Электронная библиотека » Александр Герцен » » онлайн чтение - страница 13


  • Текст добавлен: 17 июня 2024, 11:22


Автор книги: Александр Герцен


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Императрица меня поняла, но милый граф запутался в каких-то туманных объяснениях и в конце концов упомянул о самоубийстве как о доказательстве мужества. Я сказала, что много думала над этим вопросом и, обдумав всё, что прочла о нем, пришла к заключению, что независимо от того, что, убивая себя, человек грешит против своего Создателя и против общества, этим он ясно доказывает, что к этому малодушному поступку привел его недостаток мужества и терпения. Императрица не спускала с меня глаз, и я сказала ей улыбаясь, что я никогда ничего не предприму ни для ускорения, ни для отдаления своей смерти, и что вопреки софизму Ж.-Ж.Руссо, пленившему меня в детстве (я тогда уже любила храбрость), я нахожу, что дам более яркое доказательство твердости своего характера, если сумею страдать, не прибегая к лекарству, которым не вправе пользоваться. Императрица спросила меня, о каком софизме я говорю и в каком сочинении Руссо он заключается.

– Он говорит в «Новой Элоизе»: «Напрасно боятся смерти, так как пока мы живем, – ее нет, а когда она наступает, мы уже не существуем».

– Это очень опасный автор – ответила государыня, – его стиль увлекает, и горячие молодые головы воспламеняются.

– Когда я была в Париже, ваше величество, одновременно с ним, я не хотела его видеть. Уже одно то, что он жил в Париже инкогнито, доказывает, что скромность его была притворна и что он снедаем был честолюбием и желанием наполнить своим именем весь мир. Его произведения, конечно, опасны, как ваше величество только что изволили говорить, потому что молодые головы легко могут принять его софизмы за силлогизмы.

С этого дня императрица пользовалась каждым случаем, чтобы развлечь меня, и эта доброта меня глубоко трогала.

Однажды утром мы остались с ней вдвоем и она попросила меня написать русскую пьесу для своего театра в Эрмитаже. Я тщетно уверяла ее, что у меня нет ни малейшего таланта к подобным произведениям; она настаивала на своем, объясняя свое упорство тем, что на опыте знает, как подобная работа забавляет и занимает автора. Я принуждена была обещать ей, что исполню ее желание, но поставила условием, что она прочтет первые два акта, поправит и откровенно скажет, не лучше ли бросить их в огонь. В тот же вечер я написала оба акта и отнесла их государыне. Пьеса называлась по имени главного действующего лица «Тоисиоков»; не желая, чтобы думали, что я хочу изобразить какое-нибудь лицо в Петербурге, я избрала наиболее распространенный у нас тип бесхарактерного человека, которым наше общество, к сожалению, изобилует. Ее величество удалилась со мной в спальню, чтобы прочесть мой экспромт, который мне казался недостойным такой чести; она смеялась над различными сценами и, не знаю, вследствие своей снисходительности или пристрастия, которые она иногда выражала мне, она объявила их превосходными. Я рассказала ей план всей пьесы и развязку, предполагаемую в третьем акте. Но ее величество заставила меня обещать, что я напишу ее в пяти актах; но, кажется, пьеса от этого не выиграла, так как действие оказалось растянутым и скучным. Я ее кончила как могла, и через два дня она была уже переписана набело и в руках императрицы. Она была играна в Эрмитаже и впоследствии напечатана.

На следующий год я попросила у ее величества разрешение для моего сына покинуть армию на два-три месяца и поехать в Варшаву с тем, чтобы заплатить долги его сестры и привезти ее на родину. Государыня на это согласилась, и я отдала по этому случаю все деньги, какие имела, и в продолжение шести месяцев жила долгами, так как только в конце этого периода стали поступать мои доходы. Мой сын совершил упомянутое путешествие и привез свою сестру в Киев, к месту своей службы. Оттуда оба они написали мне об этом. Я уже несколько лет не получала писем от моих детей, а так как никто и ничто не вытеснило их из моего сердца, то можно себе представить, как я была несчастна.

Под начальством моего брата по таможне служил один молодой человек по фамилии Радищев; он учился в Лейпциге, и мой брат был к нему очень привязан. Однажды в Российской академии в доказательство того, что у нас было много писателей, не знавших родного языка, мне показали брошюру, написанную Радищевым. Брошюра заключала в себе биографию одного товарища Радищева по Лейпцигу, некоего Ушакова, и панегирик ему. Я в тот же вечер сказала брату, который послал уже купить эту брошюру, что его протеже страдает писательским зудом, хотя ни его стиль, ни мысли не разработаны, и в его брошюре встречаются даже выражения и мысли, опасные по нашему времени. Через несколько дней брат сказал мне, что я слишком строго осудила брошюру Радищева; прочтя ее, он нашел только, что она не нужна, так как Ушаков не сделал и не сказал ничего замечательного.

– Может быть, я слишком строго к нему отнеслась, – возразила я.

Однако видя, что брат интересуется этим молодым человеком, я сочла своим долгом сообщить ему, какое заключение я вывела из этой глупой брошюрки: человек, существовавший только для еды, питья и сна, мог найти себе панегириста только в том, кто снедаем жаждой распространять свои мысли посредством печати, и что этот писательский зуд может побудить Радищева написать впоследствии что-нибудь еще более предосудительное.

Действительно, следующим летом я получила в Троицком очень печальное письмо от брата, в котором он мне сообщал, что мое пророчество исполнилось; Радищев издал несомненно провокационное произведение, за что его сослали в Сибирь. Я далека была от мысли радоваться, что мои выводы оказались верными, и меня опечалила судьба Радищева и еще более горе моего брата, которое, как я знала, не скоро еще уляжется. Я даже предвидела, что фаворит, с которым граф Александр был в натянутых отношениях, не преминет попытаться набросить тень и на него по этому случаю. Он действительно так и сделал; при другом государе ему удалось бы и повредить ему, но на Екатерину Великую его слова не произвели никакого впечатления. Однако этот инцидент и интриги генерал-прокурора внушили моему брату отвращение к службе, и он попросил годового отпуска, ссылаясь на расстроенное здоровье, требовавшее покоя и деревенского воздуха. Когда он уехал в свои поместья, я очутилась одна в Петербурге, в обществе, ставшем мне ненавистным; но меня поддерживала надежда на его возвращение; однако до истечения срока отпуска он подал прошение об отставке и получил ее.

Он кончил свою полезную для отечества службу в 1794 году. Через полтора года после его отъезда вдова одного из наших знаменитых драматических авторов, Княжнина, попросила меня напечатать в пользу ее детей последнюю написанную им и еще не изданную трагедию. Мне доложил об этом один из советников канцелярии Академии наук, Козодавлев. Ему я и поручила прочесть ее и сообщить мне, нет ли в трагедии чего-нибудь противного законам или религии, и добавила, что охотно даю ему это поручение, так как он превосходно владеет русским языком и, будучи сам писателем, может судить о том, что можно или нельзя напечатать у нас. Козодавлев сообщил мне, что пьеса содержит в себе исторические факты, происшедшие в Новгороде, что он ничего не нашел в ней предосудительного и что развязка заключается в торжестве русского государя и изъявлении покорности Новгородом и мятежниками. Тогда я велела напечатать ее, с тем чтобы вдова понесла возможно менее расходов.

Трудно себе представить, какие нелепые последствия это повлекло за собой. Граф Иван Салтыков, никогда ничего не читавший, по чьему-то наущению объявил фавориту графу Зубову, что он прочел эту трагедию и что она чрезвычайно опасна в данное время. Не знаю, прочла ее императрица или граф Зубов, но в результате ко мне явился полицеймейстер и очень вежливо попросил меня отдать соответствующее приказание хранителю книжного магазина академии, так как императрица приказала ему взять все находившиеся в нем экземпляры трагедии, находя ее слишком опасной для распространения среди публики. Я исполнила его просьбу, предупредив, что вряд ли он найдет эту книгу в магазине, так как она помещена в последнем томе «Российского феатра», издаваемого академией в свою пользу; я добавила, что он мог испортить этот том, вырвав из него названную трагедию, но что мне это кажется смешным, так как это произведение гораздо менее опасно для государей, чем некоторые французские трагедии, которые играют в Эрмитаже.

Днем ко мне явился генерал-прокурор Сената Самойлов с упреком от имени императрицы, что я напечатала эту пьесу Княжнина. Не знаю, хотели меня этим напугать или рассердить, но во всяком случае ни того ни другого не достигли. Я очень твердо и спокойно ответила графу Самойлову, что удивляюсь, как ее величество может допустить мысль, что я буду способствовать распространению произведения, могущего нанести ей вред. Самойлов сообщил, что императрица намекнула и на брошюру Радищева, говоря, что трагедия Княжнина является вторым опасным произведением, напечатанным в академии; в ответ на это я выразила желание, чтобы императрица прочла их и в особенности сравнила эту пьесу с теми, которые даются на ее сцене и в общественном театре. «Наконец, – добавила я, – это меня не касается, так как я подвергла ее цензуре советника Козодавлева, прежде чем разрешить вдове автора печатать ее в свою пользу». В заключение я выразила надежду, что меня не будут больше беспокоить по поводу этой истории.

На следующий день, вечером, я по обыкновению поехала к императрице провести вечер с ней в интимном кружке. Когда императрица вошла, ее лицо выражало сильное неудовольствие. Подходя к ней, я спросила, как она себя чувствует.

– Очень хорошо, – ответила она, – но что я вам сделала, что вы распространяете произведения, опасные для меня и моей власти?

– Я, ваше величество? Нет, вы не можете этого думать.

– Знаете ли, – возразила императрица, – что это произведение будет сожжено палачом?

Я ясно прочла на ее лице, что эта последняя фраза была ей внушена кем-то и что эта идея была чужда ее уму и сердцу.

– Мне это безразлично, ваше величество, так как мне не придется краснеть по этому случаю. Но, ради Бога, прежде чем совершить поступок, столь мало гармонирующий со всем тем, что вы делаете и говорите, прочтите пьесу и вы увидите, что ее развязка удовлетворит вас и всех приверженцев монархического образа правления; но, главным образом, примите во внимание, ваше величество, что хотя я и защищаю это произведение, не являюсь ни его автором, ни лицом, заинтересованным в его распространении.

Я сказала эти последние слова достаточно выразительно, чтобы этот разговор окончился; императрица села играть; я сделала то же самое.

Через день я поехала к императрице с обычным докладом, твердо решив, что, если она не позовет меня как всегда в комнату бриллиантов[50]50
  В этой комнате были выставлены большая и малая бриллиантовые короны и все бриллианты. Когда императрица видела меня среди придворных в своей уборной, она всегда звала в эту комнату, где мы оставались с ней вдвоем и свободно разговаривали, пока ее причесывали.


[Закрыть]
, я не буду больше ездить к ней по утрам и, не откладывая, подам прошение об отставке.

Самойлов, выходя от императрицы, шепнул мне: «Императрица сейчас выйдет; будьте покойны; она на вас не сердится». Я ответила ему громко, чтобы меня слышали все присутствующие:

– Мне нечего волноваться, так как я ничего дурного не сделала. Мне было бы досадно за императрицу, если бы она питала несправедливые чувства ко мне; впрочем, я ведь не впервые переношу несправедливости.

Императрица вскоре появилась и, дав присутствующим поцеловать руку, сказала мне: «Пойдем со мной, княгиня». Надеюсь, что читатели этих записок поверят мне, что это приглашение доставило мне огромное удовольствие – не столько за себя, сколько за императрицу, так как я с грустью должна была сознаться, что моя отставка и отъезд из Петербурга не послужили бы к ее чести. Надеюсь также, что мне не припишут тщеславие, которым я никогда не грешила.

Словом, я была очень рада, что императрица не заставила меня окончательно порвать с ней, и как только переступила порог, я попросила ее дать мне поцеловать руку и забыть всё происшедшее за последние дни. Императрица начала было: «Но в самом деле, княгиня…», но я ее прервала, сказав, что черная кошка проскочила между нами и не следует ее звать назад. Императрица, смеясь, заговорила о другом; я сама была очень весела и за обедом заставила ее хохотать.

Война со Швецией закончилась миром, подписанным в августе 1790 года. Можно было надеяться на заключение весьма славного для нас мира и с Турцией. Все радовались в Петербурге. Вскоре действительно был подписан мир, достойный высоких подвигов нашей армии, беззаветного патриотизма некоторых генералов и офицеров. Никакие интриги французов не могли впоследствии подвинуть Турцию на новую войну с Россией; она ее боялась. Мне хотелось увидеться с братом, пожить в моем любимом имении и совсем удалиться со службы и от жизни в туманной столице, но я не хотела покидать Петербург, не заплатив долгов дочери. У меня был еще свой долг в банке в 32 000 рублей, которым я ликвидировала свои заграничные долги[51]51
  Я заняла эти деньги на расходы, вызванные путешествиями и воспитанием сына.


[Закрыть]
; мечтая о спокойной деревенской жизни, я решила продать свой петербургский дом и расстаться со столицей, покончив со всеми долгами, и тем приобрести спокойствие духа.

Щербинин подарил своей жене и своей двоюродной сестре, госпоже В., по большому имению. Его мать и сестры просили учредить опеку над остальными имениями Щербинина, может быть, в надежде, что вышеозначенные дарственные записи будут объявлены недействительными. Он сам мог бы расстроить опеку, так как закон об опеке над лицами, признанными неспособными к управлению своими имениями, так ясно соблюдает интересы владельца имений, что ему стоит только здраво ответить на некоторые вопросы, чтобы родным его было отказано в их просьбе учредить опеку. Однако Щербинин этого не сделал, и его мать и сестры даже убедили его, что они для его же блага предприняли этот шаг. Когда я освободила свою дочь, поручившись за нее, и отправила ее в Аахен, я велела принести себе векселя, подписанные ею; среди них я нашла счета, подписанные не только ею, но и ее мужем, и судя по товарам, перечисленным в них, они очевидно были использованы самим Щербининым. Я не признала эти счета, не желая сознательно давать себя дурачить. Поэтому я снеслась с опекунами Щербинина и от них узнала, что он подарил своей жене прекрасное имение, причем дарственная запись была составлена с соблюдением всех требований закона. Я и сказала им, чтобы они обратились в Сенат, который один мог утвердить ее или признать недействительной и, рассмотрев представленные счета, решить, которые из них я должна заплатить полностью, а какие они признают подлежащими уплате одним Щербининым или нами обоими.

Дело в Сенате затянулось, и так как я не желала давать повод думать, что я хочу, чтобы имение непременно было присуждено дочери, тем более что, в сущности, я этого вовсе и не желала, так как знала, что моя дочь в значительной степени виновна в расстройстве состояния своего мужа, я даже имела мужество сказать это генерал-прокурору, имевшему большое влияние на решение дела в ту или другую сторону, и просила только ускорить его, дабы я могла решить, надо ли мне продавать или заложить свои имения, чтобы заплатить долги дочери и, покончив с делами, уехать в деревню. Наконец Сенат вынес решение в пользу моей дочери; императрица утвердила его. Я заплатила большую часть долгов моей дочери; остальные же обязалась уплатить вскоре по моем приезде в Москву.

Я уже продала свой дом и жила одна в огромном доме отца; со мной было небольшое количество прислуги; в этом большом пустынном доме я казалась себе принцессой, зачарованной злым волшебником, не позволявшим мне уехать. Мне было поручено управление имением дочери; я обложила ее крестьян таким легким оброком, что они считали себя счастливыми и даже те, которые покинули свои избы, вернулись домой. Вследствие этого доходы с имения с трудом покрывали долги моей дочери.

Я письменно просила у императрицы уволить меня от управления обеими академиями и дать мне двухлетний отпуск для поправления здоровья и устройства своих дел. Императрица не пожелала, чтобы я оставила совсем академию, и позволила мне только уехать на два года. Я тщетно представляла императрице, что Академия наук в особенности не может оставаться без директора столь долгое время; она пожелала, чтобы я назначила себе заместителя из лиц, подчиненных мне, с тем чтобы он ничего не предпринимал, не списавшись предварительно со мной. Она хотела также, чтобы я продолжала получать жалованье директора Академии наук[52]52
  Оно было всего 3000 рублей – столько же, сколько до меня получал Домашнев за то, что ровно ничего не делал и разорял академию.


[Закрыть]
. Императрица выразила графу Безбородко свою печаль по поводу моего намерения уехать; несмотря на мое твердое решение жить в деревне и мое желание повидаться с моим братом, графом Александром, я с глубокой печалью думала о том, что, может быть, никогда больше не увижу императрицу, которую страстно любила еще до восшествия ее на престол, когда я имела возможность оказывать ей более существенные услуги, чем она мне; следовательно, моя любовь к ней была вполне бескорыстна и я не переставала ее любить, несмотря на то, что она в своем обращении со мной не всегда повиновалась внушениям своего сердца и ума; я с радостью любовалась ею каждый раз, когда она давала к тому повод, и ставила ее выше самых великих государей, когда-либо сидевших на российском престоле.

Окончательно устроив все дела и приготовившись к отъезду, я отправилась вечером в Таврический дворец, где находилась императрица. Она меня осыпала любезностями, и я все не решалась проститься с ней. В обычный час императрица удалилась к себе, и я хотела попросить у нее позволения проститься с ней в ее комнате, но великий князь Александр и его прелестная супруга случайно загородили мой путь, разговаривая с князем Зубовым. Я шепнула Зубову, чтобы он меня пропустил, так как я хочу поцеловать руку императрицы в последний раз перед моим отъездом, решив уехать утром на следующий день. Он сказал мне: «Подождите немного» – и исчез. Я думала, что он пошел доложить государыне, что я хочу проститься с ней, но прошло добрых полчаса, а никто за мной не приходил. Я вышла в соседнюю комнату и, встретив камердинера императрицы, поручила ему передать ей, что я желала бы поцеловать ее ручку перед отъездом из Петербурга. Через четверть часа он вернулся и сказал, что императрица меня ожидает. Каково было мое удивление, когда, входя к ней, я увидела вместо ясного, спокойного выражения, которое у нее было весь вечер, лицо встревоженное и даже раздраженное. Вместо сердечного прощания она сказала мне только:

– Желаю вам счастливого пути, княгиня.

Когда человек привык судить себя строго и совесть его ни в чем не упрекает, ему трудно угадать не заслуженные им чувства других. Так было и в данном случае. Я предположила, что императрица получила дурные известия, взволновавшие ее, внутренне помолилась о ее спокойствии и благополучии и удалилась. На следующий день ко мне приехал проститься Новосильцев, родственник Марьи Саввишны, приближенного лица императрицы, пользовавшегося ее доверием. Я спросила его, не приезжал ли вчера курьер с дурными вестями, так как я нашла государыню сразу так заметно изменившейся. Новосильцов приехал из дворца и конечно знал бы от своей родственницы, если бы случилось что-нибудь особенное, но он положительно уверял меня, что императрица дурных вестей не получала и утром была в отличном настроении духа.

Я не знала, чему приписать прием, который я встретила у императрицы, но вскоре получила письмо от статс-секретаря Трощинского, объяснившее мне эту загадку. К нему был приложен счет портного, подписанный моей дочерью и ее мужем, и очень жалобное и вкрадчивое прошение этого портного к императрице. Трощинский от имени императрицы выражал удивление, что я, обязавшись заплатить долги моей дочери, уезжаю из Петербурга, не сдержав своего слова. Должна сознаться, что я пришла в сильное негодование и тут же решила не возвращаться более в Петербург. Я ответила Трощинскому, что удивляюсь еще больше ее величества тому, как она могла заподозрить, будто я способна уронить себя столь низко в ее глазах, и вернула счет, прося передать императрице, что если она велит его рассмотреть, то увидит, что это счет мужского портного, поставлявшего одежду самому Щербинину и ливреи его лакеев; а так как я не брала на себя обязательства платить долги моего зятя, владевшего состоянием равным моему, то и отослала этого портного[53]53
  Действительно, счет этого портного был оплачен опекунами через несколько месяцев из доходов Щербинина.


[Закрыть]
к опекуну Щербинина, который в моем присутствии обещал заплатить ему через два месяца, и портной ушел при мне совершенно удовлетворенный. Я добавила, что если он впоследствии передумает или кто-нибудь с целью повредить мне научит его написать прошение, то несправедливо будет заставлять меня нести ответственность за это.

Оказалось, что это прошение было действительно составлено приспешниками князя Зубова и сам Зубов (как я узнала впоследствии) передал его императрице в Таврическом дворце накануне моего отъезда перед тем, как меня к ней допустили. Несмотря на это, я обращалась с ним дружелюбно по восшествии на престол императора Александра и в особенности после его коронования в Москве, когда Зубов был в немилости.

Словом, уезжая из Петербурга, я увозила целый ряд сложных чувств, которые не были бы столь противоречивы, если бы моя любовь к Екатерине Второй могла бы подвергнуться изменению.

Я отправилась сначала в свое белорусское имение, дабы устроить некоторые дела и назначить сроки поступления доходов для расплаты с кредиторами дочери. Я пробыла там всего восемь дней; в Троицком я также прожила только неделю, так как спешила к моему брату, графу Александру. Проездом я останавливалась в Москве на несколько дней, чтобы сделать распоряжения относительно устройства своего дома, который я приказала обставить скромно, но комфортабельно, чтобы жить в нем зимой. Если я не потеряла голову от успехов, достигнутых мною в особенности в области управления обеими академиями, то неудивительно, что я противостояла превратностям и ударам судьбы, постигшим меня; я твердо верю, что человек, умеющий сдерживать свое самолюбие и честолюбие в должных границах, сумеет вынести и несчастья. Я считала свою общественную деятельность законченной и посвятила себя любви к брату и деревенской жизни не только спокойно, но радостно; мое удовольствие было отравлено только воспоминаниями о том, что люди, которых я любила и уважала, вредили себе в глазах других несправедливыми и совершенно мною не заслуженными поступками по отношению ко мне.

Мой приезд был очень приятен моему брату; но, опасаясь, что мне нельзя будет жить в своем доме в Москве и принимать в нем друзей, если он не будет устроен и вытоплен до наступления морозов, мы ясно сознали неблагоразумие моего дальнейшего пребывания у него. Я уехала в Москву и наблюдала за работами в моем доме; мой брат хотел ранее обыкновенного приехать вслед за мной в Москву. На следующий год мой брат приехал в Троицкое и остался в восторге от моего сада и различных плантаций и построек, произведенных мной, и когда я осенью приехала к нему в имение, он уполномочил меня изменить план его сада и продолжить плантации и дорожки, которые я наметила во время моего первого шестидневного пребывания.

Лето 1796 года я провела в своем могилевском имении, где принимала некоторых лиц из Петербурга, хорошо осведомленных о том, что делалось и говорилось при дворе, и выразивших мне свое удовольствие, что вскоре увидятся со мной, так как ее величество намеревалась мне написать и пригласить в Петербург для того, чтобы я повезла великую княжну Александру в Швецию: ее брак с шведским королем казался делом почти решенным. Одновременно я получила из Москвы письма от моих родственников, выражавших свое сожаление, что мне придется их покинуть, так как, по слухам, императрица уже отправила ко мне курьера с приглашением вернуться в Петербург. Тогда я решила немедленно вернуться в Троицкое и испросить или отставку, или продление отпуска. Вернувшись в Троицкое, я написала императрице, и она продолжила мой отпуск всего на год. Ее письмо было очень милостиво, но, опасаясь, что государыня недовольна моим долгим отсутствием, я написала в Петербург верным друзьям и просила их сообщить мне откровенно, как императрица отзывается обо мне и не сердится ли на меня. Мне ответили, что императрица несколько раз говорила обо мне и как будто была довольна тем, что выбрала меня для сопровождения своей внучки в Швецию. «Я знаю, – говорила она, – что княгиня Дашкова слишком меня любит, чтобы отказать мне в исполнении моего сердечного желания, и тогда я буду покойна за мою молодую королеву».

Вернувшись из Круглого в Троицкое, я решила закончить начатые постройки. Четыре дома были достроены, и я еще больше украсила свой сад, так что он стал для меня настоящим раем, и каждое дерево, каждый куст был посажен при мне и в указанном мною месте. Любоваться своим произведением вполне естественно, и я утверждаю, что Троицкое – одно из самых красивых имений в России и за границей.

Мне в особенности приятно и утешительно было жить в нем, потому что крестьяне мои были счастливы и богаты. Население за сорок лет моего управления им возросло с 840 до 1550 душ. Число женщин увеличилось еще больше, так как ни одна из них не хотела выходить замуж вне моих владений. Я увеличила свою и без того большую библиотеку и комфортабельно устроила нижний этаж, чтобы жить в нем осенью. Ревматизм, полученный мною в Шотландии и всегда мучивший меня осенью, не преминул напомнить мне о себе и в означенном году; я была нездорова весь октябрь и в начале ноября, когда Россию постигло самое ужасное несчастье, поставившее меня на край могилы.

Серпуховский городничий Григоров, честный и почтенный человек, очень преданный мне (так как мне удалось оказать некоторые услуги ему и его брату), приехал ко мне как-то вечером. Когда он вошел в комнату, меня поразило его растерянное и грустное лицо. «Что с вами?» – спросила я. «Разве вы не знаете, княгиня, какое случилось несчастье? Императрица скончалась».

Моя дочь, бывшая тогда со мной, боясь, что я упаду, поддержала меня.

– Нет, – сказала я, – не бойтесь за мою жизнь; к несчастью, я переживу этот страшный удар; меня ожидают еще и другие горести, и я увижу свою родину несчастной в той же мере, в какой она была славной и счастливой в царствование Екатерины.

В продолжение двадцати четырех часов меня терзали невыносимые страдания; я тряслась всем телом, но знала, что не настало еще мое избавление.

Слова, сказанные мною в первую минуту отчаяния, оказались пророческими. Вскоре все общество было объято постоянной тревогой и ужасом. Не было семьи, не оплакивавшей какой-нибудь жертвы. Рвота, спазмы и бессонница так ослабили мой организм, что я только изредка могла вставать с постели, и то на короткое время. Я поехала в Москву в начале декабря, чтобы проставить себе пиявки, и твердо решила возможно скорее вернуться в Троицкое, так как я уже получила указ Сената, которым император уволил меня от всех моих должностей; в ответ на это я просила Самойлова, остававшегося еще генерал-прокурором Сената, повергнуть перед государем выражение моей преданности и благодарности за то, что он освободил меня от непосильного бремени. Написав это письмо, я стала покорно ожидать неминуемых преследований.

Однако перед своим отъездом из Москвы я была поставлена в затруднительное положение и не знала, как из него выйти. Я получила письмо, подписанное «Донауров»: по приказанию императора, он уведомлял меня о моем увольнении со службы. Мне неизвестны были ни имя, ни отчество Донаурова, и потому я не знала, как мне ему ответить и адресовать письмо; не ответить ему вовсе и не известить о получении приказания государя я не могла, так как это считалось бы преступлением против него. Вместе с тем, если бы я написала ему, не соблюдая обычных форм обращения, я этим создала бы себе вечного врага, так как он приписал бы это упущение моему высокомерию. Я и решила написать своему двоюродному брату, князю Куракину, бывшему еще в фаворе, и просила его извиниться за меня перед Донауровым, что я не ответила ему непосредственно, объяснив ему, что это случилось потому, что я не знала, как адресовать ему письмо, и не хотела оказаться невежливой; кроме того, я просила сообщить ему, что я смотрю на свою отставку как на благодеяние со стороны императора. Я рассказала своему брату, графу Александру, этот инцидент и не могла прийти в себя от удивления, когда он сообщил мне, что этот Донауров был сын буфетного лакея моего дяди, государственного канцлера; женившись на калмычке, любимой горничной тети, он получил заведование винным погребом, а затем сделался главным дворецким.

Ссылки и аресты стали событиями столь обыденными, что слухи о них дошли и до меня. Я была глубоко потрясена смертью Екатерины Второй, несчастьем, постигшим мою родину, и ужасом, сковывавшим решительно всех, так как не было почти дворянской семьи, из которой хоть один член не томился бы или в Сибири, или в крепости. Моя болезнь и в особенности состояние моих нервов превращали мою жизнь в тягостное для меня бремя, но я не желала самовольно сократить ее. Мне необходимо было ехать в Москву не для того, чтобы советоваться с докторами, – я не питала доверия к местным эскулапам, – а чтобы поставить себе пиявки и тем восстановить правильное и спокойное кровообращение.

Я приехала в Москву 4 декабря в 9 часов утра. В моем доме меня с тревогой и нетерпением ожидали родственники, думавшие, что я не вынесу потери Екатерины Второй. Туда же вскоре приехал и брат Александр. Я принуждена была лечь в постель; не было еще двенадцати часов, когда генерал-губернатор Измайлов вошел ко мне. Он очевидно спешил в Сенат: не успев сесть, он тихо сказал мне, что император приказал ему передать мне от его имени, чтобы я немедленно же вернулась в деревню и помнила бы 1762 год. Я ответила громко, так, чтобы меня слышали присутствующие, что я всегда буду помнить 1762 год и что это приказание императора исполню тем охотнее, что воспоминания о 1762 годе никогда не пробуждают во мне ни сожалений, ни угрызений совести и что если бы государь продумал события этого года, он, может быть, не обращался бы со мной таким образом; что же касается отъезда моего в деревню, то немедленно же уехать я не могу, так как должна поставить себе пиявки, но что уеду непременно на следующий день вечером или, самое позднее, через день утром. Генерал-губернатор откланялся и ушел. Все присутствующие были подавлены и грустны, кроме меня. Мой брат был крайне опечален, и я старалась ободрить его.

Я уехала из Москвы 6 декабря. Моя жизнь представляла из себя сплошную борьбу со смертью. Я через день писала брату и родным, и они аккуратно отвечали мне. Некоторые из них, между прочими мой брат, пытались уверить меня, что Павел I своим обращением со мной как бы исполнял свой долг по отношению к памяти отца, но что после коронации моя судьба изменится, и потому он просил меня не падать духом и беречь свое здоровье. Я приведу здесь свой ответ, так как он (как и многие мои слова) оказался пророческим:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации