Текст книги "Милосердия двери. Автобиографический роман узника ГУЛАГа"
Автор книги: Алексей Арцыбушев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)
– На их месте я бы поступил так же – я ни ее, ни их не вправе осуждать. Любовь может и оборваться, тем более что мы физически не знали друг друга, а это связывает прочней. Мне тридцать третий идет, ей тридцать, года требуют своего. Может быть, сама жизнь ждет от меня возвращения к Тоне, там же сын? За эти годы многое улеглось, многое стерлось из памяти, многое изменилось во мне самом, на многое выработан иммунитет, многое родилось заново. Скажу тебе откровенно, я не мыслю жизни без семьи. Для меня семья – это центр, вокруг которого есть смысл жизни, но для этого необходима любовь, дающая импульс. К Тоне у меня нет ни привязанности, ни любви, а раньше было просто отвращение. Там есть сын, может ли он связать?
– Не знаю, не знаю. И так, и не так, у тебя есть склонность к иллюзиям. Ты мир видишь через себя и оцениваешь его своими ценностями, а они у всех разные. Ты не с каждым можешь сойтись, и не каждый сможет сойтись с тобой. Тебе необходим человек, который бы не только любил, но и смог бы понять и, мало того, оценить твои душевные качества. Для большинства они не приемлемы, так как ты человек с «вывертами», и эти «выверты» в тебе не каждый сможет принять и полюбить всего тебя таким, каков ты есть. Большинство привыкло к шаблону, чтобы все было, как у всех, тебя же в это прокрустово ложе не воткнешь, а отсюда и все остальное. В тебе нет матерого эгоизма, ты легко берешь и легко отдаешь, ты смотришь на жизнь своими глазами, а глаза у всех разные. Тебе в жизни необходим человек, смотрящий с тобой одинаково или стремящийся смотреть и чувствовать так же, для этого, кроме любви, должно быть родство душ. Бабы все одинаковы, не в теле дело, важна душа и гармония, без нее – небо в овчинку. Из тебя лаской можно веревки плести, мне ль не знать этого: ты не терпишь насилия в любой форме его проявления, но и не всякую веревку из тебя вить можно, а только ту, которая плетется добрыми, любящими руками, способными на жертвы во имя той самой гармонии духа! Разочарование неминуемо, если нет гармонии. Фальши быть не может, это как в музыке. Ты и Тоня – два разных полюса, мне кажется, вы не совместимы, и это было видно с самого начала. С Варей, по твоим словам, была эта гармония. Невесты все хороши, но жизнь – вещь суровая. Только прожив ее, можно подводить итог, молодость этого не знает и не берет в расчет, там действуют другие силы, страсть, влечение плоти, это все гармония тела, а не духа, поэтому часто и путают одно с другим, принимая одно за другое, а дальше что? Дальше неминуемое разобщение, если нет и не было главного, связующего в единое целое. «И будут два во плоть едину», – как говорит Христос[142]142
См.: Мк. 10: 8; Мф. 19: 5.
[Закрыть]. Тут подразумевается не смертная наша плоть, а плоть духовная, а для этого недостаточно общей постели и общих идей, тут необходима взаимно действующая сила жертвенной любви. Недаром брак приравнивается к мученичеству. Но, как ты знаешь, мученики на мучения шли с радостью, ибо ими двигала любовь, ради которой они шли на смерть во имя этой высшей любви. Так же и в браке нет мучения, если есть любовь высшая, не только плотская, которая приходит и уходит, и остается пепел. Вот мне и кажется, что ты не должен сильно огорчаться потерей Вари: кто знает, как бы у вас сложилась жизнь. Одно дело там всякие фанаберии, восторги и воздушные замки, другое – реальная жизнь с таким человеком, как ты. Ты орешек, который разгрызть трудновато. Примитивная бабенка не для тебя. Плоть для тебя имеет огромную притягательную силу, но тебе этого мало: тебе нужна родная душа, которая смогла бы привязать тебя к себе, и если она не сможет этого сделать, то ты бросишься в поиски и не успокоишься, пока не найдешь! Сразу же найти невозможно, это лотерея! Я знаю, что, освободившись, ты попрешь во все тяжкие, не имея точки опоры, потеряв то, на что надеялся. Мне трудно тебе что-либо посоветовать. Жизнь подскажет, Бог поможет. Для тебя сейчас самое главное – выйти на свободу; ты не пропадешь. У тебя есть хватка, есть опыт и незаурядная энергия. Только не торопись, не вяжи себя ни с кем, чтобы не обжечься. За зоной бабенок много – держи ухо востро. Вон как на тебя Катя смотрит, того и гляди съест.
– А! Ты заметил?
– Да она вся дрожит от желания, что ты, не видишь?
– Я на ней отыграюсь, дай выйти.
– Отыграться можно, но не связываться, смотри, чтобы не подловила тебя какая!
– А что мне сейчас терять? Я один, за зоной ни души, на Варьке крест, а подловить меня не так легко, только душу отвести и иметь рядом живую душу, теплую, сострадательную и безотказную. На первое время, а там видно будет.
– А ты уверен, что в ссылку на Инту выйдешь, не загнали б куда дальше в тундру?
– Катька говорит, всех тут оставляют и на шахты гонят, прямо из комендатуры по шахтам распределяют. Хошь не хошь – ты туда, а ты сюда. Посмотрим, я об этом пока не думаю, все равно на шахту я не пойду. Может, удастся художником куда-либо воткнуться.
– А в больницу?
– Куда там, я ж лагерный лепила, а там нужен диплом, это тебе не лагерь. Знаешь, куда клизму воткнуть, ну и фельдшер. У меня опыт огромный, всю дорогу словно у Склифосовского проработал, чего только не приходилось делать, а диплома нет, и весь опыт твой – до лампочки. Да я работы не боюсь: «была бы шея – хомут найдется», меня это не волнует. Устал я от этого лагерного бардака, от людей устал, от этого человеческого муравейника, от горя, от смертей, от сук блатных и всяких сявок. Хочется покоя, хоть примитивного, но своего угла, в который можно залезть и быть самим собой, я уж не говорю о семье, об очаге, ради и для которого есть смысл жить, чтобы в нем царил мир, мой мир, мною созданный, вот этими руками. Истосковался я, Коленька, по всему этому. Я прекрасно понимаю, что не голая баба мне нужна, а душа человеческая, теплая и ласковая, но где ее найти – вот в чем вопрос, а искать надо, иначе гибель. Дело не в том, что я сопьюсь, я этого не боюсь: дело в том, что без любящей души рядом я жить не в силах. Я по натуре своей страшно привязчивый, а привязывают меня изначально тело и страсть, и только потом я начинаю видеть дальше и глубже, а там все пусто, окромя влечения плоти, и это похмелье ужасно. Это что-то вроде мухи, попавшей лапками в мед. Вот почему для меня тру дна потеря Вари. Там лапки мои в мед не попали.
Любовь росла и развивалась помимо этой липучки. Я пошел на это сознательно, окунуться мне ничего не стоило, и меня даже спросили «почему?», и я ответил, что, не развязав одного узла, я не имею право завязывать другой; это правда, но правда и то, что я должен был убедиться в ней самой, в ее сущности, в ее душе и качестве этой души. На Тоне я так обжегся, что повторять эксперимент не желал: слишком дорога плата. Все эти шесть лет меня убедили в том, что достоинства ее высоки и бесспорны; ты сам посуди, ждать пять лет «каторжанина», я же ничего от нее не скрывал, наоборот, сгущал краски, рисуя картины, нас с ней ожидающие, и на все ответ был один: «Я буду ждать». Это не фанаберии, это не воздушные замки, я их не строил ни для себя, ни для нее. Слишком высока была ставка. Я знал свои силы, я все оценивал и взвешивал. Я не морочил человеку голову. Мне необходима была ее решимость, и она должна была быть добровольной, а движущей силой – любовь. Теперь сам видишь. Я у разбитого корыта, а свобода, пусть на цепи, уже маячит. Я не воздушные замки строил, а дом, а он взял и рухнул и малость меня придавил, не на смерть, но пришиб сильно. Надо начинать все сызнова, от нуля. За зоной ни кола ни двора, но не в этом дело – нет импульса! Хребет сломался! Кабы не вечная, не пожизненная, срок есть срок, он кончается, можно перекантоваться, как я в лагере, а тут навечно, как на наших делах на Лубянке – «Хранить вечно». Тут мне необходимо жизнь строить, и нигде больше. Рассчитывать, что Сталин подохнет и что-то изменится?.. Он, сука, вечно будет жить, а подохнет – и не скажут. Какой-нибудь Геловани[143]143
М. Г. Геловани (1892/1893–1956) – грузинский актер театра и кино, лауреат четырех Сталинских премий за исполнение роли И. В. Сталина в фильмах: «Великое зарево» (1941), «Оборона Царицына» (1942), «Клятва» (1946) и «Падение Берлина» (1949).
[Закрыть] вместо него на трибуне стоять будет, а от его имени партия над народом издеваться будет или, чего доброго, Лаврентий власть схватит. Хрен редьки не слаще. Моя совесть перед Варей чиста, я все до капли ей выкладывал, может, это под конец ее и смутило, стоит ли овчинка выделки, менять шило на мыло. Там – Москва, а тут – тундра. А мужик везде один, как и баба, но кабы только в этом было дело. Баб тут навалом. Вот Катька, ее хоть сейчас клади, а на хрен они мне все нужны, так, душу отвести, а дальше-то что? Тут, Коленька, «во плоть едину» найти трудновато, разве что повезет!
Так беседовали мы с Коленькой в часы досуга, или лежа в палате, или в ординаторской, а тем временем я рисовал его, и рисунок этот висит сейчас передо мной.
Коленька – Николай Сергеевич Романовский. Интлаг, 1952. Рисунок А. П. Арцыбушева
Глядя на него, я вспоминаю наши беседы на пересылке и мысленно ухожу в глубину времени, и в памяти встает оно ожившим и в чувствах, и в мыслях, словно все это было вчера. Никто из нас в то время не знал и не мог знать, что каждого ожидает впереди. Знал это один Бог и, как ни странно, кое-что пронюхал мой «хиромант», еще там, в Абезе. «Ты потерял любимую и найдешь ее через шесть месяцев после освобождения». В те дни я не вспомнил этих слов, а если бы даже и вспомнил, то посмеялся бы над ними. Ищи-свищи!
Время шло, не останавливая свой бег. Коленька, отлежавшись в палате, ушел этапом в Абезь. Рос мой чубчик под белой шапочкой, который тщательно подстригал и холил пахан из сифилисной палаты. Милый доктор по утрам обходил палаты, а я за ним записывал на фанерной доске назначения: кому, что и сколько. Катька гасила свет в ординаторской, чтобы поцеловаться, взволнованной грудью прижимаясь ко мне. Неизвестность манила, свобода волновала, но не страшила меня, хотелось скорей скинуть, спороть, сжечь проклятый номер и вместо зэка У-102 стать «ссыльным навечно»!
Та же цепь, но подлинней: там хоть свет не надо гасить, там зона, но без проволоки, меченная комендатурой, наподобие собак, мечущих свои владения. Там, быть может, будет своя каморка без глазка и вертухая, без вламывающейся ОХРы, без шмона, без «навуходоносоров», их ушей и глаз. Правда, этой мерзости везде навалом, и там, и тут, а там, пожалуй, больше: это – глаза и уши системы.
Впереди маячила хоть какая-то, но все же свобода в сравнении с тем, что есть. Ох и надерусь я в первый же день за все шесть лет! Это тебе не экстракт крушины, которым меня угощала аптекарша в Абезе прежде, чем позволить опустить письмо в свой «почтовый» ящик.
Все, что было, – прошло, а впереди все туманно. Я подходил к финишу.
За неделю до него меня забрала к себе доктор Бирман.
– Здравствуйте, доктор!
– Здравствуйте! Садитесь. Напомните мне, какую вы просили у меня группу инвалидности, я что-то не припомню?
– ТФТ!
– ТФТ не дам – это шахта. Я вам даю ЛФТ. Это не инвалидность и не шахта. С ней вы всегда устроитесь на работу по душе. Вы художник?
– Да, доктор, был.
– Почему был? Сейчас проверим ваши способности. Прошу вас нарисовать для меня вот эти схемы. Вы их хорошо видите?
– На ЛФТ, доктор.
– Этого вполне достаточно. Вот и рисуйте.
Я вышел из ее кабинета с рулонами бумаги и всем необходимым, чтобы изобразить глазное дно и все палочки и колбочки. Только я вышел, как в барак ворвалась ОХРа, один – с машинкой для стрижки волос. Хвать меня за шапочку, а под ней чубчик.
Я рванулся в кабинет:
– Доктор, доктор! Вы по моей болезни разрешили носить мне волосы, а они хотят остричь.
Машинка стояла в дверях.
– Оставьте его в покое, я ему разрешила по болезни: для него это лекарство.
Машинка нервно затикала в руке и выкатилась.
– Спасибо, доктор! Эти шакалы…
– Тсс! Вы еще не на свободе!
Теперь я нагло ходил без шапочки, чубчик рос на воле, до которой мне оставалось несколько дней. Как мучительны эти дни, все напряжено до предела.
Освободят или не освободят? Многим в день освобождения вместо свободы давали расписаться в новом сроке без суда и следствия. Не ждет ли меня такая участь? Освободят или добавят? Мысль жгла, мысль била, как ножом под лопатку. Только движение туда и обратно, туда и обратно, туда и обратно, как маятник, успокаивало и рождало молитву, как крик, как вопль. Туда и обратно! Туда и обратно! «Господи, мой Господи! Неужели мне этого мало? Неужели, Господи, нужно еще и еще? Хватит, Господи, хватит, я очень устал! Господи, мой Господи! Помоги мне, помоги! Я больше не в силах, Господи, дай отдохнуть! Выпусти меня, выпусти! Может, Ты хочешь, Господи, чтобы я вернулся к Тоне? Может, Ты ради этого отнял у меня все? Ты ждешь от меня этого? В душе моей к ней нет вражды, но нет и привязанности! Может, ради сына Ты ждешь от меня этого? Я готов, Господи, готов, если это необходимо! Ты один все видишь и знаешь, и только Ты видишь сердце мое во всех глубинах его порока и покаяния. Помоги! Помоги! Если можно, если нужно!»
Так от стенки до стенки ходил я в то утро 16 мая 1952 года. Напряжение с каждой минутой все росло и росло! Черный фанерный лагерный чемодан стоял в стороне. На нем бушлат с номером, все ждало, когда придут, когда скажут и поведут. Куда? Что скажут? На освобождение! Или, быть может… как многих? Часы остановились! Нет, нет, движется время! И снова остановилось! Всю ночь я не сомкнул глаз, все просил и просил МИЛОСЕРДИЯ! Глаза смотрят на дорогу, в барак неотступно, в упор. Все тело – сердце! Оно трепещет в каждой клетке.
Идет! Идет!
С чем?
Свобода или новый срок?
Поднимается на ступеньки! Свобода или по новой? Отворяется дверь, сердце бьется в горле!
– Арцыбушев?
– Да!
– На освобождение!
Отступило сердце, разжались тиски, ослабли ноги.
Не слыша ничего, не замечая стоящих вокруг, как в полусне, надеваю бушлат. Нет мыслей, нет чувств, нет и радости. Не то сон, не то бред! Протягиваю руки, кого-то обнимаю, почему-то слезы на глазах, а в горле ком. Счастливо тебе, счастливо!
– И вам, и вам! Дожить и выйти! Дожить! Дожить!..
Дверь захлопнулась. Толпа на вахте. Черные силуэты на майском снегу. Черные чемоданы у ног. В стороне скорбные лица, грустные глаза. Нет в сердце радости: не освобождение, а похороны, больно смотреть, словно в чем-то виновен, словно в чем-то не прав!
Перекличка! Я… Я… Я… Ни статьи, ни срока, ни номера!
На вахте последний шмон! Шарят руки, ищут руки, шмонают, трясут!
Выпускают по одному, смотря на особые приметы, изучая их на прощанье. Вижу в руке свой формуляр. Наискось написано: «Дерзок, скользок на ноги!» Это предупреждение конвою на этапах: «Осторожно, может бежать!»
Вахта позади. Там, за проволокой в два ряда, черные силуэты, несчастные силуэты бедных инвалидов, безысходная судьба. И мне бы неминуемо быть средь них и так провожать уходящих!
МИЛОСЕРДИЯ ДВЕРИ, МИЛОСЕРДИЯ ДВЕРИ! Открыли мне двери, открыли! Крытая машина без «кекса к чаю». Кидают черные чемоданы, лезут без окрика, нет автоматов, нет и собак. Лейтенант с папками вместо них. Тронулись, двинулась машина, набирая скорость, понеслась! Кругом, вдали и близко, как огромные братские могилы, черные отвалы интинских шахт; они тлеют и горят, как вечный огонь, как вечная память умершим по всем лагерям. Гудят паровозы, идут эшелоны с углем, дымятся трубы серых жилищ, снега, снега, и тундра, и мелкий, чахлый лес!
Тут мне жить не год, не два, а вечно. Неужели вечно и неизбежно его зло?
Машина остановилась. Вылезай! Бревенчатое, серое, дачное строение с вывеской «КОМЕНДАТУРА», а над ним во весь фасад, на красном кумаче аршинными буквами начертано: «СПАСИБО СТАЛИНУ ЗА СЧАСТЛИВУЮ ЖИЗНЬ!»
Из одной вышел – в другую входил по деревянным скользким ступенькам. Комната. Портрет «усатого». Три закрытых окошечка, как в кассу. Ни лавок, ни стульев. Сели на чемоданы. Сидим, ждем. Мутант смотрит со стены, а на другой, я только что заметил, вездесущий «призрак коммунизма». «Рыцарь революции» – железный, несгибаемый Феликс. Он смотрит на меня тем же пронзительным взглядом, сверля кишки, и словно говорит: «Я не забыл тебя, я все помню, я все храню вечно, и ты тут у меня навечно. Ты, я знаю, скользок на ноги, и нагл, и дерзок, поэтому ты сейчас распишешься мне, что я посажу тебя на двадцать лет каторжных работ, если ты посмеешь бежать или выйти за обозначенную мной черту».
– Распишитесь, – сказал комендант, – что вы предупреждены.
Я расписался. Мне вручили, как вручают орден, но без рукотряски, голубенькую бумажку, на которой кроме моей фамилии, имени и отчества стоял жирный штамп: «Сослан навечно».
– Я сейчас напишу вам направление на шахту, пойдете работать, там вам укажут общежитие.
– Товарищ (уже не гражданин)… Товарищ комендант, я художник, разрешите мне самому подыскать себе место.
Комендант перестал писать, положил ручку и внимательно посмотрел на меня.
– Хорошо, идите в Дом культуры, спросите там директора Соколова, если его не будет, спросите Калакутскую, скажите, что я вас прислал.
– Спасибо!
Я рванулся к двери.
– Постойте, постойте! Как устроитесь, тут же ко мне. Я побежал по деревянным мосткам, стуча каблуками.
Первым, на кого я наткнулся, была Людмила Фоминична, «мать-игуменья».
– Здравствуйте, Людмила Фоминична! – заорал я, чуть не кинувшись на ее «свадебный» пирог.
– Освободились?
– Да! Да! Спасибо! Да!
Хоть и звали мы ее «фашисткой», но она имела доброту.
– Я рада за вас, – улыбнулась она, видя мой оголтелый вид, и шапку в руках, и упавший чемодан, и отрощенные вихры.
Я помчался дальше. Вот он, Дворец куль туры. Как положено быть дворцу: белые колонны, а во весь фасад на красном кумаче: «Коммунизм неизбежен». «Неужели?» – подумал и вошел в еще одну неизбежность.
Соколова не было – была Калакутская. Толстая, маленькая, мощная, с лицом сатира, но добродушная. Небольшой кабинет, ковер на полу, стол с настольной лампой и на стене – один против другого. Один начал, другой гениально продолжил, и на ковре – жертва. Я подробно все изъяснил, с очаровательной улыбкой, стремясь пленить лицо и грудь «сатира», а главное, то, что там внутри. Судя по выражению ее лица, мне это удается. В нем есть интерес.
– Нам необходим художник. Тот, что есть, увольняется, но у нас нет штатной единицы. Я могу вас оформить дворником, а работать будете художником. Ну, там изредка и подметете.
– Меня такое сочетание вполне устраивает, – твердо отчеканил я. – Кисть – та же метла, а метла все равно что кисть. А есть где у вас приткнуться? А то я ведь только номер спорол.
– Там за сценой винтовая лестница на колосники и в маленькую комнату, где сейчас пока Вася Киль, но он сегодня вам ее освободит. Там и работать будете, что помельче, а крупное – на сцене.
Когда я «сатиру» рассказал, что я артист, тут ее грудь заходила ходуном.
– А я – режиссер самодеятельного театра! Кого вы играли на сцене?
– Гришку Незнамова. «О, эти сувениры жгут мне грудь!»
Я входил в роль. Калакутская трепетала.
– Вы можете и не подметать.
– Да если нужно, и подмету, не велика беда. Меня комендант просил прийти к нему, если я оформлюсь.
– Я ему позвоню. Идите наверх, скажете Килю, что вы вместо него, пусть он сдаст вам все: кисти, краски, ну, все.
– Спасибо!.. «А каково бедному ребенку, оставленному под забором?!»[144]144
Отсылка к судьбе Незнамова, героя пьесы А. Н. Островского «Без вины виноватые».
[Закрыть]
А у меня комната с большим окном, с диваном, огромным столом, кистями и красками, далеко и высоко, за кулисами, за занавесом. Занавес!!! Трагедия окончена! И все-то у нас на века и навечно! Ленин – вечно живой и даже «живее всех живых»! Мы все навечно строим и созидаем, ломаем, губим и калечим. Так мне чего же горевать, не я один, коль вечно всё!
Инта так Инта! И в Инте есть ресторан. Столики и салфеточки. «Аленушка» на стене пригорюнилась, так вечно и сидит, как посадили у ручья. Официант с салфеткой на руке, в белом кителе при параде! Спрашивает у меня и у моего «однобаландника», высокого эстонца Фрида Каска, которого я случайно встретил, выйдя из Дворца:
– Что приказать изволите?
– Кило водки, два бифштекса, два бокала и ситро!
– Что еще будем есть и пить?
– Сегодня пир! Сегодня праздник! Сегодня мы «живее всех живых»!
– За тех, кто в море, за тех, кто там!
– За тех, чьи кости в тундре, пусть живые выпьют!
– Со святыми упокой, Господи, души их невинные!
– За тех, кто любит!
– За тех, кто с нами будет!
Мы пили, ели, говорили, вспоминали, плакали и шутили. Так сидели мы дотемна, не пьянея от выпитой водки, и снова пили, снова ели и вспоминали лагерные годы. Уже ночью мы поднялись ко мне на хоры, захватив про запас. Поздно заснув, во сне я почему-то летал над каким-то поселком и никак не мог опуститься, а внизу мне кто-то кричал: «Каторга! Каторга!»
Утром начался мой первый рабочий день. Калакутская, посмотрев на меня с неким удивлением, что я на своих ногах, а не на четвереньках, повела и представила меня директору:
– Это наш новый художник!
– Очень приятно, – сказал он, встав за столом. – Вы мне нарисуете картину?
– Я нарисую вам Полярный Урал, – опередил я его, боясь, что он попросит меня написать «Трех богатырей», «Медведей в лесу» или «Детей, бегущих от грозы».
– Это чудно! Буду ждать. А пока вам надо написать рекламу-анонс.
Он подал мне бумажку, на которой было написано: «Рио Эскондидо!»[145]145
«Рио Эскондидо» (1948) – мексиканский фильм о борьбе за свободу родины. Режиссер Э. Фернандес.
[Закрыть] Бодро взявшись за кисти, я спустя время водрузил на фасаде Дворца такую «Эскондиду», которая сразу же подняла меня на ту высоту, на которой летал ночью, и вместо «каторга, каторга» я услышал «здорово». Необходимо было бежать к Каску, чтобы не кружилась голова.
По дороге я забежал на почту, взял бланк и с трудом вывел: «Освободился, сослан навечно». Тут я положил ручку и… долго-долго сидел молча в глубоком раздумье. Многое, многое переворачивалось во мне, как в бетономешалке. Остановив это месиво, я добавил: «Если хочешь, приезжай…» И написал адрес Тони. Вечером, взяв бутылочку, сев на автобус, я приехал к пересылке. Там за зоной, на бугорке, стоял барак, а в нем – Катька!
Утром в коридоре я встретил охровца, который что-то припоминал, глядя на меня, и спросил:
– Ну, как?
– Неплохо, – ответил я и уехал во Дворец.
И закрутилось, завертелось и покатилось. Пропадай, моя телега, все четыре колеса. А во Дворце на сцене полковники и жены их, в панбархате с декольте, изображают страсти, негу и любовь.
Калакутская кричит:
– Полковник, больше сострадания! Жалости, жалости! Тут плакать надо!
Полковник бурчит ей в ответ:
– Не умею я ни плакать, ни сострадать.
– Но вы попробуйте, попробуйте, вы ж не у себя в кабинете, это ж сцена, игра. Вспомните что-либо печальное, что-нибудь… такое!
Загривок его покраснел, и он завыл в голос. «Мы вас собрали сюда не работать, а мучиться», – вспомнилось мне. А полковник все выл и выл, как волк на луну.
– Вот так, сейчас лучше, лучше, лучше.
Дамы и господа репетировали «Сердце не камень».
Бедный, бедный Островский, знал бы он, что пьесу его будут играть полковники, не умеющие плакать, но зато умеющие стрелять без промаха в затылок. А дамы их бренчат на фортепьянах, в шелках и панбархатах выносят помойные ведра и там, на площадке, подолгу с себе подобными обсуждают туалеты, блестя на солнце золотыми перстнями, кольцами и кулонами. На головах у всех «бабетты». Крик моды. Из-под них просматриваются комки капроновых чулок. Все это «высшее общество», это интинский «бомонд». С ними я еще сыграю злую шутку, но позже, не сейчас. Пока я только знакомлюсь, с кем это мне вечно жить и встречать неизбежный коммунизм.
Инта раскинулась по тундре районами под номерами шахт. У каждой шахты большие поселки, все они далеко друг от друга и от центра тоже. Бегают маленькие автобусы-«душегубки». Центр поселка – длинная улица, деревянные дома в три этажа, серые и унылые. В конце улицы стадион и за ним спортзал – хозяйство Каска, он там завом.
В самом центре – Шахтоуправление, ГБ, МВД и тому подобное. Напротив – я и мой Дворец. Есть несколько второстепенных улиц, улочек, тупичков и всяких «шанхаев» на задворках, там простой люд в бушлатах, на спинах многих незасаленная, невыцветшая полоса 40x15 – след от былой славы. Вдали ТЭЦ дымит своими трубами. Сбоку от центральной улицы – площадь, на ней здание комендатуры и «рынок» – два длинных прилавка с лавками. На нем пусто и безлюдно. За поселком, средь тундры, одна-одинешенька стоит больница, за ней в балке речка, заросшая ивами. Кругом всего этого раздолья тундра, болота и мелкие леса. Над всем этим не моргающее все лето солнце.
Я в назначенный день, день не той встречи, о которой мечтал, а той, которой не предвидел, пошел в комендатуру и по телеграмме получил пропуск на станцию. Деревянные обшарпанные вагончики дотащили меня до железной дороги. Скоро поезд «Москва – Воркута». «Бетономешалку» я постарался утихомирить и совсем выключил. Подошел поезд, шипя и свистя. Я пошел к вагону, обозначенному в телеграмме. Из вагона все вышли – никого нет. Я пошел вдоль поезда… и вдруг… услышал голос, меня окрикивающий. Ее голос. В душе у меня все оборвалось и поплыло. «Бетономешалка» заработала с дикой скоростью, выплескивая все с самого дна. Они сошли на ту сторону, и с той стороны шел голос, перевернувший все мое нутро. Поезд прошел своим последним вагоном мимо меня, и я увидел то, чего видеть не мог. Рядом стоял рыжий мальчишка. Незнакомый, далекий, но мой сын. Я подошел, взял его на руки, поцеловал, а Тоне протянул руку. Мы взяли вещи и пошли к вагончику. Сели. Язык не знает, что сказать. В сердце полное отторжение. Что-то да, что-то нет; немногословное ледяное «да» и «нет»!
Вот мои антресоли! Устраивайтесь. Сейчас я принесу чайник, я ем в столовой, хозяйства нет пока. Распаковали вещи, приехали мои масляные краски, можно Соколову написать Полярный Урал. Какие-то вещи, давно мною забытые, и ворох претензий. Пьем чай, а «бормашина» все сверлит и сверлит, словно все за раз запломбировать хочет.
– Ближе к делу, выключи «бор». Я тут навечно, пожизненно. Ради Сашки я согласен, но для этого ты должна переехать сюда.
– Я не перееду, мы останемся мужем и женой, ты тут, а я там.
– Значит, я тут по бабам, а ты там?..
– Против этого я не возражаю!
– Я тоже. Но мне нужна семья, я пожизненно, ты это понимаешь?
– Ну и живи себе, я же сказала: я не против. Мы муж и жена, только ты тут, а я там. Это тебя устраивает?
– Устраивает! Но только так.
Я сел за стол, написал и подал ей.
– Что это?
– Читай!
– Заявление о разводе?! Ты его от меня ни в жизнь не получишь!
Мы пили молча чай с московской колбасой!!! Вечером я пошел ночевать в спортзал, и там распили мы нечто. Во сне я не летал, а падал. За эти три дня работали две «бетономешалки». Все выяснили, все определили. Она там, я тут. Заявление она разодрала в порошок, а я думал о Катьке. Да тут и ближе навалом – хоть пруд пруди, и все голодные, как шакалы. Но я понимал, что это гибель!
Поезд Воркута – Москва показал свой хвост. Бежит вагончик, переваливается. Предшахтная. Приехали. В те дни, когда была Тоня, я на улице встретил Женьку Рейтор. Освободился, главу негде приклонить. Шмоток почти нет. Я привел его на антресоли, там была Тоня.
Напоили, накормили, малость приодели. Я уходил и приходил, оставлял их. Я совсем забыл ее привычку иметь за мной сторонний глаз и, конечно, уши. Для этой цели она вербанула моего «друга», я бы не сказал, что он когда-либо там был мне другом. Он помог там мне, я тут немножко ему, вот и все. Я не знал его качеств. Узнал потом. А пока «дружок» писал в Москву докладные о моем житье-бытье. Деньги на первое время у меня были. Передал с Тоней Иван Иванович, прислали «родившие меня тетушки». Так я их окрестил за их заботы. От всякой Тониной опеки я отказался. Про «глаза и уши» я в то время еще не подозревал и взял его в соавторы.
Малость прихворнул «великий князь всея Инты» полковник Халилов. В Инте он жил в шикарном особняке с древонасаждениями, овчарками, бегающими по проволокам вдоль «правительственного» забора. Царь и бог, гроза, всем грозам гроза. Все трепетали, завидев его папаху. Приболел. Лежит в отдельной палате средь персидских ковров, и «шахерезады» рядом. Смотрит в окно батюшка наш государь, а вокруг все так пусто, все так грустно и сердцу, и уму. Позвать ко мне Тяпкина-Ляпкина. Позвать ко мне Купленика! Явился начальник жилищного управления: «Слушаюсь! Слушаюсь! Будет сделано, товарищ полковник! Слушаюсь!» А фантазия «императора» так соизволила решить. Трех богатырей перед окнами не поставишь, Аленушку не посадишь. Поставить в ряд на постаментах лицом к окнам: Павлова, Мечникова, Пирогова и Сеченова. В скульптурном изваянии. Изваять барельеф 4x4 м великого вождя и учителя! Установить наклонно под 45 градусов, а под ним клумба из иван-чая!!!
– Найти ваятелей, и чтоб в момент…
– Слушаюсь! Слушаюсь! – побежали гонцы, разбежались в поисках, ищут, ищут, с ног сбились.
– Да ты! Да вы, вашу мать! Не там ищете! Бегом во Дворец! Там у нас художник есть!
Прибежали, запыхались на винтовой, влезли на антресоли.
– Можешь?! Выручай, озолотим!
Кто на золото не падок? А я тем более! Голь перекатная. У собаки и то будка есть, а у меня ни кола ни двора, а жить-то вечно, вроде Ильича!
– Выручу! Давайте их лики в профиль, фас и три четверти. Изваяю! Так и быть. А где ваять?
– В детском саду, на зимней террасе!
– А из чего ваять?
– Что прикажете, то и будет.
– Самосвал синей глины. Пишите, пишите. Гипсу десять мешков, записали? Алебастру столько же! Бочка тавота! Корыта, лопаты и тазы! Пока все, а дальше, что понадобится!
И помчались вниз по винтовой бодренькой рысцой:
– Озолотим, озолотим, вот те крест.
– Его на вас нет и не было. Везите всё, завтра начну ваять!
Побежал искать соавтора, разыскал в грустном виде.
– Слушай, работа есть! Болванов лепить и лить, нет, одного болвана, а остальные – мудрецы!
Закипела работа. Лепим, лепим день и ночь. Бюсты, бюсты, волосы и бороды, все кучерявые, со взглядом из-под бровей, все умные, лбы в обхват. И «усатый» на полу, иногда мочусь на него, чтобы не сохла быстро глина. Встречно предложили фонтан, чтобы струя била вверх, радугой многоцветной. Кипит работа, формуем и льем.
На вечерней заре, с овчаркой на поводке идет и входит некто. Собака, на нас ученая, сразу на дыбы.
– Фу, пока не трогать! Фу! Кому сказал!
В нашу творческую мастерскую вслед за овчаркой вошло «всевидящее око». Двумя черными точками под нависшими бровями, в мгновение все было насквозь просверлено и изучено. Бездушные, холодные и жестокие две точки, два «зеркала человеческой души» просветили наши внутренности до ануса, ум и сердце – до неведомых глубин. Все существо стоящего против нас «существа» говорило о том, что оно презирает чужую жизнь и смерть во имя счастья всего человечества. Это был рыцарь без страха и сомнений, это был начальник КГБ Интлага полковник Жолтиков. Так он нам представился, не протянув руки. Его две черные точки продолжали нас изучать, как изучает ученый под микроскопом зловредный вирус.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.