Текст книги "Милосердия двери. Автобиографический роман узника ГУЛАГа"
Автор книги: Алексей Арцыбушев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)
– Садитесь вон там и заполняйте.
Фамилия, и., о., так, так, так. Паспорт серия… номер… Глядя в потолок, я четко все написал, как говорится, «от фонаря». Заполнив анкету, подойдя к Анечке, я состроил ей очаровательные глазки и в ответ получил не менее очаровательную улыбку. Пока она пробегала глазками мою дивную анкету, я, присев рядом на стул, нечаянно, очень дружески, положил ей руку на коленку. Коленка осталась на месте, рука тоже. Анечка заправила в машинку лист бумаги и затарахтела на клавишах приказ о моем приеме на работу в КСК № 6 «Метростроя» на должность электромонтера шестого разряда с окладом в 120 руб. Таким образом Анечка Евраскина спасла меня от голодной смерти.
На следующий день я должен выйти на работу в подчинение старшего электрика Дмитрия Тихоновича Наумкина. Все, что я знал и умел в электронауке, – это вывернуть перегоревшую пробку, сделать жучок и ввернуть обратно. Думается мне, что для шестого разряда этого маловато. Кость брошена! Игра началась!
Первым делом я пошел на рынок и купил за пятьсот рублей бутылку водки. Французская булочка, семикопеечная, в то время на рынке стоила 80 руб. Наутро пришел я к Михаилу Сергеевичу Усачеву в кабинет, где ждал меня мой шеф.
– А вот тебе, Тихоныч, в подмогу наш новый электромонтер шестого разряда, парень опытный и знающий. Верно я говорю?
– Верно, верно. Валяйте!
Мы вышли. Анечка за машинкой, глазки сверкают.
– Карточку возьмите, Алексей Петрович, – играючи, сказала она, протягивая мне куски хлеба, масла, сахара и мяса на целый месяц.
Мы вышли на улицу.
– Дмитрий Тихоныч, вы далеко отсюда живете?
– Да нет, на Колодезной, а что?
– Да есть у меня в кармане бутылочка, смочить полагается наше с вами знакомство.
– Оно верно, бутылочка сейчас на вес золота, а уж коль она есть, то и выпить не грешно и кстати.
– Закусить есть чем? – спросил я, ощущая сильный голод в брюхе.
– Ну а как же без закуски, найдется, было бы что выпить.
– Пошли?
– Пошли.
Барак на Колодезной, опрятная комната, вся в кружевах и салфеточках. Войдя, я поставил на стол бутылку водки, а Тихоныч захлопотал на общей кухне. Оттуда неслись ароматы жареной картошки и вроде как тушенки. Хлеб, лафитники, вилки, квашеная капуста и соленый огурец. Все как положено. Сковорода румяной жареной картошки с тушенкой. Я не ошибся. Сели. Дмитрий Тихонович – старше меня лет на семь, славный русский малый, открытое лицо, добрые глаза, а сейчас это очень важно. Лафитники налиты. Я взял свой и, подняв его над столом, сказал:
– Дмитрич! Давай выпьем за наше знакомство и, главное, за нашу дружбу, которая мне сейчас крайне необходима. Давай выпьем, а потом я тебе все расскажу по порядку.
Он доверчиво и как-то по-детски посмотрел мне в лицо, мы хлопнули, крякнули, и вилки заработали, в особенности моя, так как голоден я был по-страшному. Митрич это заметил и пододвинул ближе сковороду.
– Ешь, не стесняйся – ты, брат, голоден. Водка разлилась, обжигая желудок, и мгновенно горячей струей пошла по жилам.
– Митрич, слушай меня внимательно.
Я налил еще по лафитнику, выпив по второй, начал.
Я рассказал ему все начисто о всех моих недоразумениях с прокуратурой, голодовке и невозможности из-за отсутствия документов устроиться на работу, как я попал в их контору, как надул Анечку, а самое главное, что в электрике я умею ввернуть и вывернуть пробки. Все это он выслушал с состраданием на лице, глаза его были влажные.
– Сволочи, – сказал он в сердцах.
– Митрич, я уверен в том, что если ты недели две-три не отпустишь меня от себя, все мне покажешь, то наука эта нехитрая, я ее быстро пойму и освою.
– Конечно, слов нет, я тебя так натаскаю, за милую душу, да разь можно человека бросить, ты ешь, я еще нажарю, – засуетился он.
От сердца отлегло. На душе воцарилась пьяная благодать, спокойная. Рядом сидел простой русский парень с доброй душой, все понявший с полуслова, как раб раба.
Мы долго еще сидели, пили, а я все ел и ел. Наша дружба длилась целых три года, пока я не ушел из КСК № 6. Скоро, очень скоро я стал заправским электромонтером, которого сделал из меня Митрич.
Прокуратура теребила меня своим домогательством, но я был один, против меня не было никаких улик, но не так-то легко следствию расписаться в своем бессилии. Я молчал о том, что я работаю, а меня об этом и не спрашивали, им на меня было, с человеческой точки зрения, наплевать.
Однажды пришел я в контору. Анечка таинственно подзывает меня:
– Иди сюда. Сядь.
Я сел рядом.
– Послушай, что у тебя с прокуратурой?
– А что?
– Да тут звонили Усачеву из военной, спрашивали, как ты к нам на работу без документов оформился, и чтобы тебя немедля уволили.
– А что Усачев?
– А Усачев им: «Ваши дела с Арцыбушевым – это ваши дела. Если он виноват, вы и разбирайтесь: ни с какой работы я его не уволю, и приказывайте там у себя, а не у меня, я вам не подчиняюсь». Послушай, – спросила она, – а как это ты, они говорят, без документов оформился, я анкету твою посмотрела, в ней номер паспорта и серия, все есть.
– Аннушка, да это ж все липа, с потолка, а ты, голубчик, так увлеклась, что анкету взяла, а паспорт и не спросила.
– Обманщик! Ну и хорошо, что не спросила, тогда тебя вообще и не было бы, а это плохо. Что бы мы делали без тебя?
– Погибли бы?!
– Это точно!
Я уже давно работал самостоятельно. КСК № 6 «Метростроя» ведало ремонтами и обслуживанием ведомственных жилых зданий, больших и малых, вплоть до бараков. Яковлевский переулок, наш дом и прилегающие дома относились к «Метрострою». Меня перевели на работу по этим домам, я провел в комнату ведомственный телефон и обслуживал дома по вызову, круглосуточно, часто приходилось выезжать по аварийным случаям, помогая Митричу. Много раз трясло меня током, несколько раз прилипал, но Бог миловал, жив оставался.
Часто, даже очень, повадился ко мне Юша. Он и я не стеснялись в выражениях в смысле «папы». Он знал о моих хождениях в прокуратуру, но в нужном объеме, не больше. Как-то он завел со мной довольно странный разговор. Смысл его заключался в том, что существует очень мощная тайная организация, в которую, по его словам, входят высокие чины, и что время «обожаемого» сочтено и всех иже с ним, и что хорошо бы мне войти в нее. «Такие, как ты, там, вернее, нам, очень нужны». Он сам в ней, и мною, с его слов, очень интересуются. Я как-то насторожился на мгновение и ответил, что политика меня абсолютно не волнует, а если что и волнует, сказал я шутя, то в виде красивых девушек. Он рассмеялся. На этот раз разговор на эту тему не продолжался.
Но вскоре он опять с некой настойчивостью стал меня уговаривать. Дескать, там он обо мне говорил, и они знают, что он мне по-дружески раскрыл их общую тайну. Он ставил вопрос так, что вроде мне и деться некуда, и отказываться не имею права, так как мне доверена тайна. Я ни в чем не подозревал его: вполне возможно, что все, что он говорит, правда, но мне всегда политика была чужда по моей натуре и противна по убеждению. Такую свою позицию я ему и высказал в надежде, что он от меня отвяжется. На этот раз он отвязался, но ненадолго. Его приходы ко мне становились мучительно-неприятны. В один из них он утащил меня в какую-то, очевидно, явочную квартиру, соблазнив бутылочкой водки, в то время страшно дефицитной. Это был деревянный домик на Ярославской улице; я, не подозревая ничего, пошел. Мы прекрасно выпили бутылочку под хорошую закуску, не соответствующую тем голодным временам. Под нее он поведал мне, что его подпольная кличка – «Алексеев» и что его друзья считают меня своим единомышленником.
– Я ваш единомышленник только в оценке прекрасной закуски и выпитой водочки, больше, пожалуй, ни в чем.
– Этого для нас мало!
– Большее вы вряд ли от меня получите.
Все время, пока я находился в этом доме, меня не покидало ощущение, что мы не одни, хотя он сам открыл замок, когда мы вошли. Вечером я решил поехать к Леночке с Ясенькой, муромская дружба с которыми продолжалась все эти годы. Мне не нравилась навязчивость Юши, – они же хорошо его знали, и мне необходимо было с ними поделиться и посоветоваться, как мне от него отвязаться.
Когда я им все подробно рассказал, Леночка очень встревожилась и сказала:
– Как же я тебя раньше не предупредила! Юша Самарин – сексот.
Эти слова меня поразили, как гром! Сексот? Юша Самарин – сексот?! Тут все, что он мне говорил, на чем настаивал, приобрело для меня совершенно другой смысл. Он меня провоцировал, мерзавец! Мне были известны дома и семьи, в которых он бывает и в которых его принимают как своего, в то время как он – сексот! В те времена, да и во все последующие, даже до наших дней, сексот опаснее лютого врага, опасней чумы, омерзительней всякой гадины. Юша Самарин – родной сын того неподкупного, прямого и честного Самарина, друга моего деда Хвостова, мы все ему доверяли как своему, как честному, своему человеку. Юша Самарин – сексот!
– Да ты знаешь, что он посадил мужа своей родной сестры, Чернышева Николая Сергеевича, свою двоюродную сестру?! Да как же я тебя не предупредила! – бегая по комнате, удручалась Леночка. – Хорошо, что ты давал ему отпор, как хорошо, что ты не давал ему повода.
– Леночка, я это делал не из-за осторожности. Я отвечал ему вполне искренне: меня политические авантюры не волнуют, любая политика – это насилие в борьбе за власть, а сколько надо подлости, чтоб ее удержать, лжи, клеветы, крови, нет, это не моя стихия, и все это я ему высказывал, а он упорно гнул свое.
– Слава Богу, что это так, старайся мягко разорвать с ним отношения.
– Да, да, конечно!
Но меня не оставляла мысль, что те, у кого он бывает, не подозревают, что он – провокатор!
Простившись, я побежал по адресам, меня в этих домах знали, это были наши общие знакомые. За вечер я обежал несколько семей, я нигде не задерживался: «Остерегайтесь, Юша Самарин – провокатор!.. Юша Самарин – провокатор!.. Юша Самарин – провокатор!.. Сексот… Сексот! Остерегайтесь!.. Остерегайтесь!»
Домой я вернулся усталым от напряжения, но довольным, что всех предупредил. Какая сволочь! Я тогда еще не знал, что, предупреждая, я предупредил и тех, кто были подобны ему, – такие же сволочи. Это скоро дало о себе знать.
Юша исчез из моего поля зрения, он больше не появлялся, но у дома на Яковлевском стали околачиваться двое. Эти двое следили за мной и ходили по пятам. Поняв это, я стал выходить через черный ход. Ухожу, в окошко вижу – дежурят, прихожу – стоят. «Ага, – думаю, – стойте, стойте». Спустя несколько дней, потеряв меня из виду, они неожиданно заявились ко мне в комнату. Дверь была не закрыта. Входят два противных типа, нагло садятся и говорят:
– Мы к вам от известного вам Алексеева.
– Я такого не имею чести знать.
– А Юшу знаете?
– Знаю, но он же Самарин, а не Алексеев!
– Это все одно.
– Для вас, может быть, а для меня нет.
– Так вот, Самарин требует встречи с вами.
– Мне с ним не о чем говорить!
– Зато ему есть о чем с вами говорить.
– Передайте ему, что я с ним встречаться не желаю!
– Он просил вам передать, что если вы откажетесь с ним встречаться, то вы будете убиты!
– Вон отсюда! Сволочи!
Я подошел к двери и открыл ее.
– Вон, провокаторы!
– Вы рискуете своей жизнью, – выходя, сказали они.
– Чеши, чеши да не споткнись, лестница винтовая! Они выкатились, я щелкнул ключом.
В то время, когда разыгрывались все эти детективы, мама уже лежала в клинике МОКИ[88]88
МОКИ – Московский областной клинический институт (с 1930 г.)
[Закрыть]. Перед этим она приехала в Москву и окончательно слегла у меня на Яковлевском. Я ничего ей не рассказывал о Юше, и всех этих дел она не знала. Я разрывался между работой, больной мамой, лежащей дома, делал ей уколы, часто приходила Леночка помочь мне, а маме становилось все хуже и хуже, в конце концов, нам с Леночкой удалось положить ее в клинику. К великому стыду своему, я облегченно вздохнул. Во искупление своей вины перед мамой я ежедневно в обеденный перерыв ездил к ней в клинику, а так как я по работе не был четко связан со временем, то час спокойно мог побыть с ней. Она лежала в общей палате, меня в ней все знали, знала и нянечка, сидевшая в раздевалке, и по распоряжению врача ежедневно пропускала меня в палату, давая халат. В клинике маме становилось лучше, и за час, что я у нее сидел, мы о многом откровенно говорили, но не о Самарине. По выходным дням я у нее не бывал, а ездил к тете Оле в Абрамцево. Эти «гаврики» куда-то исчезли, а может, и следили за мной, но не так нагло. Думаю, что следили, так как я несколько дней не выходил из дому и не ездил к маме из-за огромного флюса, раздувшего мне щеку.
У меня была и осталась до сих пор привычка на ночь не закрывать входную дверь. Однажды ночью просыпаюсь я от того, что чувствую, что у постели кто-то стоит. Маскировочные шторы были не спущены, в комнате полумрак, у кровати женская фигура, стоящая надо мной.
– Что вам надо?
– Я сестра из МОКИ. Ваша мать не доживет, возможно, до утра, у нее отек легких. Я пришла вас предупредить.
Я вскочил с постели, женщина повернулась и ушла. Ее лица я не разглядел. Заснуть больше я не мог и, дождавшись утра, рванул в клинику ни свет ни заря. Рано утром я был уже в палате – мама не может понять, почему я так рано примчался, состояние ее за те дни, что я не был, не ухудшилось. Я сразу понял, что ночью меня вновь кто-то провоцировал. Я снова не стал маму волновать и ничего ей не сказал, а поведал про флюс и мои волнения и почему я долго не был у нее.
Успокоившись, я уехал домой, а дома меня ждала встреча с теми же субъектами, дожидавшимися меня в подъезде. Они преградили мне дорогу к двери. В подъезде никого не было, что-то острое кольнуло мне в спину. Один стоял впереди, другой – сзади.
– Мы тебя сейчас прирежем, если ты не назначишь встречу с Самариным.
Деваться было некуда.
– Хорошо, – сказал я, – завтра в пять вечера в сквере, против Театра Красной армии.
Острое отошло от спины, я остался один у дверей. После работы я поехал к тете Гране. Рассказав коротко суть дела, я попросил дядю Костю, ее мужа, завтра к пяти быть в сквере против театра, не подходя ко мне, следить, что случится со мной, на всякий случай, или помочь, или просто знать. Я сказал ему, что сейчас я поеду к Маргарите Анатольевне с этой же просьбой, тогда, быть может, они вдвоем смогут прогуливаться где-то рядом, пока будет происходить наша встреча, чтобы я чувствовал себя спокойней. Дядя Костя и Маргаритушка с волнением и готовностью согласились на мою просьбу.
На следующий день к пяти я был на месте, мои секунданты прогуливались, а я, не здороваясь с Самариным, сел на лавочку.
– В чем дело? Что за шантаж?
– Дело гораздо серьезней, чем вы думаете, – ответил он. – Я, доверяя вам, открыл вам тайну, будучи уверен в вас. Вы отказались быть с нами, поэтому мы вынуждены или убрать вас с нашей дороги, или еще раз предложить вам быть с нами. Поймите, это вопрос вашей жизни, если вы ею не дорожите, то пожалейте вашу мать, так как мы и ее уберем.
– А она тут при чем?
– Мы уберем всех, кто мог от вас знать об организации.
– Я никому ничего не рассказывал, так как считал все это чистейшей провокацией.
– Напрасно вы так думаете, мне вас очень жалко, и я хочу всеми силами помочь вам. Вы можете фиктивно дать согласие, а там дальше я все беру на себя, я скажу, что вы согласны, и они успокоятся, вам это будет стоить одного хлебного талона, который вы оторвете от вашей карточки, это будет сигнал, что вы согласны.
– Послушайте, вот по вашим штанам ползет божья коровка. Он посмотрел на нее. – Если вы мне скажете стряхнуть ее с вас и тем самым это послужит сигналом моего «да», то я этого не сделаю.
В это время подошел трамвай, и я на ходу прыгнул в него. Во все время нашего разговора мимо нас прогуливалась под руку парочка – дядя Костя и Маргаритушка. Был август. Пятнадцатого, в субботу, я долго сидел у мамы; она поправилась, и ее хотели на днях выписать и послать в санаторий в Ховрино. В этот день я никуда не торопился, мама среди разговора вдруг мне говорит:
– Алешенька, если я умру, вместо меня тебе матерью будет Леночка. Когда в твоей жизни будут трудные моменты духовного плана или тупики, из которых ты не находишь выхода, иди к ней, все, что она тебе скажет, считай, что это сказала тебе я.
Среди разных тем разговора этого дня возникла тема моей жизни.
– Ох, как бы я хотела, чтобы ты пошел в монастырь! Это мечта всей моей жизни, Алешенька. Как хорошо было бы, если бы ты пошел в монастырь.
– Мамочка, мне ль с моими страстями идти в монастырь, мне ль с моей кипящей кровью одевать на себя мантию?! Да, кроме греха, из этого ничего не получится. Ведь там обеты и средь них безбрачие, ты ж сама знаешь, какой страстной натурой ты меня оделила, ты тогда старалась меня уберечь от молоденькой сестры, сказав мне ненароком, что у нее сифилис, не зная, что я с пятнадцати лет познал, что такое женщина. Зачем, скажи мне, брать на себя то, что я заведомо не смогу выполнить – это же двойной грех будет.
– Тогда женись на Тоне. На дочери Матроны Фроловны, она хоть верующая, не то что твоя татарочка Оля.
Я молчал, Тоня как девушка была не в моем вкусе, меня к ней не тянули ни сердце, ни страсть. Я бок о бок прожил с ней в Турове, и ни разу у меня не было в мыслях тронуть ее, хотя я прекрасно видел, что она этого терпеливо ждет. Я поэтому молчал, не возражая, не протестуя. Мамочка знала, что по воскресеньям я у нее не бывал, тут она стала просить меня не ездить за город, а прийти к ней.
– Мне так хочется, чтоб ты пришел завтра, мне так хорошо, когда ты тут, рядом.
– Приду, обязательно приду.
Еще о многом поговорив, мы расстались до завтра.
В воскресенье 16 августа я встал рано, съездил на рынок и купил там клубники для мамы, захотелось ее чем-то побаловать. Часам к десяти я вышел из трамвая и пошел пешком к клинике. В гардеробе давно знакомая мне нянечка. Она как-то странно смотрит на меня и не дает мне халата.
– Нянечка, дай мне халат-то.
– А… матушка… ваша по-мер-ла!
– Как?
– Да так, не так давно.
Я без халата через три ступеньки влетел на этаж в палату. Мамина кровать пуста. Я остановился в растерянности. Соседи мамины по палате, любившие маму и знавшие меня, смотрят сочувственно.
– Недавно. Все утро ждала: скоро Алешенька придет, а потом легла, повернулась к стенке и вроде задремала. Приходит сестра укол ей делать, окликает, а она молчит, за плечо ее тронула. «Спит крепко», – говорим сестре. Та ее за руку, а пульса нет. Побежала за доктором, приходят, слушают сердце, а оно молчит – скончалась тихо, заснувши. А все утро ждала вас: «Сейчас придет!»
Значит, вчера был наш последний день, последний разговор, и сколько было всего сказано и завещано, словно знала, словно чувствовала. Хотела, чтобы я был рядом в последнюю ее минуту, опоздал на малость какую-то. Вот и мамы не стало, а было ей всего сорок семь лет. Вся жизнь ее, которую я знал, которую видел и чувствовал, в которой я приносил ей так много: в детстве – радости, в Муроме – страданий, в Москве – волнений, – была наполнена святой верой, мужеством и тайными подвигами во имя добра и спасения многих и служению потаенной Церкви, не щадя себя и не думая о себе. На Преображение Господне мы – я, Леночка и тетя Оля – хоронили ее на Немецком кладбище рядом с Ольгой Петровной, Коленькиной мамой. Она лежала в простом гробу, без цветов, вся в черном, спокойная и твердая, умиротворенная и несгибаемая, держа в руках свой постригальный крест, крест терпенья, крест мужества, крест страданий, который достойно пронесла она на всем пути ее жизненной Голгофы. «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас», – пели мы, когда мамочку опускали в могилу, не на вечный покой, а до всеобщего Воскресения. Для меня осталось неразгаданной тайной, о которой я даже не хочу думать, чтобы не оклеветать ее смерть, было ли это исполнением угрозы, сказанной мне в сквере, или Бог взял ее душу, достаточно очищенную страданиями, выпавшими на ее долю в жизни.
В терпении вашем стяжити души ваши! (Лк. 21: 19)
Утром, когда я на Яковлевском собирался уходить в морг за маминым телом, послышались шаги по скрипучей лестнице, и в дверь, всегда открытую, вошел Юша.
– Соболезную, очень соболезную, – сказал он.
К моему теперешнему сожалению, я ударил его по роже, и очень крепко, повернул его за плечи и крикнул: «Вон, вон пошел!» С тех пор он исчез до 1946 года, в котором следователь на первых же допросах достал толстую папку и стал из нее зачитывать мне все мои разговоры с этим их сексотом. Но об этом после, когда придет время мне сесть, и надолго.
Тогда я порадовался, что мамочка вовремя ушла в мир, в котором нет «ни печалей, ни воздыханий, а жизнь бесконечная»[89]89
Слова из заупокойной литии.
[Закрыть]. Туда, в тот мир давно ушел и Юша, которому я все давно простил, а пишу о нем не ради зла или мести, а ради правды описываемых мною событий. Не вмени ему, Господи, греха сего[90]90
См.: Деян. 7: 60.
[Закрыть]. Слаб человек. А таких, как он, «из бывших», трусливых и слабых, ГБ ловило и использовало.
После маминой смерти я несколько дней прожил в Хотькове на даче Некрасовых. Татьяна Михайловна и ее муж Саша, как его тогда все звали, были добрыми друзьями моей мамы. Где-то их древние дворянские корни шли рядом и переплетались между собой, как это часто бывало в запутанных ветвях генеалогических джунглей. Хотьково и Абрамцево недалеко друг от друга; бывая часто в Абрамцеве, бывал я и в Хотькове на их даче, где всегда встречал радушный прием. Вся атмосфера их квартиры в Москве и на даче в Хотькове напоминала мне дворянское гнездо, сильно потрепанное бурями, но сохранившее свою прелесть и близкий моему сердцу мир и дух.
После смерти мамы Некрасовы с особым теплом пригласили меня на несколько дней к себе на дачу. Мама и Татьяна Михайловна, обе принадлежали и активно помогали потаенной Церкви. У них на даче, на втором этаже, тайно жил, служил и прятался от преследования один из тех, кого звали «тетя»!
Через несколько дней после похорон мамы у них на втором этаже был совершен чин погребения, после которого я остался у них на несколько дней. Необходимо признаться, что я тайно, как я думал тогда, был влюблен в медноволосую краснощекую хохотушку Машеньку, среднюю дочь Некрасовых, которой тогда было пятнадцать лет. Разница в возрасте в восемь лет не позволяла мне открыто любить ее и ухаживать «по-взрослому». Тут повторилось то, что уже однажды было у меня с «помолвленной» Наташенькой Челищевой. В двадцать три года любоваться чистотой и красотой пятнадцатилетней девочки, обожать, вздыхать и мечтать – то же самое, что молиться и в этой молитве очищаться от всякой скверны, ощущая себя очищенным на какое-то мгновение. Молодость и энергия жизненных сил после краткой молитвы снова и снова уносят тебя, как волна бумажный кораблик, в безбрежный океан жизни и топят в ней, и кувыркают, и бьют о камни. Коленька проповедовал, что платоническая любовь есть самая чистая, самая прекрасная любовь, ибо в ней нет страсти, низменной, земной страсти, привязывающей наши души к земной оболочке нашего смертного тела. Но кто на что рожден и кто на что способен: сколько сердец, столько и чувств. Я явно был рожден не для возвышенного преклонения перед красотой, в абстракции сущей. Я восхищался красотой реальной, осязаемой всеми пятью моими чувствами, но память моя всегда хранит мгновения той чистой молитвы как нечто светлое и потустороннее. Многие десятилетия связали мое сердце и душу с этим домом, его близким мне миром. Туда приходил я, как в родной мне дом, ища помощи, когда истощала жизнь мои душевные силы.
Вскоре после маминой кончины меня вызвали в прокуратуру, и мой следователь без энтузиазма, даже с неким огорчением сообщил мне, что следствие по моему делу прекращено и что я направляюсь в распоряжение военкомата. Там меня направили в военный госпиталь на обследование и заключение. В приемном покое парикмахер занес над моей рыжей шевелюрой машинку, намереваясь скосить ею копну вьющихся волос. Я вцепился в его руку и заорал:
– Не дам!
– Не положено с волосами, отпусти руку.
– Не отпущу, вызывай врача, не дам стричь волосы.
Пришла, на мое счастье, молоденькая врачиха, которой я очень быстро доказал, что болванить меня наголо нет смысла, я только на обследование.
– Такие волосы бросить на пол – кощунство, ведь правда?
– Правда, – сказала она, – мне бы такие. Оставьте, пусть так ляжет, он же не военный.
– Ну да!
– Ну да, я же только на несколько дней, чего ради меня болванить?
Свою шевелюру я отстоял. Волосы стриг ли только солдатам, поэтому в отделении, глядя на волосы, меня положили в офицерскую палату. В офицерской, в соответствии с принципами бесклассового общества строящегося социализма, все было иначе, лучше, чем в солдатской. Началось знакомое мне обследование. В госпиталь я попал очень кстати, так как то ли я потерял, то ли у меня сперли продуктовые карточки, и до конца месяца меня ожидала пища святого Антония[91]91
Фразеологизм «сидеть на пище святого Антония» означает «голодать, жить впроголодь» и восходит к рассказу о жизни святого Антония Великого (III–IV вв.), питавшегося в пустыне травами и кореньями.
[Закрыть]. Врачи вертели меня, тщательно изучая каждую палочку и колбочку моего злосчастного глазного дна, они углублялись в него сосредоточенно, по-научному, словно писали докторскую. Они расширяли мои зрачки до кошачьих в ночное время, стараясь проникнуть в тайну Господней воли и мироздания. То, что я видел, а видел я в те дни значительно хуже, чем в Серпухове, поражало их своей невероятностью. Им было бы куда спокойней, если бы я вообще ничего не видел, а тут на тебе – еще и видит.
– Арцыбушев, к профессору!
Ведут в кабинет. Вхожу, вижу: за столом мой давнишний знакомый – профессор Пивоваров.
– Здравствуйте, профессор!
– Здравствуйте, садитесь.
– Спасибо.
Сел. Он берет со стола мою историю болезни и вслух читает: «Ар-цы-бу-шев», – смотрит на меня и сосредоточенно что-то вспоминает.
– Арцыбушев, Арцыбушев… До чего редкая и в то же время знакомая мне фамилия.
Опустив совсем уже седую голову, читает результаты обследования.
– Постойте, постойте, припоминаю. Вы в Киеве не служили?
– Служил до войны.
– А в госпитале лежали?
– Лежал.
– У кого?
– У профессора Пивоварова.
– Ну конечно! Вы тогда еще мне много рисовали.
– Рисовал.
– А вы меня узнаете?
– Я слишком далеко сижу от вас и не вижу вашего лица.
– Значит, слепота идет не мгновенно, как я предполагал, а постепенно. Подойдите ближе, вот сядьте сюда. – Он придвинул стул и поставил его против себя.
Я сел.
– А теперь узнаете?
– Да.
– Вот как, голубчик, жизнь сводит. Мне страшно интересно самому вас хорошенько посмотреть. Небось уж врачи вас изнасиловали?
– Немножко.
– Ну, я недолго, картина ясна, но мне б самому взглянуть, есть ли изменения с тех пор – я словно сейчас вижу ваше поразившее нас глазное дно. Так, хорошо, смотрите на мой палец. Так, так, налево, направо, на кончик носа. Все так же мертво! Загадка природы! А чего они от вас хотят, чего к вам пристали, зрячих, что ль, нет? С такой болезнью и в обозе делать нечего.
– Да старшина я, вот и крутят.
– Мало ли, кто вы, я понимаю, генералом были бы. Но это идиотское расписание болезней – только буква бесчеловечная, а за номером человек, на которого им наплевать. Что ж мне с тобой делать? Не годен ты никуда, а по букве в обозы. А что толку там от тебя?
– Профессор, от буквы нам никуда не уйти, не удручайтесь, действуйте по букве.
– Ты оптимист, это твое спасение. Завтра я тебя выпишу, но свое мнение, честное, им напишу.
– А вы не могли бы меня еще подержать с недельку?
– А что?
– Да я карточки потерял или выкрали, жить не на что.
– Конечно, конечно, до конца месяца вполне можно, жаль, что рисовать тебе невозможно, а то бы по старой памяти. Да нет, куда там. Ну, иди с Богом, тридцатого выпишу.
– Спасибо вам, спасибо!
Тридцатого я с шевелюрой и с заключением вышел из ворот госпиталя. Вечером по радио огласили указ «верховного» об освобождении от воинской повинности всех работников железнодорожного транспорта и метростроевцев. Этот указ прямо касался меня, так как я работал в системе «Метростроя», и, сдав документы в военкомат, я получил бронь. На этом все мои мытарства были кончены. Анечка Евраскина вошла в историю. А история моей жизни продолжалась, и еще бог знает куда затащит меня судьба. «Кто за судьбой не идет, того она тащит!» Моя ж судьба посмеялась много раз над моим фатализмом и продолжала тереть меня, как жернова трут зерно, а я все говорил: «Значит, так оно и надо. Чем хуже, тем лучше!» А кривая все вывозила и вывозила меня, аж до сего дня. Эта самая «кривая» для меня лично была рукой МИЛОСЕРДИЯ, перед которой я вечно в долгу, правда, меня даже в песнях пытаются убедить, что я «пред Родиной вечно в долгу»[92]92
Строчка из песни «Моя Родина» (начало 1960-х гг.): стихи М. С. Лисянского, музыка А. П. Долуханяна.
[Закрыть], с чем я не согласен и уверен в том, что она в вечном долгу перед обманутым народом, замордованным и превращенным в бездушную тягловую силу, направленную на строительство своего «светлого будущего» во имя счастья и процветания в теперешнем сегодня правящего класса, именуемого партией.
Среди немногочисленного «бомонда» Коленьки был некий Иван Алексеевич Корнеев. Жил он в Лосинке, в одной половине дачи, принадлежавшей его матери, с женой, двумя детьми и с сестрой – Верой Алексеевной, о которой Солженицын пишет в «Архипелаге…». На чердаке их дачи скрывался отец Владимир Криволуцкий, о котором я уже упоминал выше. Я временами бывал у них с Коленькой и посещал чердачок. Иван Алексеевич, болезненный, тощий и сутулый, временами появлялся на Яковлевском. В разговорах никто не стеснялся, и каждый говорил все, что он думает. А думали все одинаково. Сейчас я упомянул о существовании Ивана Алексеевича, Лосинки, отца Криволуцкого потому, что с течением времени наши судьбы схлестнутся.
К осени 1943 года из Алма-Аты вернулся Иван Иванович Мещанинов и временно поселился в Москве. Моя жизнь значительно приукрасилась благодаря сему событию, – вся его забота была обращена на меня. Он звал меня «мальчишкой», всегда кормил и поил меня, снабжал деньжонками. В те годы он стал депутатом Верховного Совета и Героем Социалистического Труда, что давало мне возможность жить безбедно, в смысле не на свою рабочую карточку, а на некую часть депутатского питания по системе бесклассового социалистического общества. Иван Иванович был классом, я – обществом, и мы оба были сыты.
Как я уже говорил, зиму 43-го я прожил у Маргаритушки и ее сестры Марии Анатольевны. За эту зиму я очень сблизился с ней. Она потеряла сына, я – мать. На Яковлевском не было ни полена дров, у них тоже. Объединившись с ними, я таскал дрова, ломая окрест все деревянное и топя ими сложенную мной печурку с трубой в форточку, как во всей Москве: все форточки дымили, куда ни глянь. Та зима еще была и холодной, и голодной – вместе легче, вместе теплей и сытней. Каждый тащил все, что мог стащить, и клал на стол. Моя татарочка училась в Лесном институте, жила в общежитии за городом, иногда мы встречались, но любовь куда-то отлетала, от скудности ль пайка или от непостоянства сердца. Я уже не мечтал о союзе двух сердец, а встречался по привычке нежности к ней.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.