Текст книги "Абраша"
Автор книги: Александр Яблонский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)
– Я белье…
– А я знал?
– Ладно, проехали.
– Ну, извините.
– Это вы извините.
– Спасибо, хоть мокрым полотенцем не огрели.
– Случайно. Один раз огрела.
– Крутая вы.
– Я семейным не сдаю, а тем более одиноким мужчинам, – женщина отдышалась, тон смягчился. Оказалось, что она не «мегера», а совсем молодая особа, возможно, даже симпатичная. Прядь светлых волос спадала ей на глаза, и она постоянно привычно сдувала ее кверху, забавно прищуривая левый глаз.
– Я знаю, но Савченко сказали, что, может быть, вы сделаете исключение.
– Вы что, Герой Советского Союза?
– Нет, я – ленинградец.
– Никогда не была там… Вы блокадник?
– Да.
– Я понимаю… простите, но я не могу. Я никому не сдаю.
– Простите.
– Нет, это вы простите.
– До свиданья.
Он подошел к калитке, нехотя открыл ее. Вышел. Обернулся. Она стояла и смотрела на него.
– Может, подскажете, куда идти?
– Куда, куда…
– Может, кто сдает поблизости?
– Да, пожалуй…
– Не посоветуете?..
– Да что советовать… Поблизости ничего нет. Разве что у жидовочки… Она баба хорошая… Но всё время рожает, у нее тесно, да и шумно. Можно у Прасковьи…
– Но она в запое.
– Уже знаете?
– По радио сообщали.
– Худющий, а острит…
– Что ж мне делать?
– Так… женщин не водить.
– Каких женщин?
– Любых!
– Никаких не вожу.
– Все так говорят!
– Я не вожу!
– Собутыльников не приваживать.
– Я не пью…
– Вы что, контуженый?
– Нет… пока что…
– В комнате не курить.
– Я не курю.
– Идеальный муж?
– Да нет, этого не получилось.
– Пробовали?
– Было дело.
– Да заходите, что там стоять.
– Вы меня пустите?
– После одиннадцати закрываю дверь.
– А как же, если кино?..
– Кино привозят по субботам и воскресеньям. Сеансы в семь и в девять. Так что успеете.
– А вы сходите со мной в кино?
– Сначала спросите о цене.
– На билеты?
– На койку. А вы – шутник.
– Мне бы устроиться пока.
– Имейте в виду, начнете приставать, выгоню.
– К кому приставать?
– Ко мне.
– Зачем?
– Знаете, сколько я беру?
– Сейчас узнаю.
Узнал. Оказалось, по-божески. На прохладной простыне под пальмой он не вытянулся, потому что сначала побежал на вокзал, там оказалось закрыто, пришлось ждать, пока придет пухлая начальница станции, с которой надо было поговорить и рассказать обо всех перипетиях своих поисков. Лицо хохлушки вытянулось, когда она узнала, что «сиротинушка» его приютила, но, проявив тактичность и выдержку, присущие ее должности – «начальница станции Лоо», как-никак – ничего не сказала. Потом, отнеся чемоданчик домой – хорошо это звучало: «домой», – и, запихнув его под узкую железную кровать, ринулся на рынок. Рынок состоял из двух параллельных серых деревянных столов под прохудившимся навесом. Там он купил пару больших ароматных помидоров «бычье сердце», несколько вареных початков кукурузы, четверть круга козьего сыра, кило абрикос, пол-лепешки лаваша и литровую бутыль домашнего молодого розового вина. Стоило всё баснословно дешево. Притащив это добро в свою комнатку и пристроив бутыль вина под тоненькую струю ледяной воды, бегущую из-под крана на улице, выдав хозяйке аванс, получив из ее рук свежее, пахнущее солнцем и хорошим довоенным мылом белье, переодевшись и переобувшись – с облегчением освободившись от непонятно зачем взятого с собой тяжелого, насквозь изнутри промокшего пиджака, сношенных, но единственных полуботинок на толстой подошве, – помчался он к морю. Пока всё делалось в спешке, в напряжении, в суете, всё было приготовлением к чему-то долгожданному, недостижимому, главному, а этим главным было море – его мечта с детства, его восторг, его сказка, из-за него он совершил и это длинное путешествие в душном, говорливом общем вагоне, и утомившие его поиски жилья, и хождения на станцию и на рынок под палящим солнцем, продемонстрировавшем северянину свою мощь, и пререкания с хозяйкой, оказавшейся не такой уж противной женщиной, молодой, кстати, даже, пожалуй, симпатичной… На пляже почти никого не было. Солнце стояло в зените, палило нещадно. Он скинул свои шлепанцы и подскочил – галька была раскалена, стоять было невозможно; неуклюже прыгая и быстро перебирая босыми ногами, освободился от летних, купленных по случаю парусиновых брюк, розовой бобочки «на вырост» и, нелепо подскакивая, как недоразвитый кенгуру-альбинос, бросился в воду.
Море приняло его. Он нырнул и долго плыл под водой. Морская вода, казалось, выталкивала его тело на поверхность, и стоило определенных усилий удержаться недалеко от дна, которое круто уходило вниз. Он плыл с открытыми глазами и видел, как галька сменилась песком, появились темно-зеленые оазисы мерно, как от дуновений подводного ветерка, покачивающихся водорослей. Бочком, суетливо просеменил юркий крабик. Тень маленьких рыбешек промелькнула по дну. В этом абсолютном покое, живой дышащей тишине, нарушаемой лишь глухими, всё учащающимися ударами сердца, шелестом вспархивающих вверх пузырьков воздуха и шуршанием воды в его ушах, – казалось, он находится уже вечность, и это может продолжаться бесконечно, и незачем вырывать себя из этого блаженного прохладного мира, но легкие были готовы разорваться, он резко выдохнул, руками рассек и оттолкнул вниз податливую зеленовато-голубую массу и устремился к солнцу. С шумом вынырнув, отдышался, огляделся. Оказалось, что под водой он покрыл порядочное расстояние. Это было удивительно, так как купался в море он впервые, и эти первые ощущения после озер и речек Карельского перешейка и «Маркизовой лужи» ошеломили его. Он лег на спину и, неторопливо работая ногами, поплыл вдаль. Высокие редкие, призрачные облака обрамляли начинавшее склоняться к горизонту солнце. Крупные чайки, скандаля, пролетели прямо над ним. Он сделал движение корпусом и опять пошел под воду, но не вниз, а вверх лицом. Солнце стало разламываться, расползаться, превращаясь в блики, в россыпи слепящей пыли, блекнувшей в увеличивающейся толще воды. Восторг владел всем его существом, каждой клеточкой его тела, и он пел, вернее, пело его нутро: O Sole Mio, O So – o – le Mio! – О мое солнце…
От берега было уже далеко. Избушка вокзала казалась спичечным коробком в окружении строя изящных кипарисов. Он нашел глазами выглядывающий из густой зелени белый домик Савченко, который утром, когда он, задыхаясь, преодолевал изнурительный подъем, казался где-то в недосягаемой выси. Сейчас же этот домик виделся лишь у самого подножья высокой горы, по которой громоздились, вскарабкиваясь всё выше и выше, уменьшаясь в размере, однотипные белые мазанки, выглядывающие из темнеющих зарослей лиственных деревьев: должно быть, орешника, бука, кряжистого дуба, ясеня и клена – он это вычитал перед отъездом… Он вдруг попытался вспомнить, что было в феврале. Вспомнил, но представить себя в том состоянии уже не смог, как и не смог вспомнить, какая мелодия навязчиво крутилась в голове. Сейчас звучало только «Che bella cosa na jurnata 'e sole»… Он опять нырял, не переворачиваясь на грудь и глядя вверх, и надолго застывал в состоянии невесомости, голова была ниже ног, он подгребал ладонями, чтобы не всплывать, но немного погружаться вглубь, потом всплывал и лежал на спине, затем резко подпрыгивал и плыл почти вертикально ко дну, уши закладывало, казалось, что лопнут ушные перепонки, но он преодолевал эти новые ощущения и наслаждался подводным полумраком, прохладой и таинственной тишиной.
Потом он лежал на коротеньком вафельном полотенце, упиваясь горячим дыханием гальки, запахом раскаленного обтесанного морской водой камня, высохших йодистых водорослей, свежей рыбы. Было впечатление начала абсолютно новой жизни – не обязательно счастливой, но другой, неожиданной, манящей, и в этой новой жизни он делал первые шаги. И она – эта новая жизнь – ему пока что очень нравилась. Нравилось всё: и соленая вода, в которой можно плавать с открытыми глазами, и нахально крикливые чайки, и бутыль розового холодного вина, которая ждет его под краном во дворе белой мазанки, и сама мазанка с низкими потолками, маленькими окошками, чистыми половичками, и старики Савченко ему тоже нравились – «никакие они не куркули, нормальные…», и аппетитная начальница станции ему нравилась, и маленький базар, и всё, всё, всё – O Sole Mio, O So – o – le Mio! Даже хозяйка его пристанища не казалась ему сварливым чудовищем, он вспоминал выгоревшую прядь волос, загорелые ноги, распахнувшийся халатик. «Как ее зовут? – неудобно, надо будет тактично еще раз спросить». Недалеко от него появилась семья – пожилые люди и, видимо, их внучка, визгливая и капризная девочка лет десяти. Громко пререкаясь, они стали устанавливать самодельный тент, безуспешно стараясь укрепить в гальке четыре сучковатые палки – «зачем, солнце уже садится…»
…Он почувствовал острый голод, быстро собрался и пошел домой.
Дома он обедал на улице. Разложив свое добро, пригласил «разделить трапезу» свою хозяйку – «чего, чего?», – переспросила она и отказалась. Он, не торопясь, смакуя каждый миг, налил полстакана вина, отрезал кусочек сыра, четверть помидора, обильно посолил его крупной солью, сказал про себя «Ну, с Богом» – так когда-то говорил его дед перед семейными воскресными обедами, поднимая первую граненую рюмку водки – и начал… Хозяйка принесла тарелку с жареной барабулькой, но с ним не села. Он, впрочем, больше и не приглашал ее, ему было хорошо одному, он смотрел на расстилавшееся внизу море, видневшееся в проеме виноградной стены, на садящееся солнце, на багровеющие облака; понемногу пьянелось – легко и радостно, грудь окончательно отпустило. Ни о чем не думалось. На какой-то миг он задремал. Не более минуты-другой. Но привиделся ему странный и чудный сон. Будто въезжает он на каком-то служебном автобусе в сосновый бор. Бор этот не прозрачен, но зарос колючим кустарником. Он даже подумал во сне, что нет света, нет пространства, нет голубоватого дымка, необходимого для такого бора, хотя сосны высоки и стройны. И выходит он и идет по тропинке с какой-то молодой женщиной, женщина эта ему очень знакома, но он не помнит, кто она. Он пытается обнять ее, погладить по спине, обнаженной глубоким вырезом летнего платья, спина очень худая, все ребрышки просвечивают, но она выскальзывает, отталкивает, сбрасывает его руку. Кожа нежная, пергаментная, загорелая. Может, это его первая и, казалось, давно забытая любовь, а может, его бывшая жена… Они идут сквозь неподвижный лес и вдруг выходят к морю. Вода, нереального цвета бледно-голубого топаза, неподвижна, как зеркало. Над водой возвышаются сотворенные ветром огромные и одновременно кружевные аркообразные мосты из известняка, не бросающие тень на воду; таинственные гроты, как пугающие и манящие глазницы, обрамляют гладь воды; вдали виднеется причудливый, с высокими башнями, стерильно-белый дворец. Дворец приближается, на нем – таинственная надпись, сделанная на старонемецком языке. Он пытается ее прочесть. Вглядывается: «ДК Первого мая». Потом он обнимает женщину, она не сопротивляется, прижимается к нему, он чувствует ее дыхание, свободные мягкие груди, теплые ладони на своем затылке. Он уже начинает понимать, вернее, догадываться, кто эта женщина, но тут он проснулся оттого, что его бросило в сторону, и он чуть не упал. Испуганно оглянулся. Никто за ним не наблюдал. Солнце заваливалось в лиловеющее марево горизонта. Он встал, аккуратно убрал посуду, вытер мокрой тряпкой стол, взял веник и подмел крошки, высыпавшиеся на пол. Потом пошел к крану, там на столике стоял примус, на примусе чайник, он налил теплой воды, вымыл тарелку, вилку, нож, стакан. Ополовиненную бутыль и остатки трапезы отнес в погреб. Еще раз смахнул со стола крошки и тут заметил, что хозяйка из окна своей комнаты наблюдает за ним. «Ну-ну. Пусть учится…» Он хотел пройтись, но спускаться, а потом опять подниматься в гору было лень. Ночь навалилась молниеносно. Спать расхотелось. Он сел на свою скамейку и стал смотреть на зарождающуюся лунную дорожку, и не столько смотреть, сколько ждать. Чего ждать, он понял не сразу, а как только понял, изумился и смутился. Он ждал хозяйку. Ему очень хотелось, чтобы она посидела с ним. Она вышла минут через двадцать.
– Не спится?
– Рано еще.
– Конечно, но вы весь день на ногах.
– Не получается.
– Переутомились и нанервничались.
– Может быть.
Долго молчали.
– Может, вам прогуляться.
– Мне здесь очень хорошо.
– Я рада.
– Спасибо.
– Я вас ждал, – это вырвалось непроизвольно и неожиданно для него.
Она не ответила.
– Вам не трудно, не страшно одной?
– Бояться некого, а трудно сейчас всем.
– Это верно.
– Делается прохладно.
– Вы были замужем?
– Нет.
– А я был женат.
– Я поняла. Хотите рассказать о вашей бывшей жене?
– Да нет.
– А что вы хотите?
– Этого я вам не скажу. Выгоните.
– Выгоню. Вы до сих пор любите ее?
– Вам не холодно?
– Нет, я сильная, привыкшая, а вы – блокадник, совсем зачуханный.
– Спасибо.
– Не обижайтесь.
– Почему вы не сдаете? Особенно одиноким.
– Сдала один раз. Орденоносцу…
– Ну и что?
– А ничего. Спасибо знакомая в Сочи оказалась. Акушерка.
– Вы откровенная…
– Вы правы. Пора спать. Извините.
………………………………………
…Господи! Сколько лет прошло! Его и ее уже давно нет, а я всё живу и живу. Зачем, почему? Никому моя жизнь не нужна, да и мне она в тягость – даже на улицу без посторонней помощи выйти не могу. Стыдно сказать, иногда плачу по ночам.
Помню, как они впервые приехали вместе. Он привез ее в Ленинград. Молодые, красивые. Любовь была сумасшедшая. Как правило, «один целует, другой – подставляет щеку». У них же была обоюдная страсть, как ни старомодно и пошловато это звучит. Поначалу казалось, что его влюбленность носила несколько покровительственный оттенок, она же смотрела ему в рот и ловила каждое слово, каждый нюанс интонации, каждое движение. Интересно было наблюдать, как она менялась, за ней и он, как менялись их отношения. Приехала загорелая очаровательная молодая женщина с выгоревшими волосами. Провинциалка, страстно влюбившаяся в Ленинград. Первые недели не вылезала из музеев. Могла целыми днями, пока он был на работе, бродить по улицам Питера, причем в любую погоду. Всё ее удивляло, всем она восхищалась. Была стройной, худенькой, восторженной, наивной, смешливой. Однако наивность и восторженность довольно быстро сменились вдумчивой сосредоточенностью, пытливостью, серьезностью. Соответственно менялись и акценты в их отношениях. Со временем она становилась лидером. Причем это лидерство камуфлировалось удивительным тактом, природной скромностью и не уменьшающейся с годами влюбленностью. Внешне он оставался главой семьи, его авторитет был непререкаем, но в принятии решений, в их постоянных дискуссиях незаметно доминировала она, и его это не смущало, а, наоборот – радовало. Все время училась чему-то. Долгое время по понятным причинам не работала, но всё время читала, однако не Панова, детективы про «майора Пронина», или модные тогда романы Эмилии Бронте или Жорж Санд, а больше книги по мировой истории, одно время увлекалась Наполеоном, декабристами, Симоном Боливаром, Цезарем, затем в круг ее интересов и самообразования включились довольно солидные труды по истории культуры, искусства, религии, помню, я давал ей Вазари, Ренана, Макьявелли, Тарле… Постепенно она становилась самобытной и крупной индивидуальностью, а за ней на глазах мужал и он. Удивительная была пара. Она, потеряв очарование провинциальной непосредственности, приобрела шарм подлинной аристократки – откуда это у неё проявилось! Несколько располнела, движения, осанка, поступь приобрели неторопливую степенность. Нечто царственное появилось во всем ее облике. Изменился цвет волос: пшеничные россыпи задорного южного подростка превратились в густой светло-каштановый шлем, украшенный тяжелым пучком на затылке. Неизменными оставались распевная интонация ее говора, легкая хрипотца голоса в нижних его регистрах, открытая, ясная улыбка, прямой завораживающий взгляд. Он тоже заматерел, оброс мясом, посуровел. Она вовлекла его в круг своих интересов, пристрастий, убеждений, однако его более интересовала история России, династии, христианства, православия. Бывать в их доме было счастьем. Нигде более не чувствовал я себя так уютно, нигде не было мне так тепло и свободно, нигде не встречал я такого накала интеллектуальных страстей, не погружался в насыщенную среду добра, мысли, сомнений.
Ушли они, и закончилась моя подлинная жизнь. Два островка среди постылой гнилой и лживой жизни: Куоккала и они…
Они были, бесспорно, счастливы. Что бы ни случалось в их жизни – а случалось много чего, и однажды – случилось, – пока они были вместе, они были неизменно оптимистичны, энергичны, жизнерадостны. Почти не помню их в состоянии подавленности, растерянности, безысходности. Лишь в последнее время появилось предчувствие чего-то неотвратимого и страшного, ощущалось ожидание неизбежного, нагнеталась атмосфера страха… Но это только последний период нашей жизни, а в общем они были светлыми людьми. Лишь один раз: ее еще не было дома, я застал его одного, сидели мы и говорили на какие-то отвлеченные темы, на стенке тихонечко бубнило радио «… увеличены посевные… надои в три раза… с докладом выступил товарищ… поэтический вечер Евтушенко… концерт по заявкам…» – он был в смешливом настроении, всё переспрашивал «кто такие эти евтушенки, рождественские – молодняк, а из “тарелки” не вылезают», стал рассказывать какой-то анекдот про Никиту Сергеевича, и вдруг тонкий женский голосок запел: «В лунном сиянии снег серебрится, / Вдоль по дороге троечка мчится… Дзинь – дзинь – дзинь…» Он замолчал, взгляд его остановился, он крепко сжал губы, подборок задрожал. Я встал, пошел к буфету, долго искал там, чтобы не смотреть на него, свою рюмку.
Давно это было.
………………………………………
Утром другого дня она рано ушла на работу, а он долго спал, нежился. Потом, спохватившись, что отпуск проходит, наскоро попил пустого чаю и помчался к морю. Там он пробыл весь день, пообедав в привокзальной рабочей столовке и вернувшись только к заходу солнца. Хозяйка была уже дома. Они вместе пили чай с вареньем из алычи и без умолку болтали обо всем: о кино – оказалось, что их вкусы сходятся, и оба они любят «Сердца четырех» и не переваривают «В шесть часов вечера после войны», – а лучше «Сестры его дворецкого» с Диной Дурбин вообще ничего нет – о книгах: и здесь вкусы сошлись – Чехов, конечно, первый, ну, после Толстого, пожалуй, но и Шолохов неплох, но только «Тихий Дон», – о войне, в самом конце которой потеряла она своих родителей, о блокаде – здесь она больше слушала, о смысле жизни и о любви. Впрочем, здесь разговор как-то увял. Они долго сидели молча, глядя прямо перед собой. Когда молчать стало невыносимо, она резко поднялась и, сказав: «Спокойной ночи», ушла. Он еще долго сидел, маясь надеждой, может она еще выйдет. Напрасно.
На следующий день он никуда не пошел. Его знобило, к пылающей коже было не притронуться, от одной мысли, что он выходит на открытое солнце и погружает свое тело в холодную воду, начинало подташнивать. Из треснутого зеркала на него глядело изумленное, испуганное, ошпаренное существо, подтверждающее теорию о том, что млекопитающие вышли из воды, а точнее, ведут свою родословную от сваренных в кипятке раков. Хозяйки опять не было полдня дома, так что помочь ему было некому. Она появилась только под вечер. Увидев его малиновую физиономию, она сначала долго смеялась, потом побежала к Савченко и принесла бутыль с жидкостью, пахнувшей кефиром, мятой, алое, чем-то еще – неприятным. Он покорно снял свою единственную летнюю розовую бобочку, не стесняясь, с ужасом ожидая прикосновения ее рук. Однако она мазала его спину, грудь, руки, ноги, лицо, едва прикасаясь, нежно, легко, ласково. Через несколько минут ему стало легче, а к наступлению ночи он забыл о своих дневных мучениях.
И опять он сидел и ждал ее, но она не выходила ни через сорок минут, ни через час. Он было отчаялся – оказалось, что именно это мгновение было единственно важным, оно составляло цель его нынешнего существования. Где-то очень глубоко внутри ему было стыдно за себя, он в который раз разочаровывался в себе, и было ему смутно омерзительно, что он так быстро – всего пять месяцев прошло – всё забыл, всё предал – себя, в первую очередь, свои чувства, мысли, уверения, убеждения, а убеждения казались ему еще совсем недавно – в поезде, во время мучительных ночных бдений – непоколебимыми и заключались они в том, что никогда не сможет он ни забыть ее – Асю, ни заменить ее даже в своих мыслях, и личная жизнь его закончилась окончательно и бесповоротно… «В лунном сиянии…» Но он сидел и ждал, и ничего он не мог поделать с собой и не хотел. Когда он понял, что надежд нет, она вышла и села рядом с ним. Он что-то хотел сказать, но понял, что всё будет некстати, пошло, примитивно. Наэлектризованное напряженное молчание, казалось, продолжалось бесконечно. Потом она встала и, не говоря ни слова, медленно пошла к дому. Он так же молча последовал за ней.
«Вдоль по дороге троечка мчится».
………………………………………
…Когда маленький Николенька как-то спросил у мамы, откуда он взялся, Тата ответила, смеясь и сдувая нависшую прядь светло-каштановых волос: из бутылки с кефиром, которую взяла у соседей – у Савченко.
Конец первой части
День получился радостный. Ночь прошла сытно – болей почти не было, спалось легко, сладко, долго. Рядом, как всегда, посапывал маленький Карл Эрнест. Сны ей привиделись забавнейшие, хотя и не запомнились. С утра солнышко засветило по-майски радостно – это после дождя-то ненавистного – всю Страстную неделю лил и Светлую пасху Христову испортил. Дворец был залит светом, слышался детский смех – это Петруша с Гедвикой носились, распугивая придворных своими проказами, – и правильно, нечего под ногами у малышей путаться, хотя… хотя, увы, уже не малыши: Петру четырнадцатый идет, а Елизаветушке уже одиннадцать минуло. Быстро время скачет. Но главная радость была – Карл Эрнест совсем поправился, с утра гляделся веселеньким, щечки зарумянились, добавки на завтрак попросил – Анна сама его кормила, сердце её воробышком трепыхалось от счастия долгожданного, и сияла Бенигна, стоя рядышком и глядя умильно на свое чадо и на неё – на Анну. Никогда не расставалась она с этим «светиком ясным»: ни в Митаве постылой, ни в питербурхе, ни той ночью – тревожной, стремительной, враждебной, мальчику было всего годик и три месяца, когда мчалась она в столицу для переговоров с членами верховного тайного Совета, не ведая тогда, чем закончится сей вояж – троном, монастырем, плахой, и уж точно не полагая, что «смысл жизни ея», белокурый ангелок, спавший в карете у неё на руках, в девять годков станет камергером, а чуть позже будет награжден орденом Андрея первозванного: только дети венценосных родителей сей высший орден российский получали.
Обычно завтракали, как обедали и ужинали, они все вместе – одной семьей. Так и жили душа в душу: в заботе, трудах праведных, любви и согласии. Сегодня, правда, Эрнста Иоганна с утра не было, дел государственных навалилось – и сотне не переделать, а он всё один, своим горбом лямку эту тянул, радея интересы государственные и её, конечно, Анны интересы. И лошадей присланных следовало герцогу осмотреть: это – их общая слабость, у неё даже были свои апартаменты в манеже, – и озаботиться положением дел в Курляндии, где год назад избрали его герцогом, и проверить качество присланных графиней Строгановой его законной супруге – Бенигне – двух нашивок жемчуга, и отписать письмо Кейзерлингу – русскому посланнику при саксонско-польском Дворе, чтоб тот реляции слал ясные, отрывистые и краткие, и чтоб не было нужды отыскивать смысл в его пространных рапо́ртах, и сделать смотр новой улице, от Лиговского канала проложенной к Большой Загородной дороге – Разъезжей, так Государыня назвать оную соизволила, и, вообще, проверить, как-то милейший Миних осушает болота в районе речушки Лиги, и оказать содействие Семен Андреевичу Салтыкову, «рабски» просившему смягчить сердце Государыни, хоть его и сродственницы и покровительницы, но прогневавшейся на постоянные пьянки, безобразия и чрезмерные взятки московского Главнокомандующего – «да не взятки это, не взятки – подношения рукодельные»… а тут и отчеты по строительству Оренбурга подоспели – его – Бирена детище – всё надо просмотреть, проверить: воруют, сволочи, воруют-с, меры не зная… Много хлопот было у герцога.
Счастлива была она, слов нет. И главная причина радости сей: отлетела, истаяла, как и не было её, тучка, вернее, темное облачко, чуть было не омрачившая ясный небосклон сердечной любезности, родства платонического сродства душ её и Карла Эрнста Иоганна. А облачко то налетело внезапно. И всё из-за этого Дела племянника думного дьяка Прокофия Богдановича Возницына, посла дядюшки её любезного, Петра алексеевича. Что, казалось бы, особенного: Ушаков докладывал третьего дня и, с опытом своим согласуясь, традициям своего ремесла древнего следуя, молвил, что во первую очередь надо совратителя – Бороха Лейбова подвесить и с пристрастием расспросить. Так Сенат постановил: «Надлежит произвести розыск, и не укажет ли оный Борох и с ними кого сообщников в превращении ещё и других кого из благочестивой греческого исповедания веры в жидовский закон…» Возницына же Александра, по недужности рассудка его слабого можно и отдать в какой дальний монастырь: там заблудшего в ум и приведут. То – духовной власти дело. Так Сенат удумал. Карл при этом был, но стоял в отдалении, молчал. Однако Анна знала своего друга сердешного до кончиков пальчиков его, до самой потаенной клеточки души, до последней волосиночки: не доволен он сиим речением Начальника Канцелярии. Ушаков тоже не лыком шит: почуял, что наступил на больную мозоль всесильного обер-камергера, нахмурился, но голову с повинной склонил: как прикажете ваше Императорское величество. Всё понимал, всё знал Андрей Иванович: и про Исаака Леви Липмана, обер-гоф-фактора, ближнего конфидента Карла Иоганна в негоциациях оного, и про торговые операции, творимые этим жидом вкупе с Герцогом Курляндским – и всё мимо казны, – и про интерес английского посланника Рондо – всё знал Андрей Иванович, и про то, что, имея прямые сношения с Императрицей, сей жид руками Бирена Россией править может, почти всё управление финансами и различные торговые монополии в своих пальцах держит, и Бирен тоже знал о его, Ушакова знании, но всесильный Начальник Канцелярии молчал, и всесильный фаворит знал, что Ушаков будет молчать и молвить ничего лишнего не позволит, но будет верно служить ему пока он – Бирен – при власти, конечно. Ушаков же знал – чуял, что чуть нахмуренные брови Бирена, то бишь Бирона – на германский лад – возымеют последствия чрезвычайные, и Анна вскоре подпишет: «Хотя он Борох и подлежит розыску, но чтоб из переменных речей, что может следовать от нетерпимости розыска жестокаго, не произошло в том Возницыне деле дальнего продолжения, и чтоб учинить решение: чему он за его Возницына превращение в жидовский закон, по правам достоин, не разыскивая им Борохом». Так что непытанным взойдет Борух на Лобное место, не расскажет под кнутом на встряске иль на спицах о герцоге, Липмане, Рондо… повезло старику Лейбову, что будущая императрица в Курляндии ещё, в деньгах нуждаясь, помощь от Леви Липмана имела…
Было это третьего дня, а ныне всё ладно было в доме Анны. Отзавтракав с Бенигной и детьми, как и положено, пару часиков отдыхала Анна: осматривала свои наряды и драгоценности. Была она в своем любимом платье – длинном персидского покроя глубокого зеленого цвета, красным платком повязанном. Глубокие голубые глаза озерами смотрелись на этом зеленом лугу, и нравилось это Анне. Ждала она Ушакова с интересными сведениями.
Андрей Иванович явился точно вовремя, поклонился спокойно, почтительно. Знает себе цену, шельма, но не завышает её, и то – слава Богу. Глаза, уши и карающие руки Государевы, без них Анне было бы трудно, такого более не сыщешь. Да и нравился он Анне – было в нем, в его фигуре, в его лице, в его походке нечто лошадиное, а к лошадям она доверие имела. Слушать его было приятно: говорил Ушаков тихо, размеренно, четко и кратко, и не было сомнения в правдивости его слов, в точности его оценок.
На первый вопрос отвечал он пространнее обычного. Да, дяде ея величества, которому она всячески следовать старалась, жиды крещеные пришлись. Не то что любил их, нет, упаси Господи, так и писал он в своем манифесте от 702-го года: «Я хочу видеть у себя лучше народов Магометанской и языческой веры, нежели жидов. Они плуты и обманщики. Я искореняю зло, а не распложаю; не будет для них в России ни жилища, ни торговли…» – Анна постаралась это запомнить. Не любил, но пользовать позволял. – Блаженная Мать – Безножка нос свой сунула в дверь, небось, какую свою новую дурь показать захотела, у Анны радостно сердечко ёкнуло, повеселело, но приживалка-болтуша, увидев Ушакова, немедля вон дернула – от греха подальше, правда, рожу изрядно презабавную сделала, прямь, козлище старый вонючий. Надо, чтоб потом ещё так повторила. – Так великий Государь первым в обиход государственный ихнего племени представителей ввел. Вице-канцлер петрушка Шафиров – из португальских жидов, как и д’акоста, и резидент русского представительства в Амстердаме и вене Абраша Веселовский, равно как первый генерал-полицмейстер Санкт-Санкт-Петербурга Антон Дивьер и начальник тайного розыска новой столицы – Вивьер – имя тоже не русское, не запомнить, – да и многие другие были выкрестами, и услугами их Государь Император пользовался охотно. Да и к некрещеным боязни иль какого недоразумения не имел. Царским фактором в Риге был Исраэль Хирш – жид обрезанный. – Так в Риге жидам житие заказано! – верно, Матушка-Государыня, но Меньшиков Александр Данилович по указанию Петра Алексеевича тому Хиршу патент на проживание выправил. Государь лишь пользу для отечества искал. Так, писал он, что для него всё едино, был человек крещен или обрезан, лишь бы был порядочный и хорошо дело своё знал и делал. И насилий не допускал. – Анна нахмурилась, платок алый затеребила, гневаться начала: не то Ушаков болмочет, не того ожидала от холопа своего. Но Начальник Канцелярии будто не видел, не замечал, своё тихо, но веско гундосил. В лето восьмого года, будучи в Мстиславле, Петр распоряжение дал повесить 13 солдат за мародерство и насилия над жидами и жидовочками. Анна начала багроветь, её широкая грудь всколыхнулась угрожающе. – Надо велеть высечь того офицера, кто про бабку Агафью Дмитриеву, которая козой и собакой оборачиваться может, не доложил. – Но! – Ушаков сделал паузу и впервые посмотрел прямо в глаза Анне – и Анна поняла, что сейчас будет суть, всё предыдущее – мимо ушей. Великий Государь, будучи истинным христианином, посему не притесняя никого из своих подданных, равно как и гостей заморских, какой бы они веры не были и какого закона не придерживались, был русским Государем, и почитал наивысшим своим долгом интересы православного своего народа блюсти. А народ наш жидовский закон не принял и не примет, и обрезанных среди себя терпеть никак не сможет. Так Государь-Батюшка и ответствовал бургомистру города голландского Амстердам, челом бившему, чтобы Петр алексеевич купцов иудейских в Россию допустил: благодарствую жидам голландским за желание полезными быть моему отечеству и, сознавая всю выгоду от сих инициаций, не могу допустить того, ибо жаль мне их, коль скоро им пришлось бы жить среди народа моего. Великий строитель России был дядюшка ваш, ваше Императорское величество, понимал, как православный люд с иноверцами сближаться будет… Без крови не обойтись. Анна разгладила на груди платок свой любимый, глаза посветлели, вздохнула с облегчением и благодарностью: умен, ничего не скажешь, умен и большой полити́к есть Андрей Иванович. Все мысли потаенные угадал. Никогда Матушка-Радетельница не будет притеснять иноверцев, будь то мусульманской веры или жидовского закона, коль скоро пользу отечеству приносят. Вот Леви Липман – обрезанный, а рыбу фиш фаршированную в палатах своих кушать изволит, и никакого притеснения не имеет, ибо на благо России-матушке труды свои приносит. И никого в свою веру не склоняет и от благочестивой греческого исповедания веры никого не отвращает. А кто на это сподобится – на кол или в сруб горящий, чтобы не смели народ православный смущать – на то Мы и поставлены, чтоб интересы его блюсти, слава Господу. И для блага же иудейского племени отселить надобно их, хотя бы из Малороссии – от гнева людского спасти, особливо после этого переметчика Алексашки Возницына – побьют ведь, побьют сынов израилевых, и правильно сделают: надо же благородной фамилии – и в жиды… а то разговоры – она, Анна, спасибо Андрею Ивановичу, всё знает – разговоры: мол, немцы кругом засели, под крылом Государыни пригрелись, – куку, – а кто о народе россейском печется, радеет о его благости и святости, от жидовской напасти кто бережет?! то-то… Надо будет графу Андрею Ивановичу – тезке полному твоему, мой генерал – остерману болезненному (тоже мне, тезка нашелся – Генрих Иоганн Фридрих, немчура хитрожопая – не любил Ушаков вице-канцлера) напомнить, чтоб указ о выселении иудеев подготовил. Он, хворый, дело знает, но неторопливый какой-то. И про балет чтоб не забыл. Намедни вертунчик этот – Ринальди, ваше величество? – да, мой друг, Ринальди – Фузанчик с другим – французиком, что в шляхетском кадетском корпусе танцам европейским обучает – опять просили Милости Нашей школу для танцев открыть – хорошая затейка. Оперу Мы теперь учредили, пора и танцами занять себя. А как, кстати, педрилка, шут мой прелюбезный, языком более Франчешку не задевает? На всё глаз да глаз. Утомилась Императрица от забот, но спуску себе не дала – важные дела решать надо было.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.