Текст книги "21 км от…"
Автор книги: Александр Горохов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц)
– В этом новом оскорблении я вижу только сходство вашего величества с Христом.
Людовик после этих слов на мгновение поднял глаза к небу и прошептал палачам:
– Делайте что хотите. Я выпью чашу до дна.
Потом подошел к краю эшафота и громко заговорил, обращаясь к народу:
– Французы, я умираю невиновным в преступлениях, в которых меня обвиняют; говорю вам это с эшафота, готовясь предстать перед Богом. Я прощаю своих врагов и молю Бога, чтобы моя кровь спаяла счастье французов и усмирила гнев Божий.
Командовавший казнью генерал Сантер на белом коне выскочил вперед. Он яростно прокричал приказ, и рота ударила в барабаны. Короля не стало слышно. Палачи схватили Людовика, чтобы привязать к доске. Сопротивляясь, король выказал недюжинную силу, однако палачей было шестеро, и борьба быстро закончилась. Доска с Людовиком приняла горизонтальное положение.
Я едва, наклонившись к королю, успел прошептать: «Сын святого Людовика, взойди на небеса». Палач Шарль-Генри Сансон нажал на спуск, раздался роковой удар ножа гильотины.
21 января 1793 года в 10.20 моего короля Людовика XVI не стало. Я упал на колени и зарыдал.
Один из палачей, по виду почти мальчик, схватил отрезанную голову и показал ее толпе. Капли крови короля упали мне на лицо, шею. На мгновение я потерял сознание.
Дикий крик толпы потряс площадь: «Да здравствует республика!» Я очнулся.
В момент казни должны были выстрелить пушки, но они молчали.
Множество солдат и граждан из различных классов общества спешили омочить платки или оружие в крови казненного. Это было ужасно. Один еще совсем молодой мужчина вскарабкался на эшафот, засунул свою руку в кровь короля, которая накопилась целыми лужами, зачерпнул ее в горсть и оросил ею толпу людей, теснившихся внизу и старавшихся, чтобы хотя бы одна капля крови брызнула им на лоб.
– Братья, – вопил этот тип, – братья, пусть исполнится пророчество! Республиканцы, пусть кровь короля принесет счастье!
Затем труп перенесли в церковь Мадлен, а после отпевания бросили в яму, присыпанную известью.
Во время перевозки тела казненного короля народ по-прежнему хранил спокойствие. Иногда из толпы кричали голоса:
– Пусть его везут куда угодно! Что нам до этого?
16 октября тот же путь прошла королева Мария Антуанетта. Когда палач поднял за волосы ее голову и показал народу, королева раскрыла глаза. Толпа в ужасе попятилась.
Позднее останки Людовика погребли на кладбище Магдалины. Это место было связано с печальными событиями, при его бракосочетании 23 года тому назад. Тогда во время празднеств более тысячи граждан, из-за плохой организации, были раздавлены в толпе, растоптаны под копытами лошадей. Все они похоронены на этом же кладбище. В глазах французов это несчастье тоже было предзнаменованием. Зловещая тень, казалось, легла на союз Людовика с Марией Антуанеттой…
Теперь предзнаменование сбылось. Костям казненного короля суждено было покоиться рядом с костями людей, ставших невольными жертвами его былого величия.
Жандармы, сопровождавшие короля, выполнили его просьбу. После казни они отвезли меня в той же карете домой. Не раздеваясь, я упал на кровать лицом вниз, слезы сотрясали мое тело и душу.
Одни и те же слова вырывались из моей груди. Сквозь рыдания я произносил и произносил:
– Мой бедный король! Мой несчастный Людовик!
Постепенно слезы ушли, и я лежал не в состоянии двинуться с места или подняться.
Под утро я снял платье и забылся сном.
Проснулся часов в девять. Встал. Взгляд мой упал на ворот рубашки. Два маленьких пятна глядели с нее. «Господи, – подумал я, – ведь это кровь моего короля». И тело мое вновь стало сотрясаться от рыданий.
Машинально я поднял платье. Из кармана выпала монета. Тот самый луидор, который перед эшафотом передал мне король. Теперь я мог его рассмотреть: через всю шею короля шла полоса. Как будто голова была отделена от туловища. Я вздрогнул, вспомнил слова Людовика:
– Это мой последний луидор. Я его держал при себе последние годы. Я уже тогда все знал. Теперь отдаю тебе.
Мой несчастный король. Он давно все предвидел и знал. Он никого не стал посвящать в грядущую беду. Не хотел огорчать и расстраивать.
Я сделал из бархата маленький кошелек, вложил луидор в него, подвесил на кожаную тесьму и теперь всегда храню на своей груди.
Прошло несколько лет, даже сейчас, когда я завершаю эти строки, душа моя обливается слезами о моем несчастном короле, а рука дрожит, не в силах справиться с волнением и состраданием.
Да спасет тебя Бог, мой король! Скоро мы встретимся на небесах».
Ломов перелистнул страницу. Там был оставленный кем-то свернутый пополам листок:
Я не люблю рифмованные строки
уже четыре дня подряд
С тех пор когда прошли все сроки
Со времени свиданья нашего
Обряд всегдашний ожиданья
Удачным был на этот раз
и встреча сулила только радости
Но на огромных уличных часах
Оборвалась большая стрелка
а маленькая словно белка
закрутилась
и ее не видно стало вовсе
И так произошло на всех часах
Тогда я пульс нашел
И стал по сердцу мерить время
И изменилась жизнь
Как будто тягостное бремя
ярмом свалилось
И самым главным стало то
что прежде не существовало
Увидел я что смысл жизни
не в нагромождении вещей
Что суть ее летит
на крыльях бабочки-поденки
Что изменяясь каждый день
не изменилась ни на йоту
за все прошедшие века
Она мгновенна и мудра
А мы лишь продолжение полета…
Подполковник не был сентиментальным. За службу он, как принято говорить, повидал всякого. Видел и чужие смерти, и сам был четыре раза ранен. Но этот рассказ, написанный священником почти двести лет назад, его задел. Задел не жалостью к какому-то книжному Людовику XVI, а разозлил. Двести лет тому эти монеты непонятным образом откуда-то взялись и влияли на жизнь людей. Людей далеких, французских, известных только по книжкам, но людей. И теперь эти же монеты опять невесть откуда взялись и продолжают свое поганое дело. Пусть Лужин преступник, но его убили. Убили, почти убили, сержанта, молодого пацана. Тому еще жить да жить. Убили Гулина и Стрижа. Всех. Не за что зацепиться. Кто убил, не известно. Реальной информации ноль.
«Монетки, монеточки», – злился на них, а больше на себя Ломов.
Злился, что не мог пока понять причины убийств. Не мог предотвратить, быть может, грядущие новые.
А тут еще этот случайно прочитанный стих с «продолжением полета».
– Прилетели монетки, – неожиданно вслух почти с ненавистью вырвалось у него, – полетели головушки.
Ломов не спешил уходить из читального зала. Решил дочитать все. Последним в стопке книг был совсем небольшой почти современный памфлет. Назывался
БЕДА НЕ ПРИХОДИТ ОДНА
Беда не приходит одна. Мало того, что и мечи, и топоры постоянно тупились, так и палачей не хватало. Хронически не хватало.
Великая французская революция многим дала работу! Не многие хотели брать именно эту.
Благо, всегда найдется изобретатель-самоучка, одержимый идеей всеобщего благоденствия, который придумает, как осчастливить народ. Нашелся такой и у французов. Звали его доктор Жозеф Гильотен, депутат Национального собрания.
Надо отметить, что гильотину вообще-то придумал не он. Фантазеры в этой части появились за много сотен лет до него. Первую голову машина отрубила, да простят меня шутники всех времен, 1 апреля 1307 года. Было это в Ирландии. А бедолагу звали Муркод Баллах. Но не прижилось. Эффекта не было – чик, и все.
Другое дело мечом. Бабах – промахнулся, попал по груди. Несчастный орет. Палач собирается с силами. Снова хрясь. Опять мимо – кусок кожи с волосами отхватил. Раза с третьего, а то и с пятого укокошат несчастного. Случалось, в той же Франции раз по тридцать долбал палач по жертве, пока тот отправлялся в лучший мир. А народу-то радость и развлечение было.
Но пришла новая эра. На авансцену вышли идеи гуманизма, равенства, братства и гильотины. И забегал доктор Гильотен по парламенту. Как левша у Лескова по чиновникам, но чуткие на ухо французские бюрократы, в отличие от наших, услышали! В 1789 году Национальное собрание одобрило идею машинной рубки голов.
Для воплощения идеи в жизнь изобретатель Антуан Луи попросил плотника дю Домена смастерить то, что было им начерчено на бумаге, однако тот, когда узнал, для чего это детище мысли предназначено, как человек интеллигентный не отказал, но заломил непомерную цену. И тогда эту «штуковину» смастерил, кто вы думаете, ну конечно немецкий изготовитель клавесинов Тобиас Шмидт. Консультантом у него был матерый профессионалище, сам парижский палач Шарль Сансон.
Злые языки говорят, что форму лезвия в виде трапеции, а не серпа, как было задумано автором, предложил некто Людовик XVI, которому проект механизма представили на утверждение. На свою голову, простите за несмешной каламбур, он этот проект утвердил 25 марта 1792 года.
Сначала «штуковину», кстати именно так называли ее профессионалы, испытали на овцах, потом на трех трупах во дворе больницы Бисетр. А только потом на первом приговоренном, имя которого только поэтому и осталось в истории. У Жака Николы Пелетье башка отлетела в Париже 25 апреля 1792 года. Приговоренного привязали к вертикальной доске, которую потом повернули в горизонтальное положение так, чтобы шея приходилась на линию падения ножа. Палач нажал кнопку, или дернул за веревочку, и тяжеленный нож полетел сверху по направляющим пазам.
Как видите, если бюрократы не артачатся, то путь от идеи до внедрения изобретения проходит стремительно, ровно за один месяц. День в день.
В прессе написали: «…Премьера гильотины чисто технически прошла успешно. Пелетье казнили точно так, как описывал, выступая в Учредительном собрании, Гильотен: с двухметровой высоты со свистом упал семикилограммовый нож, и голова казненного скатилась в корзину. Толпа была разочарована: „Как, и это – все?!“ Площадь освистала палача, а затем принялась распевать песенку „Верните мне добрую виселицу“».
«По-моему авторы опечатались, вес ножа был килограммов в сто шестьдесят», – ухмыльнулся Ломов и перелистнул очередную страницу.
И поехало, засвистело, заскользило. В разгар массового террора бывали дни, когда за один раз казнили 60 и более человек. Конечно, палачу с мечом или топором такое было бы не потянуть.
Народ прозывал «штуковину» по-всякому, чаще в честь Антуана Луи «луизеттой», «луизоной», официальные лица только «гильотиной».
В инструкции писали: «перед казнью жертве коротко стричь волосы на затылке, чтобы не мешали ножу, срезать воротник, полностью открывать шею, у женщин снимать корсаж». Короче, все было продумано. «Штуковина» работала без осечек.
Пока шла революция во Франции, ее услугами, естественно без своей воли, воспользовалось 13 800 человек. И вот что интересно: 28 % из них – крестьяне, 31 % – ремесленники, 20 % – торговцы, 7 % – священников, а вот аристократов всего-то 9 %, правда их и в жизни было меньше всех.
Нож гильотины мог оказаться по плечу любому. Суды практически никого не миловали.
Гильотинировали во Франции до тех пор, пока не отменили смертную казнь, – до 9 октября 1981 года. А потомки Гильотена поменяли фамилию. Уж очень неуютно с ней было.
Ломов задумался: «А может, тут и разгадка. Надо проверить, меняли или нет фамилии Лужин, толстяк Гулин, а заодно и Стриж».
Он встал, достал сотовый телефон. Набрал секретный номер Кротова. Тот ответил сразу:
– Слушаю тебя, Петр Романыч.
– Виктор Павлович, надо пробить, не меняли ли фамилии следующие граждане. Записывай.
– Говори, Петя, я запомню.
Пролом очередной раз удивился способностям Крота запоминать. Не человек, а магнитофон. Помнит все. Даже звуки и запахи, которые были при разговорах. Однажды они вспоминали, как лет двадцать назад осматривали место двойного убийства. Так Крот напомнил, что в коридоре воняло залежалой мокрой тряпкой, на кухне попахивало супом харчо, а в туалете хвойным дезодорантом, и добавил, поморщившись: а во дворе матерились мужики и гремели стаканами. Должно быть, портвейн распивали. Пролом тогда возразил:
– А может, не портвейн, а водку.
– Не, – хмыкнул Крот, – водку я бы учуял. А тут запах был сладковатый, но потягивало дымком, и я, Петя, не понял, не то от портвейна, не то костерок у них был, а пили какую-то бормотуху.
– А может, курили!
Крот глянул тоскливо на Пролома, как на убогого, не способного отличить костерный запах от сигаретного, и прекратил тот разговор.
– Тогда слушай. – Петр прервал воспоминания и перечислил фамилии всех потенциальных фигурантов.
– Все?
Петр Романович помолчал секунды три и добавил:
– Нет, не все. Еще Колыванов и сержант… – Пролом все время забывал его фамилию.
– Друев? – подсказали из трубки.
– Точно, Друев.
– Поищем. К вечеру сообщу.
Пролому что-то в фамилии сержанта показалось знакомым. Как-то Крот не так ее произнес.
– Точно, – размышлял он, – мы все говорим Друев с ударение на «у», а Крот… как он произнес… Дру… Крот сделал ударение на «е», нет, даже не так. Он слегка заикнулся, и получилось Друэв. Друэв. Ну и что?
Друэ, – наконец осенило Пролома. – Это он узнал Людовика и выдал! Пардон, дело было в восемнадцатом веке. Какой Друэ?
Такой, – продолжал развивать догадку сыщик. – Потомок. И луидор этот был у него. А Стриж, наверное, увидел монету, захотел забрать и в конечном итоге убил. Увидел случайного прохожего, когда Колыванов отлучился. Инсценировал нападение и уложил невиновного мужика и сержанта.
Хитер. Слишком хитер. Не похоже на туповатого Стрижа, – опровергал Пролом себя. – Надо бы поглядеть, как жил этот Друев-Друэ.
Подполковник закрыл книгу. Встал. Прошел через пустой читальный зал. Подошел к библиотечной стойке. С той стороны сидела белокурая, кудрявая старушка и разглядывала «Плейбой». Увидев Пролома, библиотекарша смутилась, захлопнула журнал, да так неудачно, что на них с обложки уставился обнаженный красавец-негр, нарочито выставив несомненное достоинство напоказ.
– Возьмите, я прочитал, – пробормотал Петр Романович.
Старушка покраснела еще сильней. Забрала книгу, сделала отметку в читательском билете, протянула сыщику и ушла в хранилище.
Подполковник пошел к выходу, продолжая размышлять о догадке.
8
Папаша Друэ умирал. Взбалмошный выпивоха и горлопан, он служил на почтовой станции, подворовывал чем случалось и не очень-то верил ни в Бога, ни в революцию, ни в Конвент. Когда получил повышение, стал высокомерным. Начальственность так и перла из него. Всюду он должен был влезть. Всюду ткнуть. Всюду научить, а потом наказать. Но к старости многие глядят на жизнь по-другому, и он, как многие, кто пережил дурь под названием революция, стал набожным и суеверным. Началось это, когда его гордость и надежда старший сын Жан Батист узнал в проезжавшей карете короля Людовика, арестовал его, а затем голосовал за казнь. Как он сообразил, что в карете был король? Как догадался по случайной монете? Жан проговорился, что ему на этого Людовика было тогда наплевать. Сначала ему было жалко возвращать монету. Когда в руках оказался двойной луидор, сердце защемило, и отдать его он не смог бы никому. Пусть бы убили, но монету Друэ не выпустил бы. Он помнил этот шумный вечер в Сент-Менуэле. Гвардейцы били в барабаны, орали песни, перепились, плясали с девицами. У него болела голова. Он терпел часов до семи.
– Вряд ли я кому сегодня понадоблюсь. – Папаша Друэ махнул рукой на службу, вышел из почтовой конторы на улицу, пошел домой. Сын проводил его один квартал и повернул назад, на почту.
– Уважаемый, – окрикнул его всадник, – помогите сменить лошадей! Сейчас подъедет экипаж моей хозяйки, баронессы Корф! Если вы уйдете, то нам придется торчать до утра, а у нее дети. Помогите, она хорошо заплатит.
Друэ совсем не хотелось возиться с этими проезжавшими, но слова про «заплатят» корябнули.
– Вы из Парижа? – Жан Друэ внимательно оглядел говорившего. – Ну и что там нового?
Всадник нехотя рассказывал парижские новости, нес всякую чепуху. Ждал, пока подъедет поезд. Друэ понял, что это не слуга. Слуги так не говорят, их волнует другое, а не то, о чем говорил этот всадник.
Подъехал поезд в два экипажа. Менять надо было одиннадцать лошадей. Лошади на станции были. Но младший Друэ не спешил. Он наметанным глазом определил, что едут точно, из Парижа. Устали. Определил, что сможет неплохо заработать. Друэ ждал. Заплатили. Он распорядился. Лошадей начали менять. Друэ удивило, что путники не выходят из экипажей. Нервничают. После дальней дороги, когда ноги затекают, а спину ломит, каждый норовит выйти, размяться, а эти сидят.
Друэ пристально глядел на пассажиров. Полный мужчина в парике не выдержал, заговорил.
– Я Дюран, слуга баронессы Корф, поторопитесь, – сказал он, пошарил по карманам, искал деньги, не нашел, замешкался на минуту, потом вспомнил, вздохнул, вытащил из отворота камзола монету, поглядел на нее, но не отдал Друэ, а крикнул всаднику, и расплатился тот.
Друэ при свете факелов успел разглядеть тот, не отданный ему луидор. Луидор на первый взгляд был обычным, но что-то насторожило его. Что, он еще не понял, по инерции прикрикнул на копавшихся кучеров. Те засуетились. Уселись на козлы. Хлестнули лошадей, поезд тронулся.
Друэ проводил экипажи взглядом. Уже осела пыль. На его душе было неспокойно. Он соображал, вспоминал и не мог понять, что-то его смущало в этих экипажах. Он достал монету, подумал: «Не фальшивая ли?», внимательно посмотрел.
Луидор был настоящим, как другие. И он вспомнил! На том, другом луидоре, который ему не отдал толстый слуга этой сонной баронессы, не было на щите трех лилий. А сам слуга, его профиль, похож на короля с другой стороны монеты. Друэ осенило. Он упустил короля. Но больше его потрясло другое. Ему в общем-то этот король был не нужен. Он был ему безразличен. Ему был нужен король с того двойного луидора. С той монеты с гербом без лилий! Друэ не мог упустить монету, а она ускользала, она уезжала в поезде, в рукаве жирного Людовика, его монета. Друэ был поражен своей жадности. Даже не жадности, а тяге к этому луидору.
Заполучить монету можно было, только отняв ее у Людовика, сдав его национальным гвардейцам. Головная боль, которая вслед за отцовской головой влезла и в его, прошла. Про нее он уже не думал. Все мысли были сосредоточены на монете. Друэ начал действовать.
Ночью, через четыре часа погони, почти загнав коня, он возле Варенн настиг поезд, потом обогнал, Друэ скакал по улицам города, орал, чтобы народ выходил из домов. Кричал, что король предал Францию и убегает из страны. Кричал, что надо задержать короля. Народ выбегал из домов, вооружался, а Друэ поднимал гвардейцев, шел захватывать короля.
Беглецы действовали на редкость неразумно. Они разминулись с теми, кто должен был их встретить, сменить лошадей и сопроводить дальше. Король въехал в город. Друэ узнал экипаж. Людовику приказали выйти. Экипаж пытался выехать из города, но ворота по приказу Друэ уже закрыли, а мост через реку завалили перевернутыми телегами. Свите приказали выйти из кареты. Деваться было некуда. Все вышли. Их повели в муниципалитет. По дороге Друэ держал Людовика за рукав и, когда подвернулся случай, вытащил луидор.
Заветная монета оказалась у него, сердце защемило, и отдать этот двойной луидор Друэ не смог бы уже никому. Пусть бы убивали, отрезали руку, но монету Друэ не выпустил бы. Никогда.
Все были заняты Людовиком, и Жан Друэ потихоньку отстал от толпы, спрятал луидор в карман. Ушел, оглядываясь, не следят ли за ним, отошел подальше, сел на усталого коня и медленно поехал назад, домой. Там закопал монету в сарае. По ночам, когда отец и брат засыпали, откапывал и глядел.
А скоро награда свалилась на него. За Людовика он получил тридцать тысяч франков и место в Конвенте. Напоследок, уезжая в Париж, Жан швырнул монету отцу и рассмеялся. У него уже была удача. А монета, монета свое сделала. Он знал ее наизусть. Знал каждую царапину. Папаша Друэ тоже знал. Молился. Замаливал грех сына и глядел на этот луидор. Молился и глядел. Много прошло времени. Вместо Людовика стал Бонапарт. Франция хозяйничала во всей Европе. А ему-то что с того! Друэ умирал. Младший сын стоял рядом с кроватью и шмыгал носом. Остальных детей смерть прибрала раньше. Теперь Друэ считал, что это наказание от Бога за монету.
У Иуды было тридцать сребреников. У него один двойной луидор. Эта мысль теперь все чаще приходила к нему. Друэ ухмылялся, доставал монету, гладил ее, снова прятал и никогда не расставался.
Сейчас старик Друэ вытащил ее из холщовой ладанки. Последний раз поглядел. Плюнул на нее. Вытер. Потом снял саму ладанку. Надел на шею своему последышу, снова вложил туда монету. Облизал пересохшие губы, сказал:
– Храни. Носи всегда с собой и никому не отдавай.
Захрипел. Короткая седая бородка задрожала. Он выдохнул, закрыл глаза, и все. И больше не вздохнул. Сын потоптался возле кровати, поглядел по сторонам, заправил ладанку с луидором подальше под рубашку, перекрестился и пошел звать священника, людей, чтобы похоронить отца.
Хоронили молча. На кладбище, почти у ограды, выкопали могилу. Копали тяжело, мешал дождь. Земля налипала на лопату, на дне могилы собиралась лужа, чавкала, когда в нее впихивалось железное лезвие. Могильщик докопал по пояс, вылез, взял у сына положенные монеты и ушел. Священник в часовне наскоро отчитал молитву. Идти к могиле ему было неохота. Он перекрестил сына, сказал «аминь», скомандовал двум подручным, чтобы уносили и закапывали. Те хмыкнули, взяли гроб на плечи, отнесли. Забросали землей, поставили крест, получили свое и разошлись.
Сын остался один. Побыл немного возле могилы. Дождь заливал за ворот. Ветер продувал. Он вздохнул. Понял, что больше тут делать нечего, и побрел домой, а через день уже шел по другой дороге, в сторону Парижа, в кучке таких же молодых нищих парней-рекрутов. Впереди на тощей лошади ехал вербовщик. Лошадь изредка мотала хвостом, капли с него летели на одежку новобранцев, смешивались с каплями дождя, дорожной грязью, ползли вниз, к земле. Земля чавкала под сапогами, напоминала сыну о недавних похоронах, об отце, о своей ничтожной жизни и, наверное, скорой и такой же ничтожной смерти.
9
Широк и грандиозен центральный проспект в городе В. Редкий пешеход дойдет до его середины на зеленый свет. А уж если и добежит, увернется от сорвавшихся с места, после красного светофора на желтый, автомобилей, выскочит на полосатый островок, то будет в страхе крутить головой, втягивать зад, чтобы не оторвали его машины, которые мчатся за спиной. Втягивать перед, чтобы не срезали те, которые по второй половине проспекта несутся в другую сторону. Будет молчать, краснеть, глядя на средний палец у водителей, на западный манер презирающих его. Будет кричать «сам дурак!» в ответ тем, кто на наш манер крутят для него у виска указательным пальцем.
Широк проспект! Широк. И нету конца цветастым автомобилям. Нашенским «Волгам», «газелям», «Жигулям», азиатским «тойотам», «хондам», «маздам», немецким «фольксвагенам», «опелям», «мерседесам», американским «фордам», французским «рено», шведским «вольво» и «саабам». Широк проспект! Широк и грандиозен.
Нетеплым мартовским вечером шли по нему от областного отделения Союза писателей к магазину «Современник» два господина. Один, небритый, одетый не по сезону в шлепанцы и шерстяные носки, спортивные штаны, куртку, из-под которой выглядывала футболка с надписью «А ты кто такой?», шел вприпрыжку боком, заглядывал в лицо другому, размахивал руками и объяснял. Второй, лет шестидесяти, был одет в кожаный плащ, бежевую тройку с темной, в тон носкам, бабочкой и длинноносые модные коричневые ботинки на толстой уретановой подошве. Он слегка опирался на зонт-трость, изредка кивал головой, но чаще не соглашался. Красная коленкоровая папка под мышкой не вязалась с одеждой, но и не портила впечатление.
– Павел Ефимович, – убеждал его первый, – я вас уверяю, все было именно так. По-другому не могло быть. Логика истории показывает, что было именно так!
– Логика истории показывает, что никакой логики нет, – отвечал солидный господин.
Говорил он слегка нараспев приятным баритоном, с говорком, но не вологодским, московским или нижегородским, а не понятно каким. С ударением на каждом слове. Как будто объяснял школьникам. Втолковывал. После каждой фразы делал паузу и улыбался. При улыбке показывал желтые зубы курильщика. Казалось, что они были сплошными, но кто-то на равных расстояниях прочертил черным фломастером вертикальные черточки.
– Нет, есть, – возражал на очередную фразу тот, который в спортивных штанах. – Логика есть всегда и во всем. Даже в нелогичности.
– Петицио принципии, – скептически ответил Павел Ефимович и перевел: – Аргумент, основанный на выводе из положения, которое само требует доказательства.
– Нет, не требует, – горячился Паша, – не требует, уважаемый Павел Ефимович, не требует. Потому, что и так все ясно!
– Ну, чего тебе ясно, дорогой мой тезка? – снисходительно улыбался старший.
– Как что? – удивился младший. – Как что? Все в этой истории решало провидение. Судьба вела на коротком поводке всех, кто приближался к экспедиции. От Лаперуза и Людовика до Наполеона.
– Ну, Наполеон-то здесь при чем?
– Как при чем, – снова закипал и начинал размахивать руками Паша, ― при всем! Знаете ли вы, Павел Ефимыч, что Бонапарт мечтал участвовать в экспедиции Лаперуза. Прошел все отборы, а конкурс был огромный. Как в литинститут в семидесятых, даже побольше.
– При чем здесь литературный институт, Паша? Вечно тебя заносит куда-то. Вот так и в рукописи. То про одно пишешь, то про совсем другое. Читатель не успевает сообразить, о чем ты вообще говоришь. Проще надо излагать. – Господин подумал и добавил: – Короче, надо излагать яснее. Краткость – сестра таланта.
– Вы еще скажите, что талант – это такая монета у древних евреев.
– Паша, – господин глянул на приятеля, как на двоечника. – При чем здесь евреи? Талант – это не монета, а мера веса. У греков. Немного больше двадцати шести килограммов. Какая монета?
– Нет, монета, – возмутился Паша. – Все знают, что зарыть талант в землю, значит, зарыть клад из монет.
– Ну, были и монеты-таланты, ну и что? Мы же с тобой говорим об экспедиции Лаперуза. Нету у тебя в голове порядка. Все у тебя, как у Облонских. Смешалось.
– А при чем здесь Лев Толстой, – съехидничал в свою очередь Паша, – мы же о Наполеоне говорим.
Господин промолчал. Они прошли несколько шагов молча, потом младший Павел продолжил:
– Некий младший лейтенант из Парижской военной школы прошел все отборы и был включен в члены экспедиции Жана Франсуа де Гало Лаперуза. Этот шестнадцатилетний лейтенант по фамилии Бонапарт очень радовался и готовился к плаванью. Но списки много раз переписывали, и какой-то олух-писарь при очередном копировании пропустил его фамилию и не вписал Наполеона. Тем самым неизвестный писарь проложил пацану с Корсики дорогу в императоры Франции. Вот вам и провидение, – победно подытожил Паша и с сожалением добавил: – Как известно, все члены экспедиции после четырехлетнего плавания погибли. Вернулся только один. Тот, которого Лаперуз с Камчатки через всю Сибирь послал во Францию с дневниками и журналами экспедиции.
– Да, – сочувственно вздохнул Павел Ефимович, – были люди. А раньше, лет тридцать назад, пели такую песню: «а я бросаю камешки с крутого бережка далекого пролива Лаперуза». Пели и ничего не знали про этого Лаперуза. Вообще-то, Паша, ты правильно сделал, что написал про его экспедицию. Надо, чтобы все знали про героев-путешественников. Люди должны знать своих героев.
Господин уважительно поправил красную папку под мышкой и поплотнее прижал ее. Павел-младший посолиднел от похвалы, и они молча пересекли остаток проспекта.
Павел проводил старшего тезку до подъезда. Простившись, господин вошел в дом, поужинал, отправился в другую комнату, служившую кабинетом, и уселся за письменный стол. Включил высокую лампу с матовым стеклянным абажуром и начал читать рукопись, к которой поначалу отнесся скептически.
На титульном листе посредине страницы было напечатано:
МОЕ ПЛАВАНИЕ
Дневник капитана Жана Лаперуза
Теперь, через год после кораблекрушения, оставшиеся в живых мои бедные моряки соорудили неказистый и совсем не приспособленный для плаванья в океане шлюп, отплыли с острова в надежде добраться хотя бы до какой-нибудь иной земли, я остался один. Кроме моего верного слуги Франсуа, за сотни миль нет ни одного европейца. Теперь самое время начать этот последний корабельный журнал. Журнал капитана без корабля. Журнал моего плаванья по волнам жизни.
Господу Богу было угодно, чтобы я, граф Жан Франсуа де Гало Лаперуз, родился 22 августа 1741 года на юге Франции в поместье моих родителей возле города Альби.
Мое босоногое детство прошло в ловле рыбы и футбольных играх с дворовыми мальчишками.
Павел Ефимович поднял очки на лоб, выругался и подчеркнул красным карандашом «босоногое детство» и «футбол».
– Да, Паша, Пашенька, как был ты олухом, так и помрешь, – возмутился он, – это у графа-то босоногое детство. А футбола тогда вообще не было!
Господин поставил возле этих слов по три вопросительных знака и продолжил читать.
Потом родители определили меня в монастырь к монахам ордена иезуитов, где я и получил начальное образование. Любовь к морю с детства была моим самым сильным и страстным чувством, и в 15 лет я упросил отца отдать меня в школу гардемаринов.
Познав азы морской выучки за три года, я, в неполные восемнадцать лет, полный жажды подвигов и славы, отправился на корабль, чтобы участвовать в морских битвах Семилетней войны. Но суровая жизнь на корабле быстро остудила мои мечты и грезы. И только природная выносливость и унаследованный от батюшки железный характер не позволили мне спасовать перед бесчисленными трудностями, которые я, слава Господу нашему Иисусу Христу, преодолевал, не посрамив чести. И когда в 1759 году в схватке с английской эскадрой возле Бель-Иля был ранен и попал в плен, то не сдался, не пал духом. Как только залечил раны благодаря помощи Франсуа, единственного нынешнего друга моего и слуги, бежал, возвратился на флот и окончил войну в чине лейтенанта и милостью короля вскоре стал командиром корабля.
Тогда же в плену в лазарете монастыря Святой Елизаветы выучил я английский язык, что в будущем много раз мне пригождалось. И каждый раз до конца дней моих в молитвах к Господу поминаю и буду поминать добрых монахинь, выходивших меня, а затем и способствовавших побегу.
Павел Ефимович снова задумался: «А называлась ли тогда Семилетняя война семилетней?»
Не найдя ответа, он подчеркнул эту строчку, заодно подчеркнул, но уже волнистой чертой непонравившееся ему слово «способствовавших», продолжил чтение и вскоре увлекся, перестал замечать описки, оплошности и нелепости.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.