Напротив, тут-то он ее и нашел. Сергей говорил, что удивляется и когда его узнают на улице, и когда не узнают. Однако свойство быстротекущей американской действительности таково, что заставляет усомниться в ценности всякого признания. Милая редакторша из The New Yorker сказала, что рассказы Довлатова перестали печатать потому, что он умер, а в Америке предпочитают живых авторов: мертвые – это те, кто проиграл. У нас, похоже, – те, кто выиграл.

В Америке Сергей нашел то, чего не было в отечестве, – безразличие, воспитывающее такую безнадежную скромность, что ее следовало бы назвать смирением. Для русского писателя, привыкшего к опеке ревнивой власти, снисходительная рассеянность демократии – тяжелое испытание. Открыто об этом осмелился заявить лишь задиристый, похожий, как писал Довлатов, на «помесь тореадора с быком», Лев Халиф. В Нью-Йорке он поселился на такой далекой окраине, что с друзьями выпивал по телефону. О его злой и смешной книжке «ЦДЛ»[15]15
  Халиф Л. ЦДЛ. – Екатеринбург: У-Фактория, 2001.


[Закрыть]
Сергей отзывался тепло, в том числе и в стихах:

 
Верните книгу, Саша с Петей,
иметь такую книгу – честь!
Я прославлял ее в газете,
Теперь хочу ее прочесть.
 

Халиф вызвал возмущение, публично пожаловавшись, что в России его замечал хоть КГБ.

Блестящий послужной список Довлатова – множество переводов, публикации в легендарном The New Yorker, две сотни рецензий, похвалы Воннегута и Хеллера – мог обмануть всех, кроме него самого. Про свое положение в Америке Сергей писал с той прямотой, в которой безнадежность становится смирением: «Я – этнический писатель, живущий за 4000 километров от своей аудитории».

Своему успеху в Америке Довлатов обязан языку – вернее, его отсутствию. Не зная толком английского, он писал на нем, сам того не ведая. Чтобы окончательно запутать ситуацию, я бы сказал, что Довлатов писал на американском языке по-русски. При этом, собственно, «английский Довлатов» всех устраивал, хотя мало кого удивлял. Исключением Сергей был среди русских, а не американцев.

Решительней всех на это указал Бродский. В мемуарном очерке о Сереже (так он его называл) Бродский обронил замечание: Довлатова «оказалось сравнительно легко переводить, ибо синтаксис его не ставит палок в колеса переводчику».

Синтаксис Сергей и правда упразднил. У него и запятых – раз-два и обчелся. Иначе и быть не могло. Как все теперь знают, Сергей исключал из предложения – даже в цитатах! – слова, начинающиеся на одну и ту же букву. Сергей называл это своим психозом. Прозаику, объяснял он, необходимо обзавестись самодельными веригами взамен тех, что даром достаются поэту. Сергей не хотел, чтобы писать было легко. Довлатов боялся не столько гладкости стиля, сколько его безвольности. Лишенный внутренних ограничений, автор, сам того не замечая, вываливается из художественной литературы. Чтобы этого не произошло, прозаик должен отвечать за выбранные им слова, как блатной за свои татуировки.

Естественным результатом довлатовского «психоза» были чрезвычайно короткие предложения. Это выделяло Довлатова из соотечественников, о которых так точно написал Бродский: «Мы – народ придаточного предложения».

14

По-моему, Бродский был единственным человеком, которого Сергей боялся. В этом нет ничего удивительного – его все боялись. Когда у нас на радио возникала необходимость позвонить Бродскому, все смотрели на Сергея, и он, налившись краской, долго собирался с духом, прежде чем набрать номер. Иногда такие звонки заканчивались экстравагантно. На вопросы Бродский отвечал совершенно непредсказуемым образом. Когда его попросили прокомментировать приговор Салману Рушди, он сказал, что в ответ на угрозу одному из своих членов ПЕН-клуб должен потребовать голову аятоллы – «проверить, что у него под чалмой».

Перед Бродским Сергей благоговел. Довлатов говорил о нем: «Он не первый. Он, к сожалению, единственный». Только после его смерти на Парнасе стало тесно. Бродский был нашим оправданием перед временем и собой. «Я думаю, – писал Довлатов, – наше гнусное поколение, как и поколение Лермонтова, – уцелеет. Потому что среди нас есть художники такого масштаба, как Бродский».

Надо сказать, что еще задолго до того, как появилась профессия «друг Бродского», близость к нему сводила с ума. Иногда – буквально. Бродский тут был абсолютно ни при чем. Со знанием дела Сергей писал: «Иосиф – единственный влиятельный русский на Западе, который явно, много и результативно помогает людям».

Особенно отзывчивым Бродский казался по сравнению с игнорировавшим эмиграцию Солженицыным. (На моей памяти Александр Исаевич поощрил только одного автора – некоего Орешкина, искавшего истоки славянского племени в Древнем Египте. Среди прочего Орешкин утверждал, что этруски сами заявляют о своем происхождении: «это – русские».) Бродский же раздавал молодым авторам отзывы с щедростью, понять которую помогает одно его высказывание: «Меня настолько не интересуют чужие стихи, что уж лучше я скажу что-нибудь хорошее».

Бродский, читавший все книги Довлатова, да еще в один присест, ценил Сергея больше других. Что не мешало Довлатову тщательно готовиться к каждой их встрече. Когда Бродский после очередного инфаркта пытался перейти на сигареты полегче, Довлатов принес ему пачку «Парламента». Вредных смол в них было меньше 1 миллиграмма, о чем и было написано на пачке: «Less than one». Именно так называлось знаменитое английское эссе Бродского, этому названию в русском переводе не нашлось достойного эквивалента.

С Бродским у Довлатова, казалось бы, мало общего. Сергей и не сравнивал – Бродский был по ту сторону. Принеся нам только что напечатанную «Зимнюю эклогу», Довлатов торжественно заявил, что она исчерпывает его представления о современной литературе. Когда Сергей бывал в гостях, Лена определяла степень его участия в застолье по тому, декламирует ли он «тщетно драхму во рту твоем ищет угрюмый Харон». Отвечая на выпад одного городского сумасшедшего, Довлатов писал: он «завидует Бродскому и правильно делает. Я тоже завидую Бродскому».

Дороже искусства Довлатову была личность Бродского – Сергей поражался его абсолютным бесстрашием. Свидетель и жертва обычных советских гадостей, Довлатов всегда отмечал, что именно Бродский в отношениях с властью вел себя с безукоризненным достоинством.

Еще важней было мужество другого свойства. Бродский сознательно и решительно избегал проторенных путей, включая те, которые сам проложил, ибо сильнее страха и догмы человека сгибает чужая мысль или пример.

Сергей завидовал не Бродскому, а его свободе. Довлатов мечтал быть самим собой и знал, чего это стоит. Без устали, как мантру, он повторял: «Хочу быть учеником своих идей». «Я уважаю философию, – писал Сергей. – И обещаю когда-то над всем этим серьезно задуматься. Но лишь после того, как обрету элементарную житейскую свободу и раскованность. Свободу от чужого мнения. Свободу от трафаретов, навязанных большинством». Больше многого другого Довлатову нравилось в Америке, что тут «каждый одевается так, как ему хочется».

Демократия, конечно, дает отдельному человеку развернуться. Но – каждому человеку, и этим излечивает личность, как говорил тот же Бродский, от «комплекса исключительности». Автономность и самодостаточность не исключают, а подразумевают затерянность в пейзаже. Демократия, как болото, все равняет с собой.

С Бродским Довлатова объединяла органичность, с которой они вписывались в этот горизонтальный пейзаж. Почти ровесники, они принадлежали к поколению, которое осознанно выбрало себе в качестве адреса обочину. Ценя превыше всего свободу как от потребности попадать в зависимость, так и от желания навязывать ее другим, Бродский и Довлатов превратили изгнание в точку зрения, отчуждение – в стиль, одиночество – в свободу.

15

Как-то в Ленинграде к Довлатову домой зашел брат Боря. Спросил у Норы Сергеевны, где Сергей. Та сказала, что сидит у себя и слушает Шостаковича. «С алкоголиками это бывает», – успокоил ее Борис. Довлатов, который, конечно же, сам это и рассказал, очень любил музыку. Не раз я даже слышал, как он пел на встрече с читателями.

Выступать Сергей обожал, хотя и непритворно волновался. Сперва он, потея и мыча, мямлил банальности. Постепенно, расходясь, как товарный состав, Сергей овладевал ситуацией и покорял любую аудиторию, невпопад отвечая на ее вопросы. Например, на дежурное в эмиграции «Как у вас с языком?» Сергей рассказывал, что его соседка на вопрос, как ей удалось быстро овладеть английским, отвечала: «С волками жить».

На своем нью-йоркском дебюте только что приехавший в Америку Довлатов был в ударе. Демонстрируя публике сразу все свои таланты, он читал рассказы и записи из «Соло на ундервуде», рассуждал о современной литературе, называя Романа Гуля современником Карамзина, а под конец необычайно чисто исполнил песню из своего «сентиментального детектива»:

 
Эх, нет цветка милей пиона
За окошком на лугу,
Полюбила я шпиона,
С ним расстаться не могу.
 

Бродский говорил, что хотел быть не поэтом, а летчиком. Я не знаю, кем хотел бы стать Довлатов, но думаю, что джазистом. По-своему Сергей им и был. Во всяком случае, именно в джазе он находил систему аналогий, позволяющую ему обосновать принципы своей поэтики. Джазу была посвящена его последняя работа в «Новом американце».

Это сочинение витиевато называлось: «Мини-история джаза, написанная безответственным профаном, частичным оправданием которому служит его фантастическая увлеченность затронутой темой». Свой неожиданно ученый опус Сергей, выбрав меня мальчиком для битья, разнообразил ссылками «на неискушенных слушателей джаза, вроде моего друга Александра Гениса». И все равно получилось блекло.

Однако именно сюда Сергей вставил куски, которые трудно не считать авторским признанием. В них Довлатов излагал не историю джаза, а свою литературную утопию:

Джаз – это стилистика жизни… Джазовый музыкант не исполнитель. Он – творец, созидающий на глазах у зрителей свое искусство – хрупкое, мгновенное, неуловимое, как тень падающих снежинок… Джаз – это восхитительный хаос, основу которого составляют доведенные до предела интуиция, вкус и чувство ансамбля… Джаз – это мы сами в лучшие наши часы. То есть когда в нас соседствуют душевный подъем, бесстрашие и откровенность…

Я действительно плохо разбираюсь в джазе, но слышал, что главное в нем не мастерство, а доверие к себе, ибо, в сущности, тут нельзя сделать ошибку. Импровизатор не может ничего испортить. Если у него хватает смелости и отчаяния, в его силах обратить неверный ход в экстравагантный. Считаясь только с теми правилами, которые он по ходу дела изобретает, импровизатор никогда не знает, куда он доберется. Прыгая в высоту, мы берем не нами установленную планку. В длину мы прыгаем, как можем. Поэтому настоящую импровизацию завершает не финал, а изнеможение.

Сергей любил джаз потому, что он сам занимался искусством, согласным впустить в себя хаос, искусством, которое не исключает, а переплавляет ошибку, искусством, успех в котором определяют честность и дерзость.

Сергей с наслаждением смирял свою прозу собственными драконовскими законами. Но еще больше он дорожил советом Луи Армстронга: «Закрой глаза и дуй!»

16

От обыкновенной Америки Довлатова, как и других русских писателей на Западе, отделял тамбур, населенный славистами. Сергей оправдывал свой неважный английский тем, что единственные американцы, с которыми ему приходится общаться, говорят по-русски.

Довлатов появился в Америке вовремя. Русские штудии были не академическими забавами, а жизненным делом, от которого реально зависела наша словесность. Дело в том, что литературный процесс тех лет направлял не столько «Новый мир», сколько мичиганское издательство Ardis. Основавшие его Карл и Эллендея Проффер, выдвинув лозунг «Русская литература интереснее секса», умудрились издать целую библиотеку книг, ставшую литературой нашего поколения. Среди них была и вышедшая на русском и английском «Невидимая книга». Для 37-летнего Сергея она была первой.

Профферы настолько не походили на славистов, что остается только гордиться тем, что их смогла соблазнить наша литература. Рослая красавица Эллендея так хороша собой, что многие не верили, что она сама написала толстенную монографию о Булгакове. За Ardis ей дали щедрую и престижную «Премию гениев», ту самую, что незадолго до Нобелевской получил Бродский. В отличие от многих славистов, предпочитающих с нашими беседовать по-английски, Эллендея превосходно знает русский, включая и тот, на котором не говорят с дамами. Карл еще меньше походил на профессора. Богатый наследник, звезда студенческого баскетбола, он был не ниже Довлатова. Да и умер Карл тоже рано. Заболев раком, он долго боролся с болезнью, чтобы маленькая дочка успела запомнить отца.

Его мемориальный вечер состоялся в Нью-Йоркской публичной библиотеке. Все вспоминали, сколько Карл сделал для русской культуры. Бродский завершил этот длинный перечень летающей тарелкой-фрисби, которую именно Проффер первым привез в Россию.

Когда Андрей Седых назвал Довлатова «вертухаем», Сергей не обиделся, но задумался. В эмиграции ведь тогда не было обвинения страшнее, чем сотрудничество с органами. Особенно – в Первой волне, где ленились разбираться с подробностями.

В «Новом русском слове» наборщик из белогвардейцев сказал, что не подаст руки сталинскому генералу. Генералом был Петр Григорьевич Григоренко[16]16
  Генерал-майор советской армии, диссидент, правозащитник, основатель Украинской Хельсинкской группы, член Московской Хельсинкской группы.


[Закрыть]
. Поэтому, получив «вертухая», Довлатов решил объясниться с публикой, которая еще не читала «Зону».

Рассказывая о том, как и почему он был охранником, Сергей написал, что после армии «мечтал о филологии. Об академической карьере. О прохладном сумраке библиотек». Все это, конечно, неправда. Сергей хотел быть писателем, филология его интересовала мало. Он ненавидел литературоведческий жаргон и с удовольствием вспоминал своего приятеля, списывавшего для предисловий ученые абзацы из вводных статей к книгам других писателей.

По-моему, Сергей просто не верил в существование такой науки. Тогда мне это казалось ересью, сейчас – гипотезой. Будь филология наукой, ее открытия не зависели бы от таланта исследователя – мы ведь не нуждаемся в гении Ньютона, чтобы пользоваться его законами. В отличие от природы, литература состоит из неповторяющихся явлений. Если они повторяются, то это не литература. Со словесностью можно разобраться только на ее условиях. Поэтому лучше всего о литературе пишут те, кто ее пишет.

Эту мысль Довлатов сформулировал четко: «Критика – часть литературы. Филология – косвенный продукт ее. Критик смотрит на литературу изнутри. Филолог – с ближайшей колокольни». Отсюда следует, что все хорошие критики – писатели.

Лучшим из них у нас считался Синявский. Сергей собирался посвятить Абраму Терцу статью о Гейченко, директоре Пушкиногорского заповедника. Называться она должна была «Прогулки с Дантесом».

Редкое отчество и творческое отношение к зекам объединяли Довлатова с Андреем Донатовичем. Подружившись с Синявскими, Сергей издал в «Синтаксисе» книгу – «Демарш энтузиастов». Вместе с эксцентрическими рассказами Сергея в нее вошли сатирические стихи Наума Сагаловского и ускользающие от любого определения опусы Бахчаняна. Из-за того что Марья Васильевна терпеть не может отвечать на письма, эта книга стоила Сергею немало крови, но и она не испортила их сердечных отношений.

Впервые встретившись с Синявским на конференции в Лос-Анджелесе, Сергей описал его необычайно точно: «Андрей Синявский меня почти разочаровал. Я приготовился увидеть человека нервного, язвительного, амбициозного. Синявский оказался на удивление добродушным и приветливым. Похожим на деревенского мужичка. Неловким и даже смешным». Чтобы так увидеть Синявского, нужно не путать его с Абрамом Терцем.

Хотя Сергей без пиетета относился к филологам, в определенном – прямом – смысле он сам им был. Довлатов любил слова. Не только за мысли, которые они выражают, но и сами по себе, просто за то, что они – части речи. Об этом он написал в одной редакторской колонке, публикации которой я из нелепого педантизма воспротивился. Сергей безропотно опубликовал колонку как реплику, из-за чего она не попала в сборник «Марш одиноких». А жаль. Там был абзац, в котором он рассказывал о своих интимных отношениях с грамматикой: «Трудолюбивые маленькие предлоги волокли за собой бесконечные караваны падежей. Прочные корни объединяли разрозненные ватаги слов – единоличников. Хитроумные суффиксы указывали пути мгновенных рекогносцировок. За плечами существительных легко маневрировали глаголы. Прилагательные умело маскировали истинную суть».

В этой кукольной грамматике мне больше всего нравится роль прилагательных, которые считаются архитектурным излишеством. Бродский говорил, что Рейн учил его накрывать стихи волшебной скатертью, стирающей прилагательные. Довлатов был к ним более справедлив. Прилагательное умнее и коварнее других частей речи. Оно не украшает существительное, а меняет его смысл. Как опытный каратист, использующий не свою, а чужую силу, прилагательное либо разворачивает предложение, либо дает ему пронестись мимо цели. Как в том же каратэ, прилагательные берут не давлением, а взрывной силой. В поэтическом арсенале они – как лимонки без чеки.

Я часто думал, какие диковинные сочинения могли бы получиться, если взорвать загадочные пушкинские эпитеты: «счастливые грехи», «немая тень», «усталая секира», «торжественная рука», «мгновенный старик».

Кстати, свою таллинскую дочку Довлатов назвал в честь Пушкина – Александра Сергеевна.

17

История Брайтон-Бич разворачивалась так стремительно, что я успел застать рассвет, расцвет и закат нашей эмигрантской столицы. Довлатов, правда, приехал чуть позже, так что ему не пришлось увидеть, как все это начиналось.

Первые заведения на Брайтоне назывались простодушно – по-столичному: «Березка», в которой, как в сельпо, торговали всем сразу – солеными огурцами, воблой, матрешками – и смахивающий на вокзальный буфет гастроном «Москва». Хозяином обоих был пожилой богатырь Миша, глядя на которого хотелось сказать: «Ты еще пошумишь, старый дуб». Похожий на бабелевских биндюжников, он отличался добродушием и небогатой фантазией. Когда дела пошли совсем хорошо, он открыл филиал на Барбадосе и назвал его «Красная Москва».

Между «Березкой» и «Москвой» целыми днями циркулировали стайки эмигрантов. Униформа у всех была одна, как в армии неизвестно какой державы. Зимой – вывезенные из России пыжики и пошитые в Америке дубленки. Летом – санаторные пижамы и тенниски. В промежутках царили кожаные куртки. Местная жизнь сочилась пенсионным благополучием. Неподалеку от моря, за столиками, покрытыми советской клеенкой, под плакатом с коллективным портретом «Черноморца» немолодые люди играли в домино, не снимая ушанок.

Брайтон еще лишь начинался. В Россию еще только отправлялись первые конверты со снимками: наши эмигранты на фоне чужих машин. Правда, уже тогда появился пляжный фотограф, который предлагал клиентам композицию с участием фанерных персонажей из мультфильма «Ну, погоди!». Раньше многих он понял, что тут Микки Маус не станет героем.

Прошло много лет, но на Брайтоне по-прежнему все свое. Не только черный хлеб и чесночная колбаса, но и ванилин, сухари, валидол, пиво. Брайтон ни в чем не признает американского прейскуранта. Здесь – и только здесь – можно купить узбекские ковры, бюстгальтеры на четыре пуговицы, чугунные мясорубки, бязевые носки, нитки мулине, зубную пасту «Зорька».

Разбогатев, Брайтон не перестал говорить по-своему и тогда, когда обзавелся неоновыми вывесками. Об этом свидетельствует магазин «Оптека», в котором можно заказать очки или купить аспирин, и ресторан, на котором латинским шрифтом написано «Capuccino», а внизу русский перевод – «Пельмени».

Брайтон умеет поражать и своих. Мне никогда не приходилось видеть в одном месте столько лишенных комплексов евреев. Довлатова они тоже удивляли: «Взгляд уверенный, плечи широкие, задний карман оттопыривается… Короче – еврей на свободе. Зрелище эффектное и весьма убедительное. Некоторых оно даже слегка отпугивает…»

На Брайтоне все свое. В том числе и поэт Бродский. Зовут его, правда, не Иосиф. Впрочем, больше тут любят не стихи, а песни. Особенно одну, с припевом: «Небоскребы, небоскребы, а я маленький такой». Сочинил ее Вилли Токарев. С тех пор как его таксистская муза пересекла океан, не замочив подола, он стал говорить, что до него в эмиграции поэтов не было. На самом деле поэтом Третьей волны был Наум Сагаловский. Открыл его Довлатов и гордился им больше, чем всеми своими сотрудниками, вместе взятыми. «Двадцать лет я проработал редактором, – писал Сергей. – Сагаловский – единственная награда за мои труды». Довлатов любовно защищал Сагаловского от упреков в штукарстве и антисемитизме: «Умение шутить, даже зло, издевательски шутить в собственный адрес – прекраснейшая, благороднейшая черта неистребимого еврейства. Спрашивается, кто придумал еврейские анекдоты? Вот именно».

Знавшего толк в ловком искусстве репризы Сергея не отталкивал, а притягивал эстрадный характер стихов Сагаловского. «Если бы в эмиграции, – писал он ему, – существовал культурный и пристойный музыкальный коллектив, не кабацкий, а эстрадный, то из нескольких твоих стихотворений можно было бы сделать хорошие песни». Однажды Довлатов это доказал. После того, как Сергей выпустил вместе с Бахчаняном и Сагаловским «эксцентрическую», по его выражению, книгу «Демарш энтузиастов», в Нью-Йорке состоялась встреча авторов с читателями. Вел ее, естественно, Довлатов. Представив сидящих по разные стороны от него соавторов, Сергей задумчиво огляделся и заметил, что сцена напоминает ему Голгофу. Затем он немного поговорил о народности поэзии Сагаловского, а потом неожиданно для всех спел положенное им на музыку стихотворение, которое Наум посвятил Бахчаняну:

 
Закажу натюрморт,
чтоб глядел на меня со стены,
чтобы радовал глаз,
чтобы свет появился в квартире.
Нарисуй мне, художник,
четыреста грамм ветчины,
малосольных огурчиков,
нежинских, штуки четыре.
 

Случайно попав в «Новый американец», Сагаловский стал там любимцем. Он обладал редким и забытым талантом куплетиста, мгновенно откликающегося на мелкие события эмигрантского мирка. Сергей чрезвычайно ценил это качество. Он писал Сагаловскому: «Без тебя в литературе не хватало бы очень существенной ноты. Представь себе какую-нибудь „Хованщину“ без ноты „ля“».

Виртуоз домашней лиры, Сагаловский лучше всего писал пародийные альбомные стихи, рассчитанные на внутреннее потребление:

 
Эти Н. Американцы –
им поэт – что жир с гуся –
издеваются, засранцы,
поливают всех и вся!..
А живут они богато,
пусть не жалобят народ!
Вон – писатель С. Довлатов
третью книгу издает.
Ест на праздничной посуде,
пьет «Смирновку», курит «Кент»
и халтурит в «Ундервуде» –
как-никак, а лишний цент.
Эти – как их? – Вайль и Генис, –
я их, правда, не читал, –
это ж просто Маркс и Энгельс!
Тоже ищут капитал!..
 

Конечно, все это напоминает студенческую стенгазету, но именно ее и не хватало нашей изнывающей от официоза эмиграции, чьей беззаботной и беспартийной фракцией стали мы, «Новый американец».

В Америке эмигрантам больше всего не хватает общения. Наша незатейливая газета отчасти его заменяла. Она подкупала фамильярностью тона, объединяющего Третью волну в одну компанию. Все, что здесь происходило, было делом сугубо частным. В первую очередь – литература. Что и неудивительно – нас ведь было очень немного. Всех эмигрантских писателей можно было позвать на одну свадьбу. Читателей, впрочем, тоже, но тогда свадьба стала бы грузинской. Попав в такие условия, литература вернулась к тому, с чего она начиналась, – непрофессиональное, приватное занятие. Напечатанные крохотными тиражами книги писались для своих – и друзей, и врагов. Ненадолго отделавшись от ответственности, литература вздохнула с облегчением.

Издав «Компромисс», Сергей напечатал на задней обложке отрывок из нашей с Вайлем статьи, который начинался словами: «Довлатов – как червонец: всем нравится». На что Сагаловский немедленно откликнулся «Прейскурантом», подводящим сальдо всей эмигрантской литературе. В стихах, написанных в излюбленном тогда жанре дружеской пикировки, есть и про нас:

 
…и никуда не денешься,
и вертится земля…
Забыли Вайля с Генисом:
за пару – три рубля.
Они, к несчастью, критики,
и у меня – в цене,
но, хоть слезами вытеки,
не пишут обо мне.
Я с музами игривыми
валяю дурака
и где-то на двугривенный
еще тяну пока…
 

Первый сборник Сагаловского – «Витязь в еврейской шкуре» – вышел в специально придуманном для этой затеи издательстве Dovlatov's Publishing. Надписывая мне книгу, Наум аккуратно вывел: «Двугривенный – полуторарублевому».

Живя в Чикаго, Сагаловский Брайтон не любил и не стеснялся ему об этом говорить прямо. Так, в ответ на нашу статью о сходстве Брайтона с бабелевской Одессой пришел анонимный отклик, автора которого отгадать было, впрочем, нетрудно:

 
Мне говорят, кусок Одессы,
ах, тетя Хая, ах, Привоз!
Но Брайтон-Бич не стоит мессы,
ни слова доброго, ни слез.
Он вас унизил и ограбил,
и не бросайте громкий клич,
что нужен, дескать, новый Бабель,
дабы воспел ваш Брайтон-Бич.
Воздастся вам – где дайм, где никель!
Я лично думаю одно –
не Бабель нужен, а Деникин!
Ну, в крайнем случае – Махно.
 
18

Брайтон можно было презирать, но не игнорировать. Там жили наши читатели. И мы хотели им понравиться. Сергею это удавалось без труда. Напрочь лишенный интеллектуального снобизма, Сергей терпимее других относился к хамству и невежеству своих читателей. Сегодня, чтобы добиться их расположения, можно просто перепечатывать уголовные репортажи из российских газет. Ничто так не красит «новую» родину, как плохие новости с родины «старой». Но пока советская власть была жива, читателю приходилось довольствоваться куда менее живописной диссидентской хроникой.

Поэтому, развлекая эмигрантскую аудиторию, мы рассказывали ей либо о хорошо знакомом, либо о совсем неизвестном. В последнем случае в ход шли заметки под общим названием «Женщина в объятиях крокодила». В первом – интервью, для которых тот же язвительный Сагаловский придумал рубрику «Как ты пристроился, новый американец?».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации