Текст книги "Книжка‑подушка"
Автор книги: Александр Тимофеевский
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Так что никогда, никогда, никогда не надо ходить на избирательный участок. Нет такой ситуации, чтобы мы от этого выиграли. 8 сентября у нас бабье лето – в лесу грибы, на даче шашлык.
14 июня
Какие-то добрые люди, как сказала бы Евгения Пищикова, никого не трогали, починяли примус, подделывали Кандинского, Малевича и Гончарову, сбывая их по божеским ценам, ниже рынка, и на тебе – «правоохранительные органы обезвредили банду мошенников».
И ведь наверняка недурно работали, раз общепризнанные эксперты важно кивали головой. А без этого Кандинского с Малевичем не продашь. При этом центр Москвы заставлен неточными копиями снесенных домов, болезненными для любого, мало-мальски натренированного глаза, – фальшивым ампиром, фальшивым историзмом, фальшивым модерном, которые так же выдают себя за подлинник, но продаются по ценам на порядок выше, чем стоил оригинал. И вот объясните мне, почему в одном случае премии и звания, слезы восторга, а в другом – «банда мошенников», слезы жен и подруг? Потому, что нынче даже на фальшь у нас монополия.
16 июня
Утром в качестве обложки выставил композицию Понтормо из Poggio a Caiano, но не стал подписывать – зачем? – я уже дважды это делал, когда давал фрагменты. Неправильно поступил, нельзя создавать неловких ситуаций. Первый же комментарий оказался великим – золотом по граниту: «Краски как у Мухи, но сюжет отстой».
В отстой этот уже который век пытаются вникнуть многочисленные исследователи, сюжет у Понтормо самый загадочный; считается, что это «Вертумн и Помона» – бог времен года и жена его, богиня древесных плодов, а сама композиция – образ Золотого века; Муратов в своей книге ее воспевает на нескольких страницах, отводя ей огромную роль, в любом случае фреска из Poggio a Caiano – одно из самых знаменитых творений Высокого Ренессанса, его финальная точка.
Сравнение с Мухой комично. Муха, конечно, «наше интеллигентское все», но вообще-то он скромнейший художник и для истории искусств значит раз в тысячу меньше, чем Понтормо – по самым лестным для Мухи подсчетам.
Написал комментатору какую-то колкость, довольно щадящую, кстати, и получил в ответ: «Чего так задергался, ну не втыкают эти итальянские пасторали никого, кроме тебя, смирись со своей дурновкусицей, тебе с ней жить, навязать другим все равно не выйдет».
Пошел посмотреть, кто это бодро перешел со мною на «ты». В информации сказано: Московский Государственный Университет.
18 июня
Приехал по делу в Рим, на три дня, что вдвойне нелепо: единственное дело в Риме – сам Рим, но не на три дня и не летом, когда под адским солнцем бежишь на дурацкую встречу, а вокруг любимая бессмертная красота, но мимо, читатель, мимо, надо без теплового удара добраться до своей ничтожной цели. Поспешать медленно, festina lente, как учил император Август, не выходит. А зря – кто берёт махом, кончает прахом. Впрочем, торопливость в ущерб осмысленности и называется туризмом.
Туризм, конечно, бывает разным. В Риме больше всего японцев, и они тут лучшие. Они рвутся к знаниям, они их ценят, но подвижность все губит. Поспешают не медленно, а немедленно. Еще минуту назад молчаливая кучка внимала гиду, который, стоя у Четырех рек, приобщал слушателей к гению места: смотрим на скульптуру Бернини, потом на церковь Борромини. Но вот гид объявил свободное время, и можно расслабиться, и оглядеться, и насладиться, это пьяцца Навона, но у кучки своя логика, она, ожив, задвигалась, закрутилась, защелкала айфонами, защебетала, распалась и рассыпалась, как цветы в калейдоскопе, картинно обсев все пространство – и фонтан, и лавочку напротив, и единственного на этой лавочке итальянца: старик с большим аристократическим носом и выдвинутой челюстью, укутанный в жару шарфом, пришел со всем своим скарбом; в прозрачной сумке на колесиках из полиэтилена покоились книжки, ботинки, кулек с едой и зонт, почему-то обмотанный проволокой, а на самом верху стоял допотопный магнитофон, издававший героические звуки Верди, и старик подпевал им беззубым, беззвучным ртом, и дирижировал, и важно замирал, и вновь размахивал руками, защищаясь от гула чужой неотступной жизни.
19 июня
Две любимейшие картины любимейшего художника – вторая написана им 60 лет спустя после первой.
Первая – «Сельский концерт» из Лувра – одно время приписывалась Джорджоне. Она и в самом деле очень джорджонистая – такой бренд венецианского Высокого Ренессанса, эрос и покой, образ напряженной гармонии. В мире, достигшем равновесия, задрапированные мужчины – субъекты, они владеют обстоятельствами, им принадлежат подробности, они – иерархия и костюм, они – культура; обнаженные женщины, наоборот, – объекты, они – часть пейзажа, животворящего, вечного, они – природа.
В картине «Нимфа и пастух» из Вены остались одетый мужчина и обнаженная женщина, но весь бренд перевернут. Нет ни равновесия, ни гармонии, какое там! – нет мира: он рушится и распадается на фрагменты и мазки. Там, где были обстоятельства и подробности, теперь атомы. Кругом останки – шкура, на которой лежит Нимфа, животное, почти бесплотное, как тень, повисшее на том, что некогда было деревом, – все умерло или вот-вот умрет, вечная природа обнаруживает свою конечность. Женщина отныне не объект, она – героиня, ее лицо осмыслено, оно исполнено драмы, ей больше, чем мужчине, понятен ужас происходящего.
Между этими двумя картинами, по сути, вся история искусств – не только та, что уложилась в насыщенный XVI век, но и та, что уныло тлеет до сих пор, – все соображения о закате Европы и конце истории Тицианом уже сформулированы. Но собственный бренд вынесен им за скобки: мир рухнет, а миф останется – их с Джорджоне великий миф. Нимфа и пастух все переживут. В центре композиции – жопа. Чувственная и абстрактная венецианская жопа – нерушимая, как космос.
22 июня
Сегодня 22 июня, начало войны, день памяти. И сегодня канун Троицы, Родительская суббота, день памяти. И так, и эдак полагается вспоминать, я стал вспоминать стихи о памяти. В юности вот страстно любил «Есть три эпохи у воспоминаний» Ахматовой, особенно, конечно, третью эпоху:
Но тикают часы, весна сменяет
Одна другую, розовеет небо,
Меняются названья городов,
И нет уже свидетелей событий,
И не с кем плакать, не с кем вспоминать.
И медленно от нас уходят тени,
Которых мы уже не призываем,
Возврат которых был бы страшен нам.
И, раз проснувшись, видим, что забыли
Мы даже путь в тот дом уединенный,
И задыхаясь от стыда и гнева,
Бежим туда, но (как во сне бывает)
Там все другое: люди, вещи, стены,
И нас никто не знает – мы чужие.
Мы не туда попали… Боже мой!
И вот когда горчайшее приходит:
Мы сознаем, что не могли б вместить
То прошлое в границы нашей жизни,
И нам оно почти что так же чуждо,
Как нашему соседу по квартире,
Что тех, кто умер, мы бы не узнали,
А те, с кем нам разлуку Бог послал,
Прекрасно обошлись без нас – и даже
Все к лучшему…
Отец, умеряя мои восторги, как-то заметил, что в конце у Ахматовой сбой. Она пишет: «А те, с кем нам разлуку Бог послал / Прекрасно обошлись без нас», тогда как в разворачиваемой ею логике надо было сказать наоборот: а мы прекрасно обошлись без тех, с кем нам разлуку Бог послал. Так было бы стройнее, так было бы больнее. Наверное. Но сбой этот, неожиданно меняя угол зрения, создает пространство для вздоха и оставляет выход для памяти. Ей есть куда двигаться дальше. Законченность тягостна, сбой – великая вещь. Это то, что понимал Жолтовский, оборвав карниз дома на Смоленской со словами: «Тема устала».
Сегодня 22 июня, и нет уже, почти нет никаких ветеранов, и не с кем плакать, не с кем вспоминать. Да и нечего – тема устала. Но память работает, она ищет свои выходы, прорывается куда-то, обрастая новыми образами и не прекращая жизни. И в следующем году, 22 июня, это снова произойдет.
23 июня
А вот «Святая Троица» Риберы.
Мы с католиками, как известно, расходимся в вопросах Троицы. Они полагают, что Дух Святой исходит от Отца и Сына, мы стоим на том, что только от Отца, от Отца к Сыну.
Мне кажется, Рибера, решая конкретную композиционную задачу, встал на нашу сторону.
28 июня
Все по привычке утешают себя тем, что людоедские законы, два года подряд принимаемые Думой, не будут действовать – мол, у нас дурные законы традиционно искупаются дурным их исполнением.
Традиционно, традиционно, заладили, право слово. Прогресс-то налицо. Закон об иностранных агентах действует вовсю, а закон Димы Яковлева, говорят, уже с летальными исходами. Но пусть, пусть это клеветники говорят, так легче думать. Пусть никакие из принятых законов не действуют, даже в этом чудесном случае они сеют зло – разрушительное, совсем не бесследное. Лет семь назад я играл на улице со своим Титом, неаполитанским мастифом, тогда уже взрослым годовалым щенком, добрейшим любвеобильным псом. Увидев, как он ласкается, один из собачников сурово спросил меня: «Мужчина, когда начнем зверить кобеля?»
Вот ужас этих законов, прежде всего в том, что они зверят кобеля – целенаправленно, уже два года. Прекрасного кобеля, ужасного кобеля, любого, всякого. Стаю зверят, прежде всего.
29 июня
Гриша Ревзин написал в Коммерсанте важный текст о том, что вернулась этическая раздвоенность, а с ней и сволочь, которой не было, начиная с Горбачева и до середины 2000-х годов. Хронология выставлена совершенно верно, но личный опыт у меня другой, счастливый.
Так получилось, что раньше я никогда с этой сволочью не сталкивался, наблюдая за ней извне, как в кино. Бог меня выгородил: я не вступал в комсомол, не говоря уж о партии, не делал карьеры, практически ни дня не работал в штате, с 19 лет получая гонорары за разный несволочной и тихий литературный труд. Деньги платили крошечные и урывками, но в больших и постоянных не возникало нужды, купить все равно было нечего и незачем. Я был ничего себе, а потому не имел ни малейшей потребности себя украшать, ходил, однако, в высоких щегольских, очень тонкой кожи шнурованных сапогах, думаю, еще дореволюционных, найденных мною на развалах Тишинского рынка году, наверное, в 1980-м, но когда наступала зима, честно покупал за 6 р. 30 коп. советские ботинки «Прощай, молодость», войлочные и бесформенные, на молнии, и в этом был особый шик и вызов. Раздвоенный социум находился совсем рядом, за высокой стеной, сволочь жила там и в телевизоре – по нему беспрерывно показывали смешное. Мы смеялись денно и нощно, над ними прежде всего, но не только, надо всем на свете и над собой, конечно; смеялись, когда пили водку и когда пили чай; когда читали про себя и когда читали вслух; когда говорили про смешное и когда – про самое серьезное; тесным кругом и большими компаниями, никого не стесняясь, во весь голос. Когда грустили и плакали, мы смеялись тоже. Застой для меня – эпоха безостановочного, до слез, хохота.
Сейчас снова застой, и Бог меня снова выгородил. Я уже семь лет работаю за границей, в удаленном доступе (что может быть лучше?), а значит, ни с каким русским социумом, раздвоенным, нераздвоенным, могу вообще не сталкиваться; могу сидеть дома, а могу в лесу у озера, могу уехать в любимую Италию – интернет есть везде. Все, что происходит в России, мне положительно не нравится – ни законы, ни тренды, ни веяния, ни люди. Казалось бы, чего проще: ноги в руки, и был таков. Но я зачем-то сижу здесь, все глубже и глубже окапываясь. Ни вслух, ни про себя больше не читается. Включить, что ли, телевизор? – лет десять его не смотрел. Смех умер. Остались усмешки, кривые, глупые. Сволочь – та самая, новорожденная, обосновалась внутри, обустроилась во мне, как Россия Солженицына, и пляшет там и поет, и думает, и страдает, и я никак не могу ее выблевать наружу. И тошно, тошно невыносимо.
3 июля
Уже не первый раз натыкаюсь в сети на ссылку, по которой собраны афоризмы плоского и натужного пошляка. В жизни это самая безысходная ситуация – когда собеседнику смешно, а тебе так за него неловко, что хочется залезть под стол. Принято считать, что смех объединяет. Чушь. Смех – самый жесткий социальный маркер, и ничто так не разделяет, как он.
4 июля
Король Бельгии Альберт II тут решил отречься от престола. До него это сделали королева Нидерландов Беатрикс и эмир, прости господи, Катара. Я уж не говорю о Папе Римском. Не в тренде только наш единственный европеец. Короновать его надо, что ли? Кто б мог подумать, что монархия в XXI веке окажется более сменяемой, чем президентская власть.
9 июля
Вся деятельность кровавого режима направлена против частного лица. Принятые законы имеют в знаменателе коллективную мораль, которая регулирует жизнь индивидуума. Такое ползучее обобществление частного пространства, торжество общины, колхоза, казармы, слободы. Поучительна в этом контексте дискуссия, которую ведут люди, новыми законами возмущенные, ненавидящие кровавый путинизм и мракобесную слободу. А обсуждают они в последние дни такие вопросы: где еще можно работать, а где уже нельзя – в РИА Новости еще можно, а в ИТАР-ТАСС уже нельзя, в РИА Новости уже нельзя, а в Коммерсанте еще можно, в Коммерсанте уже нельзя, а в Новой газете еще можно, нигде в штате нельзя, но по контракту можно, нигде вслух нельзя, но молча можно – нет, молча тоже нельзя. Та же коллективная мораль, регулирующая жизнь индивидуума, та же атака на частное лицо, только с другой стороны. Ровно та же нормативность, соседняя слобода, из одного фильма «Трактористы».
10 июля
Геи и евреи до сих пор самые знатные УЖК. Но и турки в сегодняшней Германии, и арабы – во Франции, и агностики – в России, и инвалиды – везде. Всякое меньшинство – УЖК, и всякий человек – меньшинство. Один толст, другой крив, третий рыж, четвертый заикается, пятый не спит по ночам.
Тихо в лесу, только не спит сова, трудно уснуть, так болит голова, вот и не спит сова. Всякий член УЖК им гордится и его стыдится, и всякий хочет из него вырваться. Преодоление УЖК – из лучшего, что случилось в XXI веке. Россия тут отстает на сто лет, но и она подтянется – человек ведь рождается один, умирает один, совокупляется 1 x 1, один плачет, один прозревает, один молится, да, да, один молится: главная молитва ведь о Чаше, когда ученики уснули.
11 июля
Помню, когда в юности читал книжку Чуковской «Процесс исключения» (прекрасную, к слову сказать), очень меня смущало там одно место. Лидию Корнеевну исключают из Союза писателей, и она, стоя перед комиссией, произносит последнее слово:
– С легкостью могу предсказать вам, что в столице нашей общей родины, Москве, неизбежны: площадь имени Александра Солженицына и проспект имени академика Сахарова.
В семидесятые годы мне, дураку, тут за Чуковскую делалось совестно. Она ведь здравая, она ведь умная, проницательная, язвительная, да вот беда: все время впадает в самый нелепый пафос; но всякое безобразие должно знать свое приличие – кому площадь Солженицына, с чего проспект Сахарова? Ну что за чушь, в самом деле.
Однако прошло всего ничего, каких-то 30 лет, и возник проспект Сахарова, и объявилась улица Солженицына. То, что казалось выспренней патетикой на котурнах, оказалось сухим, математически точным предсказанием.
Это я к тому, что родина, конечно, избяная, слюдяная, из века в век одинаковая, с кислыми щами, которые с бороды виснут, но то, что выглядит самым прочным и неизбывным, исчезает здесь в сказочно короткий срок.
С вами была пятиминутка оптимизма.
12 июля
При почти полном, сверкающем отсутствии каминг аутов само это выражение плотно вошло в русский язык, причем сразу во втором, третьем – метафорическом – смысле. Не обучившись даже в первом классе, мы бодро шагнули в институт. И сегодня каминг аут может обозначать все, что угодно, любое обнаружение скрытого, вплоть до объявления о том, что у тебя понос. Лишь прямое первоначальное значение почему-то никем не востребовано. Зря говорят, что словесность умерла, что литература кончилась.
16 июля
В Вильнюсе прошел конкурс на возведение памятника вместо убранного в 1991 году Ленина. Lenta.ru рассказывает подробности. Оказывается, к конкурсу «допускались только скульп-торы, не сотрудничавшие в советские времена с КГБ (они должны были предоставить организаторам соответствующую справку). Один из проигравших… позднее раскритиковал организаторов, заявив, что на связи с КГБ следовало бы проверять и членов жюри. „На одном ли уровне мы, создатели, и вы? Я хотел бы, чтобы мне прямо ответили – при каком строе и в каком обществе мы живем. Предоставляли ли вы такие справки, как мы, творцы?“ – возмущался участник».
Какая удивительная, однако, вера в бумажку – дунешь, и нет ее. Пора приучаться проверять друг друга на вкус, на цвет, на запах.
Иначе черт-те что поставят в центре Вильнюса. Сейчас там вместо Ленина будет нечто, описываемое создателями так: «Свет духа народа – птица души – так можно назвать идею этого поэтического образа, осмысливающего путь исторического, национального, политического и общечеловеческого поиска. Выражение духа, беспокойства души – вырывающаяся из клетки птица».
К поэтическим словам приложена фотография, на которой клетки не обнаружить, да и птица опознается с трудом. Без подсказки видать гнущееся вертикальное изваяние, тонкое, вытянутое, с маленькой выпуклостью посередине, более всего похожее на ущербный или модернизированный сперматозоид.
В 1970 году, когда у Ленина был вековой юбилей и назойливый Ильич лез с кепкой из каждого включенного утюга, озверевший советский народ сложил серию анекдотов про вещи, специально сделанные к столетию, – трехспальную кровать «Ленин с нами», мыло «По ленинским местам», одеколон «Дух Ильича» и пр. При этом одеколон был тогда преимущественно одного типа – сладкий, резкий, с запахом жасмина. Никакой социальной, имущественной розни, нынче повсеместно проклинаемой: страна тогда пахла дружно, страна пахла одинаково. Соединяясь с потом, жасминный ленинский Дух делался незабываемым.
Но с каждым годом он слабел, потом стал выветриваться. Когда в 1991 Лениных посносили, одинокий и неприкаянный, уже почти неслышный Дух бродил по периметру своей площади, метя углы и залезая в щели. Он дрожал, он коченел, его чуть не вымели с мусором.
Хе-хе, они думают, что, выпорхнув из клетки, полетели в Европу. Щас. Там, где свет духа народа – птица души – осмысляет путь исторического, национального, политического и общечеловеческого поиска, там вообще-то он. Со справкой из КГБ или со справкой из анти-КГБ – он, точно. Это он мучительным сперматозоидом рвется к новой неиссякаемой жизни.
16 июля
В Сочи будут штрафовать за вывешивание белья на балконах. Это они к Олимпиаде готовятся, хотят, чтоб все было, как в европах. В европах, однако, белье на балконах висит, на улицу вываливается, в южных городах со всем простодушием – и в Неаполе, и в Барселоне, и в Риме, где не типовой тошнотный модернизм, не убогий номенклатурный классицизм, а Бернини с Борромини или, по крайней мере, что-то очень им близкое, прямо родственное, украшено лифчиками и трусами. Потому что трусы и лифчики из того порядка вещей, который Бернини с Борромини пространственно отстроили. Трусы и лифчики носили, их стирали, потом сушили, они часть жизни, а значит, и пейзажа. Между ними и великой архитектурой нет конфликта. А с мусорным сочинским строительством он возник, и теперь описан законом, и будет облагаться штрафом.
Ханжество – наша общенациональная идея.
20 июля
Любимая картина Богданова-Бельского «Дети за пианино». Не великая живопись, зато интересно разглядывать. Николаевский ампир в деревенской избе; кресло-корытце, пианино, зеркало-псише – все красного дерева с пламенем; лукошко, в которое, как грибы, собрана мелкая пластика из барского буфета – фарфор, подсвечники, кубки. Важнейшая деталь – год создания: 1918. Он, собственно, обозначает сюжет: избу уплотнили; в нее снесли награбленную из господского дома утварь, и теперь крестьянские дети осваивают непонятные вещи чужеродного дворянского обихода.
Две важнейшие культурные темы сразу: дети пробуют инструмент, девочка – мартышка и очки – робко извлекает звук, но мальчик уже готов переворачивать несуществующие, неведомые им обоим ноты; вторая культурная тема – другой мальчик перед зеркалом, наверное, впервые увидевший себя, впервые вглядывающийся, впервые осознающий, что такое отражение. Грядущий советский Веласкес. У зеркала тоже дебют, ему без малого лет сто, но никогда до этого оно не отражало пакли, торчащей из бревен. Эта пакля и, конечно, ампирная чашка с уже отколовшейся, валяющейся неподалеку ручкой – единственные следы драмы, максимально смягченной, которой, по сути, нет. Драма была раньше, когда грабили (и то не факт, что художник разделяет это мнение), а сейчас, считай, гармония.
Богданов-Бельский, сам из простых и всю жизнь любивший крестьянских детей, менее всего исполнен социального сарказма, и это, как ни странно, самое замечательное в его работе: при честно обозначенной гигантской дистанции между вещами и людьми нет практически никакого конфликта; пропасть есть, а конфликта нет. Мы верим, что пропасть преодолеют в один прыжок, и ведь, в самом деле, преодолеют.
Нет, конечно, сначала все загадят и засрут, половина этих вещей уйдет в утиль вместе с их бывшими и будущими хозяевами, но уже лет через десять оставшаяся половина начнет постепенно приживаться – у Машкова есть прекраснейшая картина, где советская ар-декошная королева сидит у ампирного туалета, и никакого тебе конфликта противоположностей, одно только единство. Советская культура очень быстро выбрала для себя дворянскую раму.
Одна и та же красная мебель – павловская, александровская, николаевская – кочевала по всей советской номенклатуре: у академика, у члена ЦК, у народной артистки всегда в ассортименте были прекрасные ампирные гарнитуры. Номенклатура менялась, ее сажали, ссылали, расстреливали, а мебель пребывала неизменной, переходила из дома в дом, из эпохи в эпоху. В юности мы над этим потешались и вообще любимым анекдотом была встреча Картера, Жискара д’Эстена и Брежнева, которые хвастались друг перед другом часами. Картер показал свои – от американских промышленников; Жискар д’Эстен свои – от французского дворянства, а Брежнев свои – «милому Пушкину от Вяземского». Они захватили и присвоили чужое, и портили его, не зная, как им пользоваться, и смотрелись не в свои зеркала, а оттуда торчала – хи-хи! – пакля.
Но, как выяснилось, это еще было далеко не худшее.
Та мебель больше не нужна, за ней теперь не охотятся. И в зеркала те нынче не смотрятся. И пакля больше не торчит. Не торчит пакля.
24 июля
Три дня, как уехал в Италию, зашел в фейсбук и ничего не понимаю. Любая речь состоит из подразумеваемого. Всякое утверждение начинается с отрицания. Иногда с нескольких отрицаний. Ни одного честного прямого высказывания, все криво, боком, обиняками. Озвучивается одно, имеется в виду другое, но цель у слов – совсем третья. И все отлично понимают друг друга. Вот где Византия-матушка. С чего начинается родина? – с этого.
1 августа
Это акация из парка виллы Медичи в Poggio a Caiano, где фреска Понтормо. Я неудачно снял акацию – не видно, что она вся в цвету. Старое дерево всегда прекрасно, но тут совсем невероятное зрелище: то, что осталось, не назовешь ни деревом, ни даже стволом, лица нет, есть только гримаса, одни мучительные корчи, но они исполнены цветения. Когда такое случается с людьми, это вызывает всеобщее порицание, и напрасно: не мудрено обольщать, будучи стройной березкой, а вот эдак не пробовали? Да еще зная, что в трех шагах, за стеной, вечно юная, как боги, фреска Понтормо.
8 августа
Потрясающий рассказ вдовы Павла Адельгейма о том, что батюшка, как за дитем малым, два дня ходил за своим убийцей, – успокаивал его истерики, искал его, пропавшего, по городу. «Когда судьба по следу шла за нами, как сумасшедший с бритвою в руке» – это про светских людей сказано. Отец Павел сам шел по следу за своей судьбой – за сумасшедшим с бритвою в руке.
20 августа
С 2002 по 2007 я редактировал аналитический сайт globalrus.ru. Это был хороший сайт, и много хороших, даже очень хороших текстов там было напечатано. Останутся ли они, переживут ли свое время? – бог весть. 20 августа 2004 года там вышли новые стихи Марии Степановой. Когда они появились, то быстро обмененный взор ему был общий приговор. Не ему, стихотворению, а мне – редактору, поместившему среди развернутых многостраничных суждений терцины Степановой. Друзья-знакомые крутили пальцем у виска – кто с испуганной нежностью, кто с едва скрываемым злорадством. Неформат – дружно констатировали они. Но неформат этот с годами справился, Степанову читают, как и 9 лет назад, и через 90 лет читать тоже будут. Неформат вообще – лучшее, что мы делаем, самое важное, что случается в жизни.
21 августа
Скончавшийся сегодня Виктор Топоров писал в фейсбук несколько раз в день, и я почти ни в чем с ним не соглашался. Но он был умный и талантливый, что в наши дни редкость. Одно это стоит помянуть добрым благодарным словом. Или – промолчать. Но нет! Дмитрий Кузьмин, тоже умный и талантливый, приходит к нему на страницу, туда, где люди плачут, и посреди крестов и рипов пишет: «А, правда? Собаке собачья смерть». Забыв об этом через минуту, он с чистой совестью примется обсуждать проблемы морали, общественной и частной этики, кому рукоподавать, а кому – нет, и, может быть, скажет что-нибудь умное и талантливое, никак нельзя исключить этого. И будет сетовать, что вокруг помойка – нравственная и физическая, что люди совсем озверели, ну невозможно так жить!
22 августа
Прочел некролог, в котором пролитых или даже сдавленных слез не много, зато он скреплен слюной ненависти, весь построен на смачных плевках в оппонентов: харк в Иван Петровича – какое облегчение, и еще харк в Петра Ивановича – чистое счастье. Автор, стоя у гроба, трепещет и ликует: хрясь! И снова: хрясь!
«Уже кадящим мертвецу, чтобы живых задеть кадилом» – не зарастающая народная тропа.
2 сентября
Княгиня Орлова, писанная Серовым в последний год его жизни. Любимая девушка, любимая живопись – лучший, я думаю, портрет в русском искусстве вообще. Самый злой из всех серовских «злых портретов» – устоявшееся, красивое, но неточное определение. Злобы ведь тут вообще нет, есть сарказм, но есть и много чего другого – вандейковское парадное портретирование, вывернутое наизнанку психологизмом великой русской литературы, так что каждая деталь насыщена богатством антиномий, рождающих драму: драму шляпы, драму палантина, драму кокетливо выставленной туфли. Это не говоря уж о заднем плане – роккайльной консоли второй империи, тупом левкасном стуле, тупо стоящем у стены, и при этом подлинной барочной итальянской живописи в рамах – очень качественной, судя по вдохновенной небрежности, с которой она изображена. Княгиня Орлова – светскость на грани нервного срыва, конец аристократизма, начало глянца. Идеальный образ идеального гламура – гламур, который мы потеряли, потому что в страшном сне нельзя представить ни в Vogue, ни в «Лизе» никаких противочувствий. Их гонят оттуда ссанными тряпками, водрузив на место драмы толстоморденькую «Неизвестную» Крамского, у которой все ладно: носик, ротик, бровки, длинные хлопающие реснички, перья на шляпке, ленточки вкруг шейки и перчатки в муфте – все соединилось, все сошлось, без антиномий и сарказмов. Слово «аристократичный» при этом столь же популярно в современном гламурном словаре, как «элегантный», «роскошный» или «шикарный». С курской крестьянки Матрены Саввишны была писана Крамским Неизвестная, настоящая аристократка, не чета княгине Орловой.
3 сентября
Политические взгляды физиологичны. Сколько себя помню, всегда и везде был один. Дом любил, двор – нет. Детский сад терпеть не мог, летний пионерский лагерь – ад, казарма, божье наказание. Уединение – счастье, коллектив – мука. Читая с детства ГУЛАГовский эпос, никогда не понимал, почему они общую камеру предпочитали одиночной, не понимаю этого и сейчас. С трудом доучился до 8 класса, который оказался совсем тяжким; я переехал из центра в Текстильщики и пошел под домом в школу с физкультурным уклоном, другой не было, в классе были почти одни мальчики.
Мелкие, кривоногие, усыпанные прыщами, плоский затылок, уши без мочек, они меня ненавидели и боялись, и чувство страха, которое от них исходило, било, как током, сдавленной агрессией. Я был на голову выше их, с широкими плечами и грудной клеткой, с разрядами в двух видах спорта, но я никогда не дрался, и, накинувшись стаей, повалив на пол, меня было легко растоптать и уничтожить – они не понимали, как близка победа. Какой-то обман они, однако, чувствовали, пытаясь понять, что тут, блять, не так, в этой видимости, в накладном спортсменском мужестве, в бессильной бутафории силы, где их надули, и было ясно, что нельзя злоупотреблять великой иллюзией, что туман рассеется, что надо реже приходить в школу и быстрее из нее уходить – больше года не продержаться.
Пронеси, господи, калиники мороком.
Пронесло. При советской власти обязательным было восьмилетнее образование, и следующей осенью – какое неслыханное счастье! – я перешел в заочную школу, вернулся в Москву, в центр, мне вернули воздух.
Все остальное произросло из этого. Конечно, ни в комсомол, ни в партии я не вступал – ни в какие. Конечно, личность выше государства, выше общества, выше всего, чем меньше налогов, тем лучше, все сам, все сам, все сам.
4 сентября
В конце девяностых годов позвали меня в Высшую школу экономики прочесть курс лекций про новую журналистику, про газету «КоммерсантЪ». Марксизм неистребим, и я начал, конечно же, с базиса, с того, как складывался капитал создателей. Десять лет назад, говорю я студентам, было несколько курсов доллара: был официальный курс, столько-то копеек, был курс черного рынка, около 20 рублей, и был компьютерный курс. До объяснения этого увлекательного момента мне дойти не удалось: лес рук потянулся вверх, пытливое юношество хотело понять, почему нельзя было поменять деньги в пункте «Обмен валюты».
Notabene! Прошло всего десять лет со времени событий, о которых я повествовал, а с момента открытия валютных пунктов – и того меньше, но они уже стали неотъемлемой частью пейзажа, как дерево под окном, и что там росло раньше, какой куст – бог весть! – корова языком слизала. Никто не помнит ничего.
Вчерашняя коллизия была посложнее, к тому же из времен более давних. Я тут вспомнил в фейсбуке, как пятнадцатилетним подростком переехал из центра в Текстильщики и оказался там самым высоким и на вид сильным мальчиком в своем классе – с более широкими плечами, объемом грудной клетки и мускулатуры. Читаю отзывы: Тимофеевский сообщил, что был самый умный и красивый, экая спесь, где самоирония?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?