Текст книги "Размышляя о политике"
Автор книги: Александр Пятигорский
Жанр: Политика и политология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
Эти примечания представляют собой краткое описание психоментального комплекса современного террориста. Попробуем сделать хоть два шага в нашем осознании этого комплекса как факта и события современного мышления. Первый шаг. Спросим: возможно ли редуцировать этот комплекс к какой-то одной определяющей черте, отталкиваясь от которой мы могли бы говорить о мышлении современных террористов как отличном от мышления других людей? Ответ: такой чертой террористского психоментального комплекса с нашей точки зрения является особое, измененное отношение к смерти. Любой смерти – нашей, их, чьей угодно, ничьей. Это-то и является основной причиной радикальной смены террористами жизненных ориентиров. Мы думаем, как бы сохранить жизнь, как она есть, а они думают (если думают – это тоже может оказаться не более чем рискованной гипотезой внешнего наблюдателя), как бы изменить смерть своим, радикально не нашим, отношением к смерти. Трудновато для понимания, но есть над чем подумать. Второй шаг. Спросим: а нельзя ли предположить, в порядке какой-то сверхсильной гипотезы, что это измененное отношение террористов к смерти есть и во всех нас, живущих сегодня, хотя бы и в латентном, неотрефлексированном виде? Отвечаем: а может быть и так, но над этим еще придется думать.
Носители психоментального террористского комплекса образуют терроропроизводящий контингент лиц, актуализирующих этот комплекс в своей жизни и смерти. Этот контингент обладает рядом особенностей, которые лишь с большим трудом укладываются в рамки наших фундаментальных социологических постулатов.
С точки зрения внешнего наблюдателя – в нашем случае политического философа – этот контингент не является макросоциумом террористов, основная функция которого состоит в актуализации их психоментального комплекса. Совсем наоборот, он предполагается объективно существующим в силу уже имеющегося и актуализирующегося психоментального комплекса, который остается самим собой в индивиде, обществе, любой ячейке общества. Именно вследствие абсолютного преобладания психического над социальным, политическим, экономическим и культурным терроропроизводящий контингент представляется нам такой квазисоциальной сущностью, которой мы приписываем или к которой мы редуцируем эмпирически наблюдаемые террористические акты. Здесь нам будет необходимо включить в событие террористического акта – наряду с его физическим выполнением – его планирование, инструкцию по его выполнению, материально-техническое и финансовое обеспечение, связь между исполнителями и, наконец, установление и развитие отношений между исполнителями (как минимум данного) террористического акта и другими людьми. Но кто они такие, эти «другие», в их отношении к терроропроизводящему контингенту?
Нашим ответом будет: само понятие «других» в современном терроризме обязательно исходит от террористов и имеет смысл только как дополнительное к понятию «террорист». Иными словами, кто такие «другие» – следует из самоопределения террористов как носителей особого «не-другого» психоментального комплекса. Значит, другие – это те, кто говорит и думает: «Террористы – другие, чем мы», не понимая, что это они сами в глазах террористов – другие, а террористы для себя – те самые, единственные. Именно следствием такого непонимания является целый ряд ставших обязательными банальностей, мистифицирующих феномен современного терроризма посредством его редукции к политике, социологии, религии, даже к этике. Вот наиболее типичные примеры такой редукции: (1) террористы – враги нашего образа жизни (социология, отчасти этология); (2) террористы – враги демократии (допустим, политика); (3) террористы – враги нашего государства (какого – зависит от места и обстоятельств террористического акта, допустим, политика); (4) террористы – враги христианства (или атеизма, в основном журналистика). Последнее весьма примечательно, поскольку явно ошибочно отождествляемые с воинствующим исламом члены терроропроизводящего контингента должны были бы видеть в современном, усредненном либеральном христианстве скорее атеизм, чем какую-либо реальную религию. И наконец – (6) террористы – заклятые враги современной цивилизации (политика, но с сильным жанровым привкусом научно-фантастического романа).
Но сейчас нормальный житель земли со средним уровнем политической рефлексии теряет терпение и, прочтя наше определение терроризма и совсем уже растерявшись после описания террористического психоментального комплекса, снова спрашивает: ну ладно, они хотят убивать, но все-таки зачем, где цель? Уже несколько уставший от объяснений внешний наблюдатель говорит: цель есть у вас – освободиться от страха за свою жизнь, от страха убийц-террористов. Ибо ваш вопрос – только подсказка террористам. Вы придумываете для них дополнительную цель, которой не было в их самосознании до вашей подсказки, а именно, радостно ответит террорист: «Чтобы вы, голубчики, боялись нас, какого-нибудь там очередного бандита с Памира или Гиндукуша, да, наконец, вашего соседа, у которого рожа подозрительно „не ваша", а мы будем…» И тут беда наблюдателя в том, что и у самого умного террориста по существу тот же низкий уровень рефлексии, что и у вас. Нам придется говорить не только за вас, но и за террориста тоже. Принципиальная, казалось бы, бесцельность терроризма только подчеркивает его объективно игровой характер. Это не та игра, которую выигрывают, а та, в которую только играют. Игра ради игры, в которую очень трудно научиться играть с вашей рефлексией и вашей психологией. Вам, чтобы играть с ними, надо радикально перестроить не только вашу архаическую политическую рефлексию, но и крайне неразвитое самосознание. Разумеется, речь идет не о вас вообще, а только о вас в сегодняшней ситуации вашего страха перед террористами. Не говоря уже о том, что средний современный человек сам привык к страху и хочет жить в нем, не осознавая этого. Террористы же хотят убивать и устрашать, в чем вы им немало содействуете, придумывая для них идеологические, особенно религиозные, мотивации и политические цели.
Эта элементарная политическая реакция на современный терроризм, ставшая своего рода примитивной антитеррористической идеологией, объективно выполняет две различные функции. Искусственно политизируя терроризм, она, с одной стороны, рационализирует страх, тревогу и другие негативные психические эмоции и переживания потенциальных жертв, но, с другой стороны, она рационализирует примитивное, подверженное психическим аффектам и флуктуирующее самосознание самих террористов. Антитеррористическая идеология фактически все время воспроизводит идеологические структуры терроризма, отождествляя терроризм с войной. В конечном счете, обе идеологии – террористическая и антитеррористическая – превращают терроризм в субститут привычной исторической войны между государствами или группами государств, полностью игнорируя тот факт, что политическая идея абсолютной войны была проблематизирована еще в 80-х годах XX века, когда войны стали все более и более превращаться в эвентуальные, локальные вооруженные конфликты. Проблематизация войны как политической идеи и эвентуализация войны как политического феномена имели своим прямым последствием и радикальное изменение понятия «психологическая война», прочно укоренившегося в политической рефлексии за десятилетия «холодной войны». Психологическая война была кампанией воздействия на психику противника с целью его деморализации. В сегодняшней «войне» с международным терроризмом эта цель становится чистой фикцией, поскольку обе стороны и так объективно деморализованы: террористы – в силу их психоментального комплекса, исключающего мораль по определению, а антитеррористы – в силу их полного незнания о том, кто есть они сами в отношении терроризма, – в отличие, скажем, от государственного терроризма в тоталитарных государствах, с которым, кстати, никто не воевал и который сам устанавливал и определял отношение к нему остальных людей.
На этом витке нашего рассуждения о современном терроризме попробуем опять рассмотреть тему тех самых «других», не террористов, несколько изменив угол зрения в нашем наблюдении. Спросим: возможно ли рассматривать «других» как потенциальных террористов? Ответом будет: да, но только как вероятных носителей террористского психоментального комплекса и как вероятных (с гораздо большей степенью вероятности) обладателей знания о терроризме и о технических возможностях физической актуализации террористского психоментального комплекса в конкретных террористических актах. Это знание активно распространяется через средства массовой информации как террористами, так и «другими», но и у тех, и у других оно остается на нулевом уровне политической рефлексии, что только усиливает доступность и распространяемость этого знания. С этим знанием террорист вступает в борьбу против «несправедливого» мира, уничтожая его обитателей, а другие – в борьбу за тот же мир. Но интеллектуальный горизонт идеологов антитерроризма безнадежно замкнут на узком пространстве уже давно проблематизированных самой действительностью категорий политической рефлексии, только в терминах которых они и могут осознавать все происходящее. Для них террорист – это прежде всего антисоциальная личность, в то время как он, по определению, асоциален уже в силу своего психо-ментального комплекса. Для террориста человек – это потенциальный террорист, ибо он видит во всяком человеке потенциально асоциальную личность, уже разделяющую с террористом знания о терроризме, а возможно, и какие-то идеологические фикции, провозглашаемые террористами. И тот и другой мистифицирует терроризм. При этом ни тот ни другой не врет, а просто не знает психической природы терроризма, его психогенности. Так мы возвращаемся к общим эпистемологическим установкам, намеченным в начале этой главы.
Именно на примере терроризма с предельной ясностью обнаруживается принципиальное различие двух знаний – знания о социальном и знания о психическом. Для политического философа чрезвычайно важно понять, что наше знание о психике субъекта политической рефлексии – в своих критериях и оценках таких феноменов, как норма, аномалия, девиация, маргинальность, патология и т. д., – на сто процентов исходит из наших аксиом о социальных структурах и их функциях. Более того, даже психологическая номенклатура и таксономия науки психологии насквозь социологичны. Посмотрите названия научных трудов: «Педагогическая психология», «Детская психология», «Психология спорта», «Психология научного исследования» и, конечно, «Патологическая психология». Книга с названием, скажем, «Нормальная психология» (как, впрочем, и нормальный субъект политической рефлексии в нашем рассуждении) – немыслима. Такое выражение, как «нормальный человек» или «нормальный член общества», сейчас звучит в лучшем случае как социологическая банальность. Не будем забывать, что социология со времен своего генезиса в работах Дюркгейма и Вебера и по сегодняшний день живет в страхе провала в метафизику, но сама уже с середины XX века превратилась в метафизику современной психологии. Современное знание о психике – безнадежно социологично. Современное знание об обществе – принципиально не психологично. Оно игнорирует не только индивидуальные и групповые психические особенности, но и типы психики. Последние же могут оказаться решающими – особенно в критических фазах взаимодействия этоса с социальными структурами. Вообще можно было бы объяснить антипсихологизм современной социологии ее чрезмерной политизированностью и низким уровнем нынешней политической рефлексии, к которому социология вольно или невольно приспосабливается. Но психологическая дефективность современной социологии (мы уже не говорим о современных политических теориях) должна быть причинно связана с особенностями психической жизни усредненного субъекта политической рефлексии сегодня. Итак, переходим к этим особенностям.
Первая особенность. Психические изменения, которые зачастую оказываются значимыми или даже определяющими в критические фазы в политической жизни общества, обычно являются крайне слабыми и протекают в режиме флуктуаций, а не радикальных сдвигов. Само существование этих изменений часто выводится в обратном порядке из их конечных психопатологических или даже психиатрических эффектов. Подобно тому как если бы этиология психоза выводилась из его симптоматики, притом что феноменология заболевания остается неописанной. Никакой самый тщательный анамнез, регистрирующий обстоятельства и условия жизни пациента – добавим, условия и обстоятельства, как правило, не единичные, в которых в это же время находились и другие, не заболевшие данной формой психоза, люди, – не даст нам знания о причине и начальном периоде развития психоза у данного пациента. Аналогичным образом никакое, сколь угодно детальное знание структурных и функциональных особенностей данного общества (от микросоциума семьи до макросоциума страны или государства) не даст нам возможности установить протекание слабых, едва наблюдаемых изменений в самой длительности взаимодействия этоса людей данного общества с его функционирующей структурой.
Вторая особенность. Эти психические изменения обычно весьма диффузны в отношении места их развития или (почти всегда гипотетического) возникновения. Таким местом может оказаться любая точка в мыслимом социальном пространстве и в «зоне» данной политической рефлексии, также как и любая точка географического пространства, на которую (обычно ошибочно) эта рефлексия направлена. Последнее обстоятельство является камнем преткновения современных антитеррористических стратегий. В конце концов, ткни пальцем в любую точку карты мира, города, в котором живешь, или собственного квартала и скажи: здесь есть террорист (или террористы), – с 50 %-ным риском ошибки. Но сказать: здесь сложились условия для возникновения и развития террористической деятельности – будет политически безответственной банальностью, а психологически – абсурдом. Ибо в своей диффузности психические изменения могут стать объектом науки психологии только в виде их конечных результатов, то есть явно измененных форм психики – таких, скажем, как коллективная амнезия, массовый психоз или массовая смысловая афазия (когда от многократного повторения индивидами или группами индивидов полностью теряется смысл повторяемых слов и выражений, которые, таким образом, становятся не-семантическим, квазисимволическим выражением психических изменений). В то же время, диффузность психических изменений осознается в политической рефлексии как их массовость или коллективность. В самом деле, какой политик, не говоря уже о просто политически мыслящем человеке, дорастет до понимания индивидуального прототипа неиндивидуальных психических изменений, даже если субъектом последних оказывается один индивид! Но не будем слишком требовательными.
Отсюда мы переходим к третьей, наиболее сложной особенности психических изменений, которая рассматривается как следующая из второй и дополнительная к ней. Дело в том, что феноменологически психические изменения – поскольку они уже наблюдаемы в их политических и социальных проявлениях – не являются ни индивидуальными, ни неиндивидуальными. Если считать, что в результирующей фазе своего проявления они уже осознаются как субъектами, которым они приписываются, так и другими людьми, с ними социально и политически взаимодействующими, то лучше всего будет назвать эти психические изменения интерсубъективными. Введенное Эдмундом Гуссерлем понятие интерсубъективности предполагает возможность наличия в сознании двух и более людей с разными психиками одной и той же направленности сознания, одной интенциональности, которая связывает людей с различными уникальными психиками.
Однако в развитии психических изменений возможна фаза – которую мы по аналогии с павловско-шеррингтоновским термином назовем предельной или парадоксальной, – в которой интенсивность этих изменений достигает такой силы, что психики разных людей теряют свою уникальность, а связующая эти психики общая интенциональность исчезает, утратив свою первоначальную органическую основу, психическую индивидуальность. В этой фазе этос людей больше не может асимметрично соотноситься с функционирующей социальной структурой, – и уже менее всего будет возможным установление какого-то нового симметричного соотношения, ибо до того привычно осознаваемые социальные связи больше не существуют вследствие прекращения их социального осознания, в своей основе индивидуально дифференцированного. Ведь феномены массового психоза или массовой истерии отличаются от тех же индивидуальных патологий и аномалий не числом подверженных им индивидов, а одинаковостью сознательного содержания их психоза или истерии. Возвращаясь к парадоксальной фазе психических изменений, четким случаем которых является схизмогенез, можно было бы высказать общее предположение, что чем сильнее преобладание психического над сознательным в этосе человека, тем легче и быстрее это сознательное – в виде идей, принципов или общих неотрефлексированных формулировок – абсорбируется все большим и большим числом уже деиндивидуализированных индивидов, то есть становится массовым. В этом смысле знаменитое ленинское высказывание «Овладевая массами, идеи становятся материальной силой» будет читаться: редуцируясь к психике индивидов, идеи, то есть сознательное, становятся массовыми.
Психополитикой мы называем политическую рефлексию, которая вводит в качестве основного объекта психические изменения, актуальные или потенциальные, массовые или индивидуальные, так же как и факторы порождения, распространения и развития этих изменений. Вместе с тем, ориентируясь на образы и штампы политической рефлексии, психополитика будет вырабатывать конкретные ходы в данных политических ситуациях и в сегодняшней политической конъюнктуре. Таким образом, психополитика оказывается суммой стратегий исследования негативных, а в пределе – деструктивных психических изменений, а также суммой стратегий, направленных на ограничение распространения и воздействия этих изменений; воздействия прежде всего на самих субъектов этих изменений. Безуспешность исследования такого рода психических изменений в современной социопсихологии обусловлена, во-первых, прямой и часто декларируемой зависимостью этой науки от современных политических инстанций, а во-вторых, неспособностью этой науки освободиться от давно отживших психоаналитических и социоантропологических концептуальных схем первой половины XX века. Отсюда привычная редукция психических отклонений и патологий к определенным идеологическим структурам, а также еще более привычное отождествление субъектов психических аномалий и патологий с носителями тех или иных политических или религиозных идеологий. Последнее особенно сильно проявилось в сегодняшних антитеррористских стратегиях, точнее, в повторяющихся ошибках этих стратегий.
Психополитика может стать эффективной в отношении поставленных ею целей, только сделав последний шаг критики уже давно ставшего анахронизмом просвещенческого проекта развития и улучшения человека. Но этот шаг останется несделанным, если в психополитике не будет выработано – пусть для начала сколь угодно схематично – новое понимание личности. Это особенно важно сейчас, в ситуации критического упадка личностности политиков и лиц, социальной функцией которых является обобщенное выражение политической рефлексии. В новой, нетривиальной концепции личности не будет места двум основным предрассудкам, к которым обычно сводится феномен личности. Первый. Личность как член общества, противополагающий себя этому обществу. Второй. Личность – это субъект сознания, противопоставляющий себя человеческой природе, включая свою собственную. Обе эти версии личности, которые можно было бы условно назвать «романтической» и «йогической», категорически исключают третью версию, а именно личности как внешнего наблюдателя общества и себя самого. В нашей политической философии личность – это такой субъект политической рефлексии, который осознает социальные структуры и политические формы, а также и свою собственную психическую природу в качестве выпавших на его долю условий своего существования. Но при этом он никак не отождествляет их со своим сущностным «я» и не отождествляет свое экзистенциальное «я» с собой как субъектом политической рефлексии. Тогда в ситуациях психических изменений – от индивидуальной смены настроений до массового психоза – личность будет следовать своему способу осознавания этих изменений, а не тому, который навязывается структурой общества или взаимодействующим с этой структурой этосом. Это – весьма слабое определение личности, но, предельно упрощая вопрос, мы можем утверждать, что – в отличие от общепринятой, ставшей традиционной концепции личности как категории другого (индивидуального или социального) сознания, только задним числом приписываемого самому индивиду, – в нашей политической философии личность есть категория самосознания, а не психики.
Не существует типа человеческой психики, который бы обозначался словом «личность». Если принять это утверждение как одну из основных эпистемологических установок возможной (ее еще нет) психополитики, то неизбежен вопрос: а возможно ли вообще применение психологических критериев к личности или, попросту, возможен ли разговор о психологии и психосоциологии личности? Ответ весьма непрост: в свете нашего рассуждения о психических изменениях и их интерсубъективности личность может пониматься как возможный субъект этих изменений, тогда разговор о психологии личности будет иметь смысл. Однако в критической фазе психических изменений(как индивидуальных, так и социальных)сознание личности может оказаться настолько редуцированным к элементарным или деструктивным моментам (как это имеет место в схизмогенезе), что разговор о психологии личности потеряет смысл, потому что личность уже перестала быть личностью.
Основным содержанием психополитики остается локализация психических изменений, оценка их интенсивности, масштаба и прогноз их политических, социальных и экономических последствий. В этой связи отметим две господствующие в нынешней усредненной политической рефлексии тенденции, которые могут оказаться важнейшим или даже решающим фактором в возникновении и развитии психических изменений ближайшего будущего. Первая, получившая приевшееся название «глобализм», – тенденция к униформизации, унификации и стандартизации всех форм политической, социальной, экономической и культурной деятельности людей. О ней неинтересно говорить, поскольку, превратившись в идеологию, тысячекратно распропагандированную средствами массовой информации и пронизывающую сегодняшнее образование, она кажется безнадежно банальной. В глобалистской тенденции есть два весьма существенных момента. Первый. В своем развитии эта тенденция, с одной стороны, все более и более распространяется на бытовое и частное поведение (которое не является деятельностью в строгом смысле этого слова), а с другой стороны, все более агрессивно воздействует на такие идеологические структуры сознания, как религия и мораль, что неизбежно вызывает агрессивную реакцию последних. Второй момент. Выступая в виде единственной идеологической программы «постпросвещенческого проекта», эта тенденция объективно оказывается фактором, ограничивающим интеллектуальный горизонт человека.
Вторую тенденцию мы называем еще не вошедшим в употребление термином «дифференциализм». Она проявляется в стремлении индивидов, микросоциумов и макросоциумов к обособлению, изоляции от более общих и широкомасштабных (гиперсоциальных) структур и от навязываемых этими структурами стандартов и штампов политической рефлексии. Кроме того, дифференциализм проявляется в гораздо менее осознанном стремлении этосов к радикальной трансформации их взаимодействия с социальными структурами. В принципе пределом такой трансформации может стать полный отрыв этоса от социальной структуры, могущий иметь катастрофические политические, социальные и экономические последствия. Однако дифференциализм никак не сводится к простому прямолинейному отрицанию глобализма, но представляет собой особый, еще далеко не до конца понятый тип политической рефлексии, обладающий собственным положительным содержанием и постепенно вырабатывающий собственные политические идеологии. В отличие от глобализма дифференциализму трудно найти себе политическую форму, унифицирующую локальные версии и объединяющую дифференциалистов в одно, пусть сколь угодно фиктивное, сообщество. Достаточно представить себе «интернационал дифференциалистов» с лозунгом: разъединители всех стран, объединяйтесь! Но именно эта политическая аморфность делает крайне трудной для глобализма борьбу с дифференциализмом. Эта трудность усугубляется еще и коренной эпистемологической несходимостью глобализма и дифференциализма. Давайте разберемся, ведь любая война – от религиозных войн Реформации и Контрреформации до позавчерашней «холодной войны» (и вообще любая политическая борьба) возможна только в том случае, когда противоречивые политические цели двух борющихся сторон могут быть выражены в понятиях и терминах политического языка, общего для них обеих. Иными словами, когда обе политические рефлексии эпистемологически конвергентны. Нарушение этого условия мы и называем эпистемологической несходимостью. Эпистемологическая несходимость превращает политическую борьбу в чистую фикцию, полностью ее обессмысливает, от чего, кстати, эта борьба не становится ни менее яростной, ни менее жестокой. Борьба глобализма с дифференциализмом дает нам общий и пока еще слабый пример эпистемологической несходимости. Куда более сильным ее примером служит современный терроризм.
Возьмем такой случай. Сегодня в Ираке шиитские террористы упоенно убивают суннитов, а суннитские – шиитов. Американский (английский, французский, какой угодно) политик-антитеррорист недоумевает: что же это вы, безумные, делаете, губите своих единоверцев, да еще вдобавок и соплеменников, неужели невозможно прийти к взаимопониманию и прекратить террор? Политик, в силу своей интеллектуальной неразвитости, не может отрефлексировать свое недоумение как эпистемологическую несходимость своего понимания с пониманием террористов обеих мастей. Отсюда его неспособность понять, что террористические акты в Ираке совершают не шииты, не сунниты, не мусульмане, не даже арабы, а террористы. Терроризм же ни в какой своей форме, по определению, эпистемологически не конвергентен ни с терроризмом какой-либо другой формы, чем данная, ни с антитерроризмом в целом. Это и делает «антитеррористический проект» невероятно трудновыполнимым. Но возможно ли преодолеть эпистемологическую несходимость терроризма и антитерроризма? Нам кажется, что наметка такой возможности содержится в самом приведенном выше примере. В обращении политика «вы, безумные», если не считать «безумные» фигурой политической риторики, можно видеть его интуицию о том, что перед ним – сумасшедший, совершающий террористический акт. То есть тогда террорист – это сумасшедший, психотик, который психологически (заметьте, не психиатрически, не в силу того, что он психотик) склонен к убийству. Ведь это – психологическая черта: подавляющее большинство психотиков ею не обладают, а подавляющее большинство людей, склонных к убийству (в частности, политиков), не являются психиатрическими больными.
Возвращаясь к нашему параграфу о схизмогенетическом характере терроризма, мы могли бы предложить такое рабочее определение: террорист – это субъект измененного, негативного психического состояния, наблюдаемый во время (в момент, в фазе) совпадения этого состояния со (не обязательно индивидуальным) схизмогенезом. Синхронность психологии и психиатрии здесь обязательна. В нашем понимании терроризма психология играет роль общего, не эзотерического, не ограниченного узким контингентом специалистов знания. Только с помощью этого знания будет возможным устранение эпистемологической несходимости. Сегодня терроризм – это крайний случай социальной манифестации психических изменений, притом что само слово «социальный» здесь относится в равной степени как к самому терроризму, так и к восприятию его не-террористами. Последние находятся с первыми в тесной психологической связке. Вообще говоря, терроризм – это не более чем частность в отношении тех двух тенденций, о которых только что шла речь и в описание которых мы ввели понятие эпистемологической несходимости. Первой задачей психополитики является исследование психических изменений в зонах их наибольшей концентрации и в фазах их наибольшей интенсивности. Второй, гораздо более трудной задачей будет прогнозирование развития этих изменений в направлениях нежелательных или опасных для социальных и политических инстанций и институтов, интересы которых в той или иной степени выражает сегодняшняя глобалистская геополитика. И, наконец, третьей, пока практически невыполнимой задачей будет политический контроль психических изменений. Мы считаем такой контроль утопическим потрем причинам. Во-первых, такой контроль неизбежно приведет к полной политизации науки психологии и, тем самым, к ее неспособности объективного исследования этих изменений. Но, в отличие, скажем, от генетики, физики и экологии, психология – пока, во всяком случае – социально не институционализирована, что также может затруднять такого рода контроль. Во-вторых, субъекту политической рефлексии, да еще и профессионально занимающемуся психополитикой, будет крайне трудно, в первую очередь, в его собственной рефлексии отделять психологию от политики и отвлекаться в рассмотрении психического от привычных идеологических штампов. Словом, чтобы контролировать психические изменения других людей, психополитику придется сначала отрефлексировать свою собственную психику как психику и себя самого как реального или потенциального субъекта этих изменений. В-третьих, надо учесть крайнюю трудность выработки психополитической стратегии при полном отсутствии у психополитики своей собственной методологии. Мы живем в мире психических изменений, скорость и разнообразие этих изменений далеко превышают скорость и разнообразие изменений в сознании человека и в режиме его интеллектуальной деятельности. Отсюда следует, что возможная методология психополитики должна быть прежде всего методологией редукции потенциальных и актуальных психических изменений к каким-то еще не найденным наукой трансформативным факторам, действующим одновременно на психику и на сознание.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.