282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Александр Милитарёв » » онлайн чтение - страница 14


  • Текст добавлен: 27 декабря 2017, 21:21


Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +
* * *

В последнем разделе книги собраны переводы – с испанского (Луис де Гонгора, Рубен Дарио, Мигель Эрнандес) и с английского (Эмили Дикинсон, Эдгар Аллан По, Луис Симпсон, Ричард Уилбер). Тут все должно быть наоборот: говорение от первого лица запрещено, искусство стихосложения подчиняется искусству перевоплощения. На самом деле, как известно, поэзия непереводима. Поэтому так называемый поэтический перевод антиномичен по своей природе, его центральное понятие – понятие эквивалентности – двусмысленно. Текст перевода стремится приблизиться к оригиналу – такова идеальная цель. В то же время любая попытка сказать то же на другом языке агональна, переводчик, хочет он этого или нет, вынужден состязаться с автором.

Вот случай, когда переводчик сознательно принимает вызов.

Эмили Дикинсон начинает свое стихотворение:

 
Success is counted sweetest
By those who ne’er succeed.
 

А Милитарев переводит:

 
Лишь тот знаток удачи,
кто вечно мазал в цель.
 

Парадоксальная мысль принадлежит поэтессе, но у нее она декларирована в виде обобщенного суждения, тогда как переводчик заменил суждение метафорой, инкрустировав к тому же строку лексически сниженным «мазал». Попутно он изменил всю конструкцию стихотворения, ибо у Дикинсон идет композиционное нарастание – от вводных сентенций-деклараций первой строфы к развернутому образу второй и третьей, тогда как переводчик строит композицию посредством нанизывания образов. Все это чистый Милитарев.

Нельзя не заметить, что уже первая вольность, «мазал в цель», заключает в себе элемент провокации. С чем, собственно, мы тут имеем дело? То ли переводчик «промазал мимо цели», то ли он декларировал свое право выразить центральную мысль чужого стихотворения в ином, персональном стилистическом ключе. Полагаю, что именно второе намерение надо принять в качестве коннотирующего заявления, упрятанного в его переводческой акции.

Замечательный пример мерцающей смены подчинения и состязания – перевод «Ворона» Эдгара По. Состязающая составляющая здесь многомерна: знаменитое стихотворение искушало своими трудностями не одного русского поэта (в числе других – В. Брюсов, Д. Мережковский, К. Бальмонт, М. Зенкевич…). Тут не место сопоставлять переводы, скажу только, что перевод Милитарева, который он шлифовал в течение многих лет, – безусловно из лучших.

Так вот, об отношении к оригиналу. Первые две строки —

 
Once upon a midnight dreary, while I pondered weak and weary
Over many a quaint and curious volume of forgotten lore
 

– переведены так:

 
Как-то ночью в полудреме я сидел в пустынном доме
Над престранным изреченьем инкунабулы одной
 

В первой, задающей тон, строке удались даже акустические переклички в ударных слогах: «midnight dreаry» и «полудреме» и даже размытое «pondered» и «пустынном» – нам дают услышать музыку оригинала. А по содержанию: Милитарев свел предмет размышления до одного изречения (что логично), а книгу назвал инкунабулой, чего у По вовсе нет. Тем не менее, это замена, которая столь же точно, сколь экономно отвечает большей половине строки: «quaint and curious volume of forgotten lore…»

Особое место у По отведено завершающей строке каждой строфы, поначалу варьирующей тему отсутствия (nothing more, for ever more, nothing more, nothing more…), пока не появляется подготовленный таким образом лейтмотив невозможности возврата, безнадежное nevermore. У Милитарева мотив отсутствия ожидаемого дан описательно, он не подготавливает грядущее nevermore, но формально контрастирует с ним. Зато русский эквивалент оригинального nevermore является с беспримерной акустической близостью к оригиналу. У Брюсова, Бальмонта, Мережковского, С. Муратова это важнейшее слово переведено напрямую – «никогда». М. Зенкевич и Г. Аминов, понимая его ключевую роль и мягко «каркающее» на языке оригинала звучание, оставили его без перевода: повествователь говорит по-русски, но ворон – англофон. Милитарев переводит его наиболее удачно: «не вернуть», при этом, оно впервые предстает читателю как имя и как единый блок, вороний крик с раскатистым р (неверррнуть), и лишь позднее возвращается в свое грамматическое русло7474
  Независимо от А. Милитарева аналогичное решение нашел В. Бетаки, см.: Э. По. Избранные произведения в двух томах, т. 1, М., 1972. Я полагаю, что вопрос о заимствовании здесь неуместен: простое сопоставление двух переводов показывает, насколько перевод А. Милитарева разнится от перевода Бетаки, в частности – у Милитарева совершенно другой принцип развертывания рефрена в пространстве всего стихотворения.


[Закрыть]
.

Минуя подробные разборы, которым тут не место, хочу отметить еще одно неуловимое, но явственно ощущаемое качество этого перевода – его эмоциональный накал, столь близкий интонации оригинала. Вообще, Милитарев в своих переводах тонко схватывает температуру исходного текста – холодное изящество сравнений Гонгоры соседствует с раскаленными образами Эрнандеса…

Раздел переводов, а с ним и всю книгу завершает перевод стихотворения Ричарда Уилбера «Цикады». Оно – о пении цикад, и оказалось в конце книги не случайно. Я приведу последнюю строфу:

 
Эта звонкая непостижимая песнь – она взрывает
Целительными вопросами вязкий воздух.
Фабр, стянувший всю муниципальную огневую мощь
Под заливающееся дерево, обнаружил,
Что цикады глухи.
 
* * *

В заключение – необходимое замечание в связи с глухотой цикад. Вот сонет (со сдвинутым ключевым двустрочием), где поэт рефлектирует о самой поэзии. В нем все нагружено смыслом, даже сноски, которые я тоже приведу.

 
Нас с детства греют миражи да глюки:
Культуры Храм, Искусства Божество,
художники – еродулы7575
  еродулы: иеродула (из греч.) – то же, что аккадское кадишту «посвященная» – титул храмовых проституток в древней Месопотамии.


[Закрыть]
 его,
поэты – его верные мамлюки7676
  мамлюки, или мамелюки (из араб. «то, чем владеют, раб») – турецкая гвардия, охранявшая египетский трон с середины 13 до начала 16 в.


[Закрыть]
!
 
 
Коси́тся на природу мастерство,
под роды ко́сят творческие муки.
Художник добр. Он не обидит мухи
(ну, разве малость брата своего).
 
 
Но к старости страданья скоплен опыт,
и лишние шумы слышны как шепот.
 
 
Возделывай, художник, тихо куст свой,
но не за счет живых, а вместо сна.
Жизнь подлинна. Искусственно искусство.
Поэзия, где твое место, знай.
 

Странно. Поэт – хорошими стихами – пробует окоротить поэзию. В храме культуры, говорит он, обитает божество искусства, художники – распутники при храме, поэты – свирепые мамелюки. Но храм и обитающее в нем божество реальностью не обладают, все это – миражи да глюки, и поэты-мамелюки охраняют фикцию, а художники – уже и говорить не хочется. Вот где, оказывается место поэзии.

Такой, некоторым образом, оксюморон: Милитарев, несовместимый с самим собой. Попробуем, однако, справиться с этим противоречием.

Итак, повзрослевший поэт, homo tardus, отрясая грезы юности, отрекается от веры в фетиши культуры. Ложный блеск искусства его более не соблазняет. Ключевое двустрочие «английского» сонета, поднятое на один катрен, расставляет вещи по местам: опыт реальных страданий делает искусство «лишним шумом». Ибо искусственность искусства не может конкурировать с подлинностью жизни. Таков тезис.

Боюсь, что тут упрятана ошибка. В рассуждении пропущено важное, скорей всего – решающее звено. А именно – жизнь не сводится ни к событиям, ни даже к страданиям. Есть еще одна вещь, принадлежащая бытию, как сказал бы древний мудрец. Это вся полнота внутренней жизни личности, бытие духа, которое не может быть овеществлено и выражено иначе, нежели в поэтическом слове или зримом образе. Вот почему ученый-этимолог начинает сочинять стихи. Вот почему ни поэзия, ни какое-нибудь другое искусство не может «знать свое место»: такого места нет. Места многочисленны и разнообразны, они вольно дрейфуют в пространстве жизни и культуры. Постоянно только присутствие.

Милитарев – с подаренным ему богатством и многослойностью внутренней жизни – прямое опровержение его собственного тезиса. Опровержение особенно убедительное в своей напряженной полноте. Да, есть прекрасные поэты, которых достаточно читать. Но Александр Милитарев принадлежит к другому классу – тех, кого необходимо перечитывать.

 
«Открытье требует отрытья».
 
Пало Алто, 2010
Е. Б. Рашковский
Историография понимания

Обсуждать, что мне, философствующему московскому дятлу, Евгению Борисовичу Рашковскому, лично понравилось, а что не понравилось в поэзии Александра Юрьевича Милитарева – не самая интересная из задач.

То, что поэт Александр Милитарев состоялся, это и дятлу понятно. А вот что самое, на мой взгляд, интересное, – то, что состоялся он в противоестественной (казалось бы) личной унии поэта и ученого.

Люди ученой братии часто пишут стихи. И чаще всего – неудачно. Стихи получаются вялые, назидательные, непонятно к кому обращенные. И это едва ли удивительно.

В труде ученого существуют мгновения «парадигмальных прорывов» (Томас С. Кун), мгновения «спонтанных интеграций» внутренне слабо соотнесенных между собой дискурсивных и образных потоков (Майкл Поланьи). Но большая часть осознанной жизни ученого – это мучительный, постепенный и рутинный процесс учения (на то он и «ученый»). Учения у материала собственных исследований, у предшественников, у непосредственных воспитателей, у коллег, у самого себя, нередко даже и у учеников. А уж после того, как падет на голову апокрифическое ньютоново яблоко, – мучительный труд над «головоломками» формализации, подбора категорий, теоретического выстраивания, внятного соотнесения собственных данных с тем, что делали до тебя или рядом с тобою другие.

Воистину, «наука умеет много гитик», и каждая из ее «гитик» подлежит – по мере возможностей, по наличию дискурсивного, полевого или лабораторного инструментария – уяснению, обсуждению, оспариванию.

Тот, кто знает поэзию изнутри – будь то сам поэт, будь то даже умный ученый-филолог, – может порассказать о том, что и в поэтическом труде присутствуют многие рутинные и технологические процессы, связанные с работой над рифмой, ритмом, размером, звукописью, с оттачиванием и контрастностью чередующихся мыслей и образов. Но всё это – на втором плане. Технология – как бы личное дело поэта, а также – некая res publica для немалочисленных спецов-филологов.

Но мiр ждет от поэта не интеллектуальных технологий, пусть даже несущих в себе самые глубокие содержания (как ждет он их от ученого), но иного. Я бы отважился определить это иное как некую неприневоленную стенограмму мыслей, страстей и внезапных образных чередований в потоке ритмически благоустроенной речи7777
  Вспомним Аристотеля: ритмическая благоустроенность поэтической речи противостоит обыденным «голым словам». – Аристотель. Поэтика, 1, 1447а; 4, 1448b (пер. М. Л. Гаспарова) // Соч. в четырех томах. Т. 4. – М.: Мысль, 1984, с. 646, 648—649.


[Закрыть]
. Страсти и образы подчиняются языку и одухотворяются языком, а через язык – в законосообразностях и парадоксах языка – мыслью и самосознанием. И в этом смысле, как писал Бенедетто Кроче, поэзия синонимична человечности7878
  См.: Б. Кроче. Поздний Д’Аннунцио /1935/ // Б. Кроче. Антология сочинений по философии. История, Экономика. Право. Этика. Поэзия / Пер., сост. и комм. Св. Мальцевой. – СПб.: Пневма, 1999, с. 349. В поэзии именно как в глубинно-человеческом феномене, пишет Кроче, «слово дает себе отчет в том, что оно слово, напоминая, что есть язык и словарь» (там же, с. 350).


[Закрыть]
.

К самой себе – через собеседника – обращенная мысль – вот что образует суть тайного, но столь трудно понимаемого союза науки и поэзии. Но тайна эта чаще всего ускользает от самих же «научных» людей. Ученый, подобно детективу, должен искать процессы взаимных переходов и взаимных опосредований мысли, поэзия же, внешне исходя из навыков, образов и нестрогих ассоциаций обыденной речи, делает акцент на стремительное, на дискретное, по пушкинским словам – «глуповатое»7979
  «А поэзия, прости Господи, должна быть глуповата» (письмо П. А. Вяземскому, вторая половина мая 1826 – А. С. Пушкин. П.с.с. в десяти томах. Изд. 2. – М.: Изд. АН СССР, 1958, с. 207).


[Закрыть]
. Акцент на неожиданное, нетривиальное, на удивление перед вечной новизной мiра в обманчивой случайности мысли и образа8080
  Один из российских философов второй половины прошлого века определял человеческую креативность (а ведь поэзия – ее самое преднамеренное и последовательное проявление в реальности по имени слово) как дар «встречи с Универсумом как бы впервые» (Г. С. Батищев. Особенности культуры глубинного общения // Диалектика общения. Гносеологические и мировоззренческие проблемы. – М.: ИФ АН СССР, 1987, с. 50).


[Закрыть]
.

И коль скоро сам я, будучи человеком из ученой братии, в какой-то мере принадлежу и к диаспорному племени поэтов, то не могу не вспомнить одно из частных, но насущных для меня определений лирической поэзии, которое внезапно подарил мне в застольном разговоре саратовский историк Игорь Юрьевич Абакумов: лирическая поэзия есть, в некотором роде, историография понимания8181
  В знак признательности И. Ю. Абакумову, восстанавливаю время и место разговора: Саратов, трактир «Изюминка», 10 июля 2001.


[Закрыть]
. А ведь, действительно, это определение – в «десятку». Ибо весь круг научных социогуманитарных знаний можно было бы по аналогии назвать историографией объяснения8282
  Обоснование понятия историографии см. в моей книге «Профессия – историограф. Материалы к истории российской мысли и культуры ХХ столетия» (Новосибирск: Сибирский хронограф, 2001).


[Закрыть]
.

И вот, на гранях двух частных определений – поэзии как историографии понимания и социогуманитарного знания как историографии объяснения – и строится весь наш краткий разговор о поэзии ученого-лингвиста Александра Юрьевича Милитарева. Ибо сама его жизнь строится на гранях этих двух больших и взаимно неразменных историографий: историографии объяснения (труды по исторической лингвистике – прежде всего афразийских, или семито-хамитских, языков – и по общим культурологическим проблемам истории еврейского народа8383
  Об историографической ценности трудов Милитарева я писал на страницах «Параллелей» (№2—3, с. 593—597).


[Закрыть]
) и историографии понимания (то бишь поэзии).

Сам научный дискурс Александра Милитарева, построенный на проблематике прорастания нашего-с-вами-языка, нашего-с-вами-мышления, нашей-с-вами-истории сквозь толщи пространств и времен, оказывается для него одним из главных источников поэтического вдохновения.

Через язык, через культуру исторической памяти, через решение исторических «головоломок» поэт осмысливает свою связь с животворящей и – одновременно – смертоносной преемственностью и динамикой времен:

 
Боинг курс спрямил на Канары,
вмерз я в кресло, не мертв, не жив.
Всё же я не такой уж старый —
не старее, чем Вечный Жид.
 

Тысячелетия истории человечества, тысячелетия истории поэзии, тысячелетия истории еврейства, годы и годы личной истории прессуются в те мгновения, когда из внешне случайных ассоциаций рождаются фрагменты поэтической речи:

 
И прободенный язвой бок,
и плоть, что над трубой дымилась, —
всё облачится в слог, как в милоть,
но речь простую слышит Бог.
 

Афористичность милитаревской музы – также несомненная дань востоковедным и историческим занятиям поэта.

История еврейская, история российская продолжается, длится в самом поэте и в повседневности, и в любви, и в трудах, и в досужих разговорах московских интеллигентов за «водочными процедурами», и в непредугаданных обстоятельствах смерти. Нашей-с-вами-смерти.

 
Отмерено было сполна
мне нежности женской и детской,
беседы мужской и труда,
но чаша пита не до дна
египетской, царской, стрелецкой,
и благо не ведать – когда.
 

Последнее шестистрочие сонета «Не меден, как грошик и щит…» – удостоверение особой ассоциативной и смысловой насыщенности стихов Милитарева. Два трехстишия – взаимодополнительны и контрастны. Первое трехстишие – как бы автобиография честного научного производственника. Второе же – отсылает нас и к книге Исхода, и к молению о Чаше, и к номенклатуре московской вино-водочной продукции, и к Сурикову, и к ахматовскому «Реквиему»:

 
Буду я, как стрелецкие женки,
Под кремлевскими башнями выть.
 

…А в результате – то самое «мерцание» взаимопереливающихся смыслов (Ю. М. Лотман), которыми строится и дышит поэзия. Патетика жизни и истории отчасти дана в простоте и ироничности российско-интеллигентской (или же, если угодно, русско-еврейской) обыденной речи.

Чутье российско-еврейского историка и лингвиста, положившего жизнь на самые разнообразные ближневосточные штудии, позволяет сказать ненавязчивое, нетривиальное слово даже тогда, когда речь идет не о евреях, не о Святой Земле или Святой Руси (главные сюжеты интеллигентских «водочных процедур»), но о самой что ни есть Европе, о belle France:

 
Прекрасной Франции холмы
ломают линию долин,
и птиц грассирующий клин
в табличке неба – знак зимы.
 

Это тонкое чутье помогает поэту, не зарываясь в материале, проникать в разные пласты времен и культурного опыта несхожих людских ареалов. В милитаревском «Одиссее» русским, почти шукшинским, просторечием оспаривается и парадоксально возрождается «пафосность» антологической поэзии:

 
Хвостатые девки не краше, чем псы,
и мне ль их пугаться рулад?
Но хаос, но хаос,
гармонии сын,
я раб твой,
я враг твой
и брат…
 
* * *

Я уже говорил об ассоциативной и смысловой насыщенности стихов Милитарева. Она, казалось бы, созвучна нынешнему постмодернистскому нашествию когнитивных игр на самое материю поэзии. Ан нет: библейское (еврейское!) начало, приемля условия захватчика, исподволь преображает их на свой лад. По логике «воплощенного мифа».

* * *

На парадоксах братства и рабства, жизни и смерти, рефлексии и страсти, мгновения и вечности строится этот странный поэтический мiр.

Переводы Милитарева менее близки и понятны мне, нежели его оригинальная поэзия. Перевод «Ворона» Эдгара По, как мне кажется, – принесенные поэтом «невольны дани»8484
  «Евгений Онегин», 1, XVIII.


[Закрыть]
своей же необоримой прихоти; блестящие переводы из Эмили Дикинсон кажутся мне слишком «крутыми»: им недостает уязвимости и нежности оригинала. Но вот перевод барочного по духу 17-го сонета из «Нескончаемого луча» Мигеля Эрнандеса, где сама поэзия мыслится сродни бычьей гибели на корриде8585
  Пастернаковская параллель стихам Эрнандеса: поэт – гладиатор («О знал бы я, что так бывает…»).


[Закрыть]
, где архаически отождествляются кровь и вино, – может быть, этот перевод и есть один из самых достоверных актов поэтического самосознания принявшего на себя века и века российского «сочинителя» Александра Милитарева:

 
Ты, кровь моя, живучая как бык,
с утра наполнив кубок неизменный
тончайшего старинного литья,
 
 
саднящим вкусом стали под язык
сочишься влагой горькою и пенной
из сердца, где скопилась смерть моя.
 

С воистину испанской (карфагенской, сефардийской, мавританской?..) «крутостью» выговаривается одна из тайн поэзии: пресуществление времени и смерти8686
  Вспомним стихи Соловьева: «Смерть и время царят на земле…»


[Закрыть]
в организованное внутренними ритмами слово.

Москва, 21.04.04 (30 нисана 5764).
Игорь Мандель
Портрет Александра Милитарева в десяти мазках

Какое-то общее впечатление от стихов А.М. у меня давно, и оно в целом хорошее, но ясно не выраженное. Для придания ему некоей строгой формы я сделал следующий эксперимент. В книге стихи располагаются на 77 страницах. Методом случайной выборки я отобрал 10 стихотворений, каждое из которых начинается на одной из этих страниц. Идея была в том, что как вкус моря можно понять по одному лизку, так качество поэта – по десяти случайным стихам (а художника, вроде бы, по десяти мазкам). Если хоть что-то в них будет очень хорошим – значит, это таки-да. Если нет – то, по теории вероятности, и дальше шансов очень мало (хотя, конечно, они не нулевые). То, что попалось, сведено в таблице. Как видно, представлены разные годы, но в основном последние лет пятнадцать. О них и будет далее речь; ссылаться я буду на номера в таблице.


Случайно отобранные стихи из книги


В стихотворение 1: если «Восток» – это Россия (как противопоставление Франции, о которой вроде идет речь), то строка но на Востоке смертны мы – сильное противопоставление наших обычаев (типа помирать) ихним, где жизни ток неодолим. Тогда последняя строфа: Водой бы влиться в водосток, / но за спиной горит Восток, / и не уйти нельзя звучит весьма зловеще, как уход к местам смерти от мест, где вроде бы не так… Но главное тут – дивная находка, как минимум, одна замечательная строфа: О, этот птичий говорок, / обычай местных недотрог / благоволить, скользя!, особенно если считать, что птичьим говорком общаются девушки. Это тонко и точно. Отражает наше понимание Франции, если не саму ее.


Стихотворение 2 удивительно лирично и искренне, комментировать тут нечего. Человеку прилично за пятьдесят; любовь; молодой еще (2003) интернет, добавляющий к библейским вполне себе чувствам свою иронию с горечью: через «и вот пишу по паутине / из-за морей / и размышляю о причине / зачем еврей» к «я возвращаюсь возвращаюсь / delete печаль / экран тускнеет тьма прощаюсь. К утру встречай.»


Стих 3 – изящен, с нетривиальной ритмикой, с четким разложением любого творческого акта на три части: замысел – воплощение – огранка полученного. Подход вполне научный, то есть правильный. Разумное сплавление романтизма, делающему ударение на первом, классицизмa – на втором и академизмa – на третьем. Без них зазубрено тесло, / чревата патиной картина / и все стихотворенье тленно. А с ними – глядишь, и нетленно.


Поздний ребенок произвел на Александра какое-то потрясающее впечатление, это видно не только из 4, но из многих других вещей. Но 4 особенно хорош: Младенцы – отдельная раса, отдельней, чем негр и еврей… А вот это замечательно: и, помня свой путь, изучает / ту странность, куда занесло, / и долго еще излучает / остывших галактик тепло. Я так понимаю, галактики – все что было, от настоящих галактик до мама-папиных генов. Это глубоко во многих смыслах. Это удача.


Вот и в 5 возникает образ сына. Здесь нет каких-то особо ярких строк, но сполна есть то, что у каждого еврея на душе, а вот у А.М. и на языке. «Тум балалайка» – классический пример перевернутого смысла в связи с историческими обстоятельствами, примерно как невинная свастика сейчас неизбежно понимается совершенно особым образом. Народнaя любовная песня после сверхпопулярного Галича воспринимается исключительно трагически почти всеми людьми русскоязычной культуры.


Но А. М. сделал еще один шаг: Ей теперь я баюкаю сына, / что по возрасту – в правнуки мне. / И зевнув, и вздохнув без причины, / он летит и взрослеет во сне. Сын, с младенчества впитав звуки песни именно как звуки любви, возможно, никогда и не узнает о песне Галича (как и, возможно, o многом другом – см. 9 ниже). Песня обретет исходное, столь прискорбно утраченное значение. Может, в этом и есть некое лечение травмы временем, пусть через поколения.


А в 6 ребенку уже четыре года, и стих посвящен некоему открытию, которое папа неожиданно сделал: Все-все хорошие, – твердит он, – / и волк, и Наг, и Бармалей! / Да ты, – я говорю, – пропитан / имморализмом, дуралей. Ответ на это неожиданное признание поэта вполне афористичен: Но странно знать, что за страданье / судьба, усовестясь, дала / ребенку ангельское знанье: / боль в мире есть, но нету зла. «Страдания» тут выходят за рамки стиха и подразумевают некое знание обстоятельств —сын был очень болен и долго излечивался. По идее, читатель этого не знаeт, и какой-то нюанс может ускользнуть. Но самая последняя строка очень хороша независимо от этого. Такое можно даже вообразить. Боль не есть, так сказать, зло сама по себе; зло – это когда нечто сделано сознательно. Замечательный мир может получиться при таком раскладе, где боль причиняется не людьми, а только, скажем, бактериями или камнями, упавшими на голову.


«Памяти Бродского» (7) есть на самом деле «Памяти России» в стиле Бродского. Это тот случай, когда форма идеально соответствует содержанию; поздний отъезд Милитарева, в отличие от раннего отъезда Бродского, привел к тому, что уже никаких иллюзий не осталось, а рваная стилистика и семантика Иосифа Александровича – очень удобный способ передать ровно то, что хочешь. А хочешь расплеваться до последнего. Все чувства напряжены, отношения выяснены с полной беспощадностью: ибо смерда жизнь как гондон одна разова и конечна / но в том бонтон что величина и величье державы вечны. Бонтон (классно придумано) не манит больше. Стих, по-моему, один из вершинных у А.М.; он настолько густой, что можно цитировать все подряд – ну вот хотя бы: съел у нас этот брак как поется лучшие годы / я тебе не друг и не враг бери половину свободы. Или: мне нечего в декларации предъявить чтоб качать права / и кочевой моей нации все это трын-трава. Поэтика отточена, классические русские шипящие звуки выражают самую суть русского раздолья: в этой путине безрыбья бурлящей радостью рабьей / под вечной властью отребья в позе распятья крабьей / в этом волчьем урочье в этой топи горючей / в этой доле собачьей в этой юдоли сучьей. Вот уж, действительно, это не расставанье это прощанье с кармой.


Детская тема попадается в моей маленькой выборке слишком часто. Неслучайно это, однако. Ну, может, потому, что дети – это будущее, а будущее всегда волнует. 8 – забегание вперед, по счастью – удачное. Завещание, которое не только не пришлось, но и не придется выполнять – сын уже подрос ко времени написания мной этого текста. Но остался голос отца, скрепляющего тоненькую нить времен, которая того и гляди порвется. Это очень лично, очень одиноко, хоть и обращено к другому человеку. Это исчезающая надежда на понимание, взывание к почти что невозможному событию: пониманию между людьми из абсолютно разных культур и разных эпох, даже если они – отец и сын. И в полном соответствии с такой невероятностью: И вернешь меня в Гарлем, положишь рядом / с тельцем, что сразу прильнет ко мне. / И не узнать, что мировой порядок / ради нас поменялся в забытом сне. Может, для этого момента и пишет А.М. невесомый томик моих стихов.


Прихотливые вольности в 9 – высокого полета. Очевидные истины (От камня по воде круги, / растопит айсберг пламень спички) – обман в царстве духа. Стихи, в свою очередь, за дух тоже не отвечают: Вольно ж тебе признать стихи за формулу различий духа, то есть не в них дело. А в чем? А вот:

Забыть себя, побыть другим, / чтоб ощутить родство в их шкуре / и архетип принять, как гимн, / стоймя в любой архитектуре (очень хорошо это «стоймя»). А дух, с которого вроде все и начиналось? А нет его: А что же дух? Постой, постой, / здесь только кожа, только кости… / мы ненадолго, на постой, / с одной пропиской на погосте. Странный стих, с почти неуловимой нюансировкой. Плод расслабленного рефлексирования, помноженного на изысканную культурную традицию. Это когда от сердца отходит, но голова работает и вносит раздрай в науку идентификаций (тоже здорово сказано).


Про 10 сказать особенно нечего – это разговор с детьми насчет разных птице-ящеров, может быть, слишком затянутый. Я уже не помню, как долго дети могут такие разговоры выдерживать, но вроде список ящеров там все же слишком длинный.


В связи с этим читатель получает бонус – рассмотрение другого, более понятного стихотворения, на это раз не случайного, а по моему собственному выбору. И даже не всего его, а лишь фрагментов. И не рассмотрения, а просто приведения:


Открытье требует отрытья, / а память вкрадчива как крот. / Уже назначен час отплытья, / уже не время для острот,…/ что брошен лот и нет возврата, / и продолженью не бывать, / а если брат пошел на брата, / здесь просто не с кем воевать… Так, значит, в путь! / А птицу-веру в то, что вернуться суждено, / под птичье слово утром серым / по сквозняку пустить в окно.


Александр Милитарев сказал все, что хотел, в своей замечательной лирике. Анализ показал, что слабых мест и проходных стихов там почти нет. Книгу можно открывать и читать в любом месте. Все, что он делал, было нужно только ему, это видно. Он не писал в газеты или в связи с какими-то событиями, если эти события не задевали его душу. Но, том не менее, они задевают и меня, рядового читателя. Заденут еще кого-то. Чего еще ждать от поэзии?

Нью-Джерси, октябрь 2017

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации