Электронная библиотека » Александр Иличевский » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Ослиная челюсть"


  • Текст добавлен: 18 января 2014, 01:27


Автор книги: Александр Иличевский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Поезд, ветер, дождь

Происходит дождь. Без обстоятельств. Чтобы они появились, нужен ветер => Дождь?

Итак, у нас есть ветер, дождь – две степени свободы скучного событья => Ветер?

– Погода, поезд в ней, груженный шумом обязательств перед движением. Перед глазами гвоздь, забитый криво в лист фанеры, пустившей паутину трещин по амальгаме пристального взгляда: издержки неподвижности, вниманья. А также – нервы: струна события.

Купе, на том гвозде повисши, слегка качается, внизу стучит. От горизонта путь, очнувшись, ближе пролег, прогнулся и теперь хрипит, корежится, намотан на колеса, взлезает поперек. => Крушенье?

Зарезав путь, колеса стали безучастно. Роняет ветошь машинист.

Что ж, часто, коль спичек нету, выручает трут. Спустя, разлив соляру, подожгут.

Немые

Теперь, когда выучил «жить без тебя», грамматический нонсенс ожил завсегдатаем света – спитым чаем, видным в окне февраля час спустя до обеда. Видным тем, что в устной ошибке всегда «навсегда»: продвиженьем заката во взгляде проулка из Triesty на Grant, и там – к немоте, постепенно в прогрессе сознанья вовне прораставшего зрением разлуки – кисти, отмахнувшей пробел до остатка времен, где сейчас не обнять и не стать мне тобою, где имени кража являет покражей резон бедняку быть спокойным и бедным – собою.

Потому-то немые – он – крупный рыжий здоровяк, она – худышка с выразительными губами, предпочтя пустословить стежками вокруг запястий, остывшему кофе, газете, Яго из платной шкатулки, – за соседним столиком напоминают мне…

Впрочем, сцена немая подвижна – не нуль, вопреки частому ее толкованию как точки в финале, умело входящей в осознанье предложения, пьесы – запретом воображению на продленье жизни героям.

Динамична она хотя бы потому, что верно сообщает невозможность этой жизни, иную форму таковой, – в беззвучии, вне памяти, в достатке у ничто – судьбы-зеро: так, цифрам тоже полагаются движенья, страсти. Сигнальщик взмахами флажков нам непонятен, и нам потому-то все равно: что приближение врага, что появление земли в конце пространства и похода – мы знаем: враг привыкнет к нам, а землю как-то обживем.

На деле то – не достижение земли обычно, но обмельчанье океана часто.

Значит, не-звук нам как динамика пустого никак не может что-либо припомнить – не потому, что мы не знаем языка смотрового, свесившегося с мачты, как тот в случае пляски святого Витта – если случится наблюдать больного – непостижим (язык не жертвы – танца, того что ею владеет, духа немоты, который произносит жертву), – сигнал быть может понят по маневру всей эскадры позже, а оттого, что знаки «немца» беззвучны – бестелесны, и они под корень отрицают понятье тела – истины.

А это значит, что беззвучно до нас доносится лишь ложь. И также, что беззвучье нам способно только ложь напомнить.

Я с тем их и оставляю, шумных, перемещаясь взглядом по проулку, в надежде, что растаю в зренье так же, как сделал это сахара кусочек в повторно налитом на тот же заварной мешочек с чаем кипятке, еще до дна не опустившись.

Его бы надо размешать. Мешаю. Я вспоминаю тело, память, но (а ложечка потухла, растворившись, и не звенит, блестя, о чашечку; закат пролился в Чайнатаун, здесь оставив лужицы неона – на Валлехо) я отдаю себе отчет, что тело на самом деле вспоминает «я», поскольку все это… пребольно.

Не я причина пониманья (я подношу к губам свой палец, как будто сам себя предупреждая об этом вслух не молвить никогда), я не субъект его, и если есть я вообще, то «я» и есть воспоминанье.

А парочка немых – те подставные того, кто захотел меня прищучить.


Площадь Свердлова, полная тишины и толпы. Он, вывалившись из горла метрополитена – стало дурно в вагоне, даже свернул кулек из газеты – на случай, если не донесет тошноту: смесь психо-со-ма-ти… неважно, но явленья, взрыв ужаса и жары, – и так дышал в страницы – помнит, что перед глазами – стихи известного поэта, о котором он думал раньше ничего… Сейчас неловкость – стошнит от нервов, и твердил, свекольные не разжимая губы: «Как в воздухе перо кружится здесь и там, / Так ум мой посреди сомнений…» Удержался.

Вывалившись из метро, сидел на лавке, вобравшись пополам в свой собственный желудок: он так переносил свое воспоминанье. Переносил, как обморок, без блеска сознанья – четвертый раз стряслось, и вновь не помнит: «Что за место, что за область?! и кто поет там, за туманом?» – так, что-то навело на мысль, скрутило – и сразу на инстинкте (как перед атакой) две-три облатки – всегда с собою, чтоб не свело до кочененья, чтоб не сойти с ума, – и только мог услышать слово – и только мог запомнить слово – ФЕВРАЛЬ, с которого все начиналось. Конечно, он читал о падучей и сравнивал, не так ли все это с ним случалось по приходу ЛЕФЕВРА (иск.) – какой-то вешки смысла, или отсутствия его, начала функций беспамятства.

И вот на площади тогда его внезапно отвлекло немое.

Представьте скопище людей и рук их, как бы отдельно от владельцев рвущих на мелкие лоскутья воздух – звук беспомощен. Поток автомобилей – единственный родитель шума. Он тогда очнулся от безумья – звук его пробил, просясь наружу – в правду.

Потом он объяснялся с тройкой громогласных: дружинником, ментом и кем-то старшим, кто только должен был прийти, чтобы его препроводить в подзорный угол – КПЗ.

Фигура ожиданья не прибыла, к счастью.

Кокон

И ему от безделья светло.

В результате, спровадив пьяных от веретенья шелков жирных гусениц в кокон, он владеет текстильною смертью бабочки – платьем и клетью пестрого вспорха, которым соткан цвет полета – семафорчик забвенья. И теперь, наладив ее зренье в потемках рожденья успешно, занят временем, тратя его не на сбор шелковичных листьев, починку кровли сарая, слеженье за столбиком спирта, подогрев при помощи свеч ближе к точке росы – впопыхах не заправившись, споткнувшись в сенях – недосып, нервотрепку: «Вот как бы куры втихаря не подъели!» и т. д., но на превращение досуга – в прогулку, чтения – в слежение, расписания достатка – в пользу пешей свободы, в счастливое зрение округлостей сизых холмов, заливных распахов, ленивой ловли линей под струящейся ивой – на маслом стекшей с солнышка Прорве.

Поездки в город, ночевки на скамейке в парке и в дежурной аптеке, ужин с мадерой у знакомой официантки – вкусной, проворной, но, впрочем, неподходяще визгливой и по утру вздорной…

И ему от безделья светло: пешим ходом взимает со зрения света теплые сны и лучи, и своих же бабочек взлет, паренье.

Простое чувство

В позапрошлое землетрясение, когда город раскололся наискосок (лучше б небо раскрошилось, конечно), занялся пожар от упавшей в панике свечки, молнии, провода, взгляда.

Он двигался со стороны залива. Спустя сутки решили, чтобы не сгорел весь город, раскопать Van Ness и пустить подставного петуха навстречу.

Так поступают в прерии, и так спасли половину города.

Теперь на этой широкой от беды улице с одной ее стороны новые дома вглядываются, не узнавая, в лица оставшихся в живых. На ней, именно на ней, затерявшись в череде отелей, пассажей, универмагов, ресторанов, шатров бистро, разбитых на скатах панели – паперти городского ландшафта, – панели, расцвеченной кляксами скрупулезных в устном подсчете нищих (которые иногда – особенно покуда к ним тянут, ссыпая, щепоть – богаче подателя), именно на этой улице, похожей на высохшую реку моего детства (она и была шириною с русло Москвы-реки у Тучково), – находилась та проклятая пиццерия. В ней я работал одно лето на кухне. Моим напарником был Джорсон. Он мыл посуду, я резал овощи, месил тесто. Джорсон был болен болезнью Дауна. Иногда он ронял пластмассовые тарелки кому-нибудь под ноги. Лучше б они бились!

Однажды я подумал, что я ничем не лучше Джорсона. Простое чувство. Но от этого мне стало легче.

Калитка

Сегодня, когда я закрывал калитку, мне показался скрип ее похожим на скрип уключин ветхой плоскодонки, той, что мы крали у Фомы.

– Касторки б вам дать! – ворчал Фома; случившись мимо, он все видел, но шалости потрафил. Так в накидку он был закутан, что, не виден лицом, сходил за сонную улитку, и возглас был его, как рожки ее, такой же мягкий, робкий.

А мы, смеясь, благодаря ладоням все в искрах, брызгах, плеске «Тонем!» вопили, и Фома бросал нам весла:

– Ой ты, поди украсть-то толком не умеют, – ложки и то бы к каше позабыли. Эх, бедолаги…

И мы, приладив весла, уплывали на остров. И по нему бродили, собирали ежевику. Мы жмурились от солнца, счастья, лета. Но на острие луча не удержавшись от сомненья, и вкладывая губами в губы ягоды в белесой влаге, лиловый цвет – цвет скорби – хоронящей, мы представляли – втайне друг от друга – остов нашей любви, то есть жизни, через то время, и не время, а паузу между слепками, которые делает с нас небожитель – лишь изредка, – чтобы знать наши сны, голоса, горе и счастье, успехи в забывании тела, лица…

Мы представляли наш остов в виде ветхой плоскодонки, на которой мы и приплыли на этот остров.

Невидимки

Калифорния. Сан-францисКо. Абонентский ящик, чей номер – вряд ли код к раскрытию тайны исчезновения адресата из жизни, если не из его собственной, то уж точно – совместной.

Крыльцо дома, которого нынче не отыскать по адресу на конверте памяти.

Крупнозернистый песок в оспинках от капели с карниза – за ворот: опережая выход из оцепененья ожидания внутренним «ах!» – проворные льдинки, укол в ключицу, но уже у лопаток, как кожа, теплых, – когда делаешь шаг навстречу воображению: шуршание шин, всполох щиколотки из-за дверцы, торопливый шаг по дорожке, звяканье ключей, щелчок замочка на несессере, поцелуй в щеку, задержка дыханья:

– Дождик, ты слышишь чудо – дождик! Ты долго ждал? Я дико голодна!

И мы проникаем в дом столь неправдоподобно проворно, будто дождь стал несносен, или вот-вот любопытство соседки зашкалит, и она приплетется за какой-нибудь солью, или…

Но во всем этом есть натяжка. И виденье не дает покоя.

Сейчас, когда я представляю эту последнюю нашу встречу, чтобы засветить ее взглядом наблюдателя, а не бросить в архив нераскрытых, я вновь терплю пораженье… не от слов – как хотелось бы, но верно – от зренья. Ведь на самом деле эта поспешность, с которой мы сейчас исчезли с порога, являясь одной из возможных развязок варианта происхождения прошлого, в данном случае – мизансцены, в которой безработный герой тратит избыток суток на стоянье у порога своей возлюбленной, поджидая, когда она вернется со службы, есть беспомощность логики воображения, по которой падение небесного тела в момент приветственного объятья вероятней, чем поступок реальности с подвернувшимися ей под руку героями (будь она допущена мной в режиссеры).

Движима опытом, реальность знает прекрасно, что людям свойственно, подойдя к порогу дома (особенно, если они в него вхожи), проникать после заминки вовнутрь. Оттого-то воображение, чтобы продолжить себя из инстинкта сохранения голоса, списало у реальности (как у соседа по парте) самое простейшее из исчезновений. И впустило героев любить.

И я как бы извне вижу себя в окошке спальни: пятнышко дыханья на потекшем стекле, мой вероятный взгляд из места, которое трудно представить, но которое – по Данту – важнее всех прочих условий дыханья.

И, должно быть, за ним и вниз по склону Телеграфного холма, всего через два квартала хода – кочевые дюны. Окоченевшее продолженье прибоя, повторяет беспорядок кучевых (ворох кружевного белья, выброшенного из комода в поисках счастья вором) облаков.

Глазная отмель наливается бирюзой: время прилива.

Баскский цыган с подругой – шик лохмотьев, пеший король – бредут по пустынному пляжу, вокруг них кружится собака. Они собирают плавник для костра, жестянки. Закат выплескивается прибоем, с шипеньем просачивается в песок. То же творится в небе.

Им по пути встречаются: служебная деловитость патруля, наносы гальки, танцы водорослей, волос, скатывающиеся волнами чайки, цветовая неподвижность униформ – обнаружен утопленник: карие зрачки высинены солью. Смесь собачьего любопытства – какая большая рыба! – и трусящего прочь равнодушья – мимо события моря.

Сейчас, когда я произношу эти слова, я тем самым подхватываю движенье сеттера, в своем стремительном броске сводящего концы параболы теннисного мяча, взмывшего из крепкой руки хозяина вдоль прустовских пляжей сознанья. Мяч упруго выскальзывает из пасти – щелчок прикуса – и, как надкушенное горизонтом солнце, поплавком зарывается в волны.

Завтра я покину этот город. Завтра. Его настоящее время и его зрячую память обо мне. Мои поиски камня затянулись, пожалуй. У науки сыска есть четкий предел – тайна. Как у «боинга» – потолок десять тысяч.

Качели

Немыслимо, что все коту под хвост. Просто: что проморгал, забыл про рост риска при вхождении в глупое поле счастья. Про то, что «Настя» отрицается, как «ненастье».

Невнятно, что был тогда локально счастлив, а нынче владеешь тем, чего бежал, и – спасибо за решительность побега. Забудем.

Итак, благодаря судьбе-подруге: по горло сытой стенаньями о нестерпимости зрения, о немоте (так что разновидности неврастении, выплеснутые вовне, не становятся формами предложения, но – бессилия), о равнодушии к этим же друзьям, устным любовницам, от которых и без которых рот полон лукума и хрипа.

Тело не берет взаймы у одежды – дело, видимо, здесь в обстоятельности, с которой нагота приятельницы прилаживается к вашей собственной: в коже – в зеркале, запорошенном мгой неприятельских сумерек февраля, так что не видно туфелек (если бра нет), на столик сброшенных весело, на журнальный. Так что – шербет.

Вот бы так же в пустое – влегкую, или во сне, или в тело – в скользкую пору впадин, потемок, подмышек, т. е. не слезть самому с этой мнишек, – к зажигалке и «Кенту», но броситься в догонялки по вереску с ангелом где-нибудь по холмам там, в Ирландии, или – как бы в ней: все ж не набело галопировать мне с даром ладными, на резине, подковами найденными.

И, сбежавши от медной памяти, брык – копытами быстро скукожиться, по следам их будущим броситься, а потом с переправы сброситься, дав Харону поддых передними: так приятно мне думать – бреднями…

А в Голландии, видимо, рай: по рецепту дают там «прощай».

Зиииимаа задает тональность свету. Разделенному мифу – любовь. Неразделенному – драма. Одиночеству мифа – безумье.

Внятно, что спущено все в морок невнятности, общей, как неразличения мелодии сдавленных криков. Ах: миф ненаселенный – безумье жесткое…

А безумье на деле – от короткой памяти прошлого припадка. Так как не привык еще, и новая вещь (любовь, душа) пугает своим удивленьем себе и внешнему – ее раковине, новой республике пребывания в теле. Которой не нащупать и не разбомбить. Сумма психозов подает в результате карету ли, аэробус ли, частника и – ужас веером в тесное от ветра окошко на Дмитровку: отдышаться, но – не пьян до дрожи, а взвинчен до психосоматического выброса.

– Что произвело на вас такое, – спрашивает водитель, – впечатление?

– Это все оттого, что боги не всегда склонны к ответным чувствам.

Мы вдруг резко прижимаемся к обочине. Ручку заело. Наконец, разбившийся всмятку на мокром асфальте фонарь. Затем луна, пеший ход по Чехова до Ленкома: знакомый сторож, уют декораций, питье на двоих в чьем-то гостеприимном воображении.

«Положение не облагораживается осознанием этого положения». Конечно, – случайность и невезенье, – и Монк, закончив мой раунд о’клок, не то спасает, но вызывает зависть, живость – удачливостью, что кончил.

Жертва дела рук жертв, по счету утопших в процессе обратного рожденья в материнских водах, кончив феноменально и плохо, такое – раз в жизни!

Кто сказал, что смерть, она – целка?!

Напрасность своя как жертвы мыслима легче закономерной – в пользу ужаса скрипящих качелей.

Действительно, не было ничего более приятного, чем наступающая тишина лепета детских игр – без скрипа качелей – в нашем дворе, когда добрейшая тетя Женя выносила бутылку с подсолнечным маслом и, как дождь, кропила мои раны в их втулках.

Пища океана

[Ю.Т.]


Ты – огонек. Я тебя раздуваю словами. Много лет боюсь остановиться.

Облако, ворох шуршащего пепла. Горизонт или лезвие блеска оживляет зрачок твой, и я все никак не могу остановиться.

Покуда вдох расправляет легкое, твое лицо погружается в закат, как белизна в проявитель. Теплеет взгляд, черты становятся мягче, и воздушная яма скрадывает тягу – выдох.

Где бы мы ни жили, это будет всегда край моря, край земли и неба. С обрыва на бриз там будут сигать дельтапланы, поворачивать вдоль кромки, кивать и взмывать, кивать и взмывать, садиться, гася навзничь угол атаки, как это делают икары на Сан-Марко, птицы вообще. И так делала ты – ладонью: отрезала мне воздух. Мы всегда спорили так же жестоко, как любили. В бою выделяли тепло, скармливали океану.

Строчка нужна тогда, когда нет моря. Вздыманием букв строка подражает прибою. Прибой подражает сердцу. Неживое когда-нибудь уподобится человеку. А покуда я беру в губы тягу – тягу слов.

Солнце садится в бойницу разбитой башни.

Парус залит закатом.

Водоросли танцуют на дне. Как волосы утопленницы ночи.

Угол Страстного и Петровки

Нынче сны банальней яви. Это фиаско параллельной жизни случилось оттого, что погода не менялась целых полгода.

Хотелось бы верить… Строго доказуемы только верность отчизне топографа в центре Мещерской хляби да отсутствие достойного взгляда предмета. Город-скряга выдает пустыри, овраги хлама, пешеходов, «жагала срама», облачность, наличье срама в кучевом паху у фавна; голубей-химер на крыше.

Диалог внутри все тише – в бормотанье имбецила постепенно – в монозапись – сходит. И становится беспристрастным и – неумолимо гласным. (Мысль, сорвавшись, мозг разносит.)

Так комар – не медведь – впадает в спячку, чтоб весной народиться, но не проснуться – крачкой. И хоть на что-нибудь сгодиться: хоть гузкой, той, что тает во рту топографа на привале на мшаре, о которой и не знали.


Клочьями сумерки черная ворона ночи выдирает из кучи опавших листьев и разбрасывает их по саду. Сквозь сплетения веток, летучих призраков следов, сквозь смятение неоконченных – потому мертвых – мыслей, зимним сродни воспоминаниям, горстке строчек из забытой в беседке детства книги. Сквозь остывшее время года кличет кочет в забытьи, из дурного сна луну, полную звездной пыли.

Но не достать двум птицам до дна. Ни резким криком, ни сильным клювом… Облака от заката в свинец остыли. Пустое небо продырявлено Сатурном.

Город пуст: ни позвать, ни откликнуться. Голос замирает нерешительно в поисках эха – цели, уступая кузнечикам сцеживать в воздух сизые сумерки пустыря. От отчаянья сотых и тех не осталось долей. Катится глобус по запутанным сквозняками проулкам… Наподдать бы ему против ветра да пройтись по бульварным кольцам – тем, что город в твоих прогулках нарастил, становясь все старше.

Город срублен и брошен в закат. В чердаках вместо шумных голубиных шаек помещаются нынче тени. Лунный свет заливает аллею, подножья лип, беспрепятственно проходя сквозь кроны.

Лужайка на Страстном всегда в ухабах, ямках: сюда коней приводят по ночам и, завертев их бег по кругу, на произвол бросают… Мчатся бесы по бесконечному – но только до утра – пути среди теней деревьев, сами тени, если б не стук глухой и клочья дерна вокруг не рассыпались на дорожки, на пятна от луны и фонарей. И в час, когда случайных нет прохожих, их ржание на миг пронзает город, и, повинуясь, выползают духи из переулков, двориков и чердаков.

Одни становятся вокруг, иные – привалившись к стволам поодаль, – чтобы наблюдать безумие и страх, чьи бег и пляска сокрыты днем в словах, делах, прогулках… Здесь духи ни при чем, они – статисты. Но кто-то должен видеть!

И зрение их длится до поры, когда троллейбус первый вот-вот отчалит с Самотеки… Когда-нибудь – никто не знает – те кони бег свой распрямят и, взяв в упряжку Белый Город, исчезнут с ним в тартарары… А мы тогда лишимся места для наших горестей, печалей, бед, а также счастья. Впрочем, станет легче: ведь нам останется незамутненное пространством время.

Точнее, вызов: шанс его создать.

Rag tiger

[4]4
  Rag Tiger – «Тряпичный тигр», название популярной джазовой темы.


[Закрыть]

Прости, я не могу тебе дать сейчас ни соленых орешков, ни тряпичного клоуна, ни даже живого тигра. Но когда я вернусь (а я непременно вернусь), я обещаю попытаться спросить тебя, насколько ласковым был мой двойник, хрустели ли простыни под лавиной света, и красиво ли вились гирлянды из наших с тобою пенных утех, покуда я отбывал свое наказание.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации