Текст книги "Милосердия двери. Автобиографический роман узника ГУЛАГа"
Автор книги: Алексей Арцыбушев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 24 страниц)
Дожил! Дождался! Отстрадал! Отмучился! Нашел потерянное! Обнял! В снежном сугробе передо мной моя любовь, моя мечта и надежда, стоит в осенних столичных туфельках, небольшой чемоданчик у ног. Ноги всунуты в валенки, снова восторг. Смотрим и насмотреться не можем, и чувство такое, что вместе мы были всегда, что не было разлуки и тех мучительных лет, все ушло в небытие, исчезло, сгинуло, прошло, как сон, как миг один.
– Варюшка, радость моя! Все, что было, – на том крест. Его вообще не было.
Стучат колеса на стыках рельс, и, прислушавшись, слышим: «Приехала, приехала, приехала, приехала», – и дальше все сильней и отчетливей стучат колеса на стыках. «Приехала, приехала, приехала!» Под эту непрестанную песнь, наперебой, не вникая в слова, идут рассказы. То она, то я – рассказы, которые рассказать не в силах, на которые нужно время, и спокойное сердце, и успокоенная страсть. Сейчас мы оба не в силах вникнуть в слова, в их значение и во все пережитое нами за эти годы. Для этого нужны недели, месяцы и успокоенные крылья, обнявшие друг друга в ночной тишине, и слова, слова, а в них – вся жизнь, и прошлая печаль, и радость сегодняшнего дня. Вот уж действительно, с милым рай в шалаше! С милым рай и на водокачке.
Гулямчик, встретив нас на пороге, многозначительно сказал: «Алешенькэ! Я пошел!» Мы остались вдвоем. Полыхала печь, полыхали сердца, трепетали крылья. О миг блаженства! О счастье! О радость! Перевернулись небеса, упали звезды. Мы, я и она, «во плоть едину» слились на века!
Бегали крысы по углам, пол метя хвостами. «К то там?» – очнувшись, спросила Варя.
Я сейчас приложил все свои усилия, весь свой бесхитростный талант, чтобы поведать вам о днях тех, давно ушедших, но безгранично счастливых. Началась суровая жизнь в сплошной ночи, в занесенной снегами водокачке. Гулямчик, я и Варюшка, которую на Инте прозвали «декабристкой». Она спокойно и мужественно приняла суровую действительность жизни. На следующий день мы послали телеграмму ее маме, моей теще. «Я с Алешей, поселок Инта Коми АССР, почта, до востребования».
Весть о побеге «декабристки» быстро облетела весь поселок. На Варюшку смотрели, как на чудо, как на нечто сверхъестественное. На водокачку приходили все освободившиеся к тому времени мои лагерные друзья. Мы собирались шумной веселой компанией, пили спирт, ели то, что Бог послал и кто что принес. Варька пела своим сопрано «Ямщик, не гони лошадей, мне некуда больше спешить, мне некого больше любить». Яшка все так же взахлеб читал свои стихи, Каск одной рукой и пил, и ел. Появлялись новые друзья. У комендатуры я подцепил бездомного Агаси, притащил его на водокачку, на которой он и остался, притащив еще своего приятеля Гайка. Теремок был набит до отказа, но было весело, шумно и интернационально. Я зашел на почту: нет ли чего там для нас. В то время я и Варюшка были «притчей во языцех». Ее побег будоражил умы, сердца и сильней всего кончики языков. Девушка на «до востребовании» не только улыбнулась, но засияла, впялив в меня свои томные очи. В них горело любопытство и скрывалась некая тайна.
– Слушай, посмотри, какая пришла телеграмма, мы ее припрятали, чтобы тебе показать.
Она таинственно протянула мне бланк и не спускала с меня своего горящего взора, пока я ее читал: «Начальнику милиции поселка Инта. Прошу Вас привлечь к судебной ответственности за многоженство ссыльного Арцыбушева Алексея Петровича. Антонина Емельяновна Арцыбушева. Москва». Прочитал я сие мерзкое требование и протянул бланк девушке. Она, высунувшись в окошечко, горячо зашептала:
– Что будем делать с этой подлючкой?
– Да передай ее по адресу. Кто и за что меня может судить? Мало ли кто ко мне может приехать, мало ли с кем я могу спать? Я же не женился!
– Ну конечно, ну ясно: она же не пожелала разделить с тобой судьбу, а теперь «к суду». Накось, выкуси! – И в клочья разорвала бланк.
Глаза и уши, оставленные Тоней следить за мной, работали славно. Неясна корысть. Стукач всегда преследует ее.
Александра Ипполитовна мгновенно среагировала на телеграмму и посланное вслед письмо. Она, это делает ей честь, поняла, что все меры, принятые ею, не принесли желаемого. А меры те были суровые, за которые невозможно судить. Получаемыми от меня письмами Варюшка делилась с матерью. Та понимала по рассказанному, что меня ждет дальше в моей каторжной жизни и что ждет ее дочь. Надо было принимать решительные меры – уговоры бесполезны. Редкие мои письма Варюшка перестала получать. Нет писем. Нет и снова нет. А письма шли и приходили, и уплывали через унитаз, разодранные в клочья. Я пишу за всех умерших, пишу, опуская их в трепещущую грудь вольнонаемной аптекарши, а они плывут себе и плывут, смытые струей, исчезая бесследно в сточных водах вместе с дерьмом, а с ними плывут две жизни, две судьбы, наперекор ее силе. Идут в тоске, в недоумении месяцы, слагаясь в год, в другой. Уговоры уже не те, что были раньше. Перестань метаться, перестань ждать! Он наверняка погиб. Чем объяснить молчание? Нечем больше. Одна и та же мысль, одни слова. Вероятнее всего, погиб! Сжимается сердце, хоть еще ждет, хоть на что-то надеется, но иссякают силы, наступает безразличие. «Ямщик, не гони лошадей, мне некого больше любить». Жизнь подбрасывает парня, который домогается, ищет, получает отпор, но с каждым днем слабеют силы, а с ними и отпор. Я не люблю тебя, я другого любила и люблю. Но его же нет, он давно погиб! Что ждать? Что?.. Дома все твердят одно: пора решать свою судьбу. Есть человек, он домогается настойчивей и настойчивей. Все, как в темном омуте, и вдруг открытие, подтверждение смутных предчувствий, давно живущих в душе.
«Моя мать – не твоя, Борис Иванович – не твой отец! Ты – подкидыш, найденный, в газету завернутый. Тебя взяли, пожалели, вскормили и вырастили, моя мать – не твоя, и ты обязана, слышишь, обязана успокоить их старость, на добро ответить покорностью. Ждать тебе больше некого: он погиб. Надо на этом успокоиться, поставить крест и выйти замуж, благо есть за кого», – сопротивление сломлено, вопрос поставлен ребром ее старшей сестрой. «Ты не должна, а обязана». Что ответить, что сказать? Тайна открыта. Жестоко, как сама жизнь! Предчувствия не обманули.
«Я – круглая сирота, и те, кого я считала родителями, – благодетели. Алеша ушел из жизни, он исчез и, быть может, погиб, как многие». ЗАГС, скромный стол, бутылка вина, поцелуи, пожелания. Чужой человек вместо любимого открывает врата жизни. Выкидыш! Судьбою неумолимой все предусмотрено, все предугадано, только мы этого не знаем, и слава Богу! Узнали бы, и погасла жизнь.
Рано, очень рано, позвонил кто-то в дверь. Варя, накинув халатик, открыла. В дверях незнакомый человек, ее фотокарточка у него в руке.
– Это вы! Вам письмо от…
Дверь захлопнулась. Сердце выскакивает, накинут крючок в туалете. Конверт разорван. Дрожат руки, глаза пробегают строки знакомого почерка. Жив! Нашелся! Жив! «В ссылке навечно! Ни кола ни двора! Будешь ты – будет все!»
Сейчас она лежит рядом, обнимает рукой и шепчет:
– Без тебя я не жила, без тебя я мертва. Без тебя я труп.
Уходит в тот день, последний, из дома. Варя оставляет две записки: одну – матери, другую – мужу. Смысл их один: ушла. Перрон, поезд Москва – Воркута. Подруга на стекле окна губной помадой рисует сердце, их уже разделяет стекло и красное сердце на нем. Поезд тронулся, а впереди жизнь!
Муж ее бросился на поиски. Где искать, свет велик, где тот, умыкнувший его жену? Где найти? Находит средь бумажек адрес: «г. Муром, Арцыбушева Мария Петровна». На поезд и к ним, в Муром. А там переполох: он требует, он грозит расправой. Чтобы успокоить, дали адрес: «Коми АССР, Инта». Он – в дверь, а мне – письмо. Трепещут «родившие меня тетушки»: «Алешечка, да как же так, ты влез в беду, ты содеял прелюбодеяние, и нас в него втянул, знали бы мы, не стегали бы двуспальное…»
О милые мои, родные, это он у меня увел, а теперь я вернул свое. И это сразу же поняла Александра Ипполитовна. «Суженого на коне не объедешь». Смирилась, простила и стала посылать посылками необходимые Варюшке вещи. А «соблазнителя» вытуривать из дома. Поняв свое поражение, он и сам вскоре ушел, написав мне грозное письмо, на которое я ответил, что не я бежал от него, а его жена, которая не скрывала свою любовь ко мне; ты ж, голубчик, понадеявшись на свои силы, не смог заставить ее полюбить себя больше и сильней. С меня-то какой спрос? На этом и затихли все бури, улеглись страсти. Меня не судил народный суд, а Варьку все любили.
«У меня ни кола ни двора, будешь ты – будет все!» – писал я эти строчки не для красного словца. Когда я их писал, у меня был свой, хоть и маленький, но свой угол, вернее, комната и кухонька на чердаке старой бани. Это была точка отсчета, с которой можно было начинать свое движение. С потерей ее я, а затем и Варюшка оказались на водокачке. Необходимо было, поставив кол, строить двор. Как, где, из чего, я уж не говорю на что? «Бедному жениться ночь коротка». Слава Богу, на Инте ночи длятся месяцами, а посему главное – не унывать, но, кроме этого, думать и думать. Как строить – понятно, руками, вот этими, других нет и не будет. А вот из чего? Инта – это полное отсутствие лесоматериала, да и не только досок, бревен, но и каждый гвоздь – проблема. Ночи, вечные ночи. Одну ночь эти мысли волнуют меня, когда я лежу на столе Наумчика в депо, следующую, когда я лежу с Варюшкой за занавесками – преградой для глаз, но не для ушей. О эти уши! Они-то и подгоняли меня больше всех. Мозг сверлила одна-единственная мысль: «Из чего строить дом?» Варюшка мирно спит, а мои глаза напряженно смотрят в потолок, там ища ответа.
– Ты чего не спишь? – проснувшись средь ночи, спросила Варька.
– Дом строю. Спи.
И все же однажды ночью озарило. «Ба! Эврика!» Неужели нашел выход? Ящики! Ящики! Ящики! И доска, и гвоздь. Шесть одинаковых щитов – в каждом по восемь досочек, в каждой доске – два гвоздя. Тут пошла уже высшая математика. Ясно, что найден материал и гвоздь в придачу. Нижний венец – из старых шпал. Стойки, а их надо очень много, – крепежный лес. Его эшелонами гонят на шахты. Из него же – верхняя обвязка и стропила. А там – ящики и триста раз, а то и больше, ящики. Я видел их горы на базе Интторга. Брать самые большие. Бегом на базу. Тары уйма. Нахожу я средь всего этого раздолья ящики, обитые фанерой изнутри. Эврика! Еще и фанера в придачу. Гофрированные картонные коробки из-под папирос – это же прекрасный утеплитель. Обить им хату изнутри. Шлака у депо – горы. Им засыпать промеж щитов. Оштукатурить снаружи, печь, и я уже вижу: дым идет из трубы. Так я строил ночами, поочередно, то на столе в депо, то в объятиях Варюхи – в них он строился быстрей, а дым валил из трубы до самых небес, отчего Варюшка как-то сказала мне на ушко: «Я забеременела».
От этого дым повалил еще сильней. Под всполохи северного сияния, при свете звезд вонзалось острие кирки в девственную утробу вечной мерзлоты. Отступя метров шестьдесят от водокачки, углубившись в «сады Черномора», где сосны и ели дремали, окутанные снегами и морозным инеем, я закладывал свой, наш дом, в чем помогали мне мои лагерные друзья. Сейчас, ночью, я больше не спал и не сторожил, а воровал все, что сгодится мне на стройплощадке. Все в депо знали, что я строюсь. Наумчик показывал те места, где под снегом могли быть бревна. Ночами и «днями» я закапывал, таскал и возил. Я продал свой новенький костюм, пальто и на эти деньги купил триста ящиков, обитых внутри фанерой, ящиков из-под трикотажа. Каждый надо было аккуратно разнять на щиты, вытащить все гвозди, каждый выправить. Щиты рассортировать по одинаковым размерам и отдельно их сложить. Когда я на водокачке объявил о том, что я немедля начинаю строить дом, ко мне в компанию напросился Гайк. Я отказать не смог, хотя меня это мало устраивало: одному хоть тяжелей, но спокойней. И я был прав.
Дальнейшая жизнь убедила меня в этом. Гайк больше надеялся на мои руки, чем на свои. Впоследствии пришлось твердо поделить стройматериал и поставить вопрос: это твое, это – мое, при надобности я тебе помогу, но за тебя строить не буду. Это всегда ведет к осложнениям, а их и без того уйма.
Гайк поджидал «дэвочку», которая должна выйти на свободу к весне; я же поджидал ребенка к осени, и строить дом для его «дэвочки» я наотрез отказался. Строй сам. Вкопал в мерзлоту «стулья», толстые столбы, подняв их на метр от земли. На них положили из старых шпал нижний венец. В середине декабря посадил я Варюшку на поезд, и свистнул паровоз. Укатила Варя в Москву на то время, пока я буду строить дом. Чем скорей я его построю, тем скорей она вернется, и мы снова будем вместе. Тут не до Гайкиной «дэвочки»!
Вязать каркас пришлось просить и нанимать знавших это дело людей. Был на Предшахтной кировский мужичок Глебов – малость кривоватый, нога колесом – прихватил он паренька, и мы втроем в два дня связали каркас. В «садах Черномора» над снегом высился скелет будущего очага, радуя сердце и веселя глаз. Целыми днями и ночами я, как ломовая лошадь, таскал, возил, колотил, засыпал шлаком стены. За ночь метели заметали, скрыв под снежными сугробами место, где строился дом. Часами приходилось разгребать снег, чтобы отыскать, сориентироваться и начать работу. Случайно по привычке взятый в рот гвоздь мгновенно прилипал к языку, и отодрать его было нелегко. Кровоточили губы. Машинисты, кочегары и весь знакомый и незнакомый народ кто чем старались помочь. Как-то сижу я в своем снежном котловане, строю, пилю, прибиваю. Слышу, идет по путям на шахту тяжелый состав, паровоз настойчиво гудит: «Ту…Ту…Ту…» Выглянул я из снежной ямы и вижу: летят, втыкаясь в снег, как свечи, бревна крепежного леса. Скидывают, скидывают. Человек строится – помощь нужна. И не знаешь, кого благодарить! Такой на Севере закон: суровая жизнь, суровый народ, хлебнувший лиха сполна, а заглянешь в сердце – и жалость в нем, и доброта, и сострадание. Сам через все прошел, знает: одному не под силу, подмога нужна. Так помощь и шла. Бог весть откуда и от кого. Придешь на стройку, а там к стене плита чугунная привалена. Дверца к печке, заслонка. Тот, кто принес, не объявится. Спасибо никому не нужно. Лишнее отдал, да и все. Хасан печку сложил – копейки не взял, а печка что нужно – с духовкой, на две комнаты, с плитой в шесть оборотов. Не было кирпича, у многих спрашивал, сказали: «Посмотрим», – и приволокли платформу под самый дом. «Разгружай быстрей, чтобы не видели». Так за мизерную плату состряпал мне Глебыч, кировский мужичок, две оконные рамы, дверь входную, стол, табуретки. Правда, все они были малость кривоваты, но дело не в том. В долг сварганил мне один мужичок две широкие тахты на пружинах, по всем правилам, да еще научил меня, как их делать, как веревками переплет вязать, так до сих пор вспоминаю, когда старую мебель перетягивать приходится. Строился дом хоть и тяжко, хоть и лихо было на сорокаградусном морозе, но стены уж забраны, шлаком засыпаны, потолок подбит, рамы вставлены. Не дует ветер, не заметает метель. Вот уж и печка затопилась, из трубы струится дым.
Гайк Мыкыртычеч был славный малый, в то время ему было под полсотни лет. Ожидал он свою «дэвочку», соблазнявшую его своей красотой, по его словам, давно еще, в лагере где-то. Сам он строить или не мог, или не хотел, думал на мне проехаться. Я ему твердо отвечал: «Нет, строй сам, я помогу». Моя половина растет как на дрожжах, потому что строю и день и ночь, хотя была еще сплошная ночь.
Гайк так однажды разошелся в своем армянском темпераменте, что, бросившись к дому, заорал:
– Сейчас шанхай шпичком поджигай!
Пришлось дать ему мощный апперкот и посчитать над ним: «Раз, два, три». Гайк поднялся, потрогал челюсть и сказал:
– На мэсте.
Взял топор и начал строить себе дом, а я ему помогать.
Дело пошло и у него. Девочкам дом строить надо. К сожалению, мне не раз приходилось кулаками приводить Гайка в чувство. Таков был Гайк. Но как ни странно, вражды между нами не было.
Внезапно грянул гром! Грозные тучи нового террора нависли над многострадальной страной. Все притихло, затаившись в ужасе, в ожидании новых страданий, неминуемых, неизбежных. Пища вампира – кровь. На костях и на крови создавался, строился коммунизм с его сверкающими высотами. Всё для народа! Все во имя народа. Народ трепетал, народ и славил. Одних уничтожали, другие требовали уничтожения. Одни сидели за колючей – другие стерегли, изощряясь в своей злобе. Брат предавал брата, дети – родителей, жены – мужей, мужья – своих жен. Так строилось светлое будущее всего человечества, для успешного его осуществления требовались новая кровь, новые жертвы. На сей раз «изверги рода человеческого – врачи». Через мощные репродукторы мир был оповещен об их злодеяниях. Газеты наполнены проклятиями. Летучие митинги на заводах требовали смерти: «Кровь их на нас и на детях наших!»
В лагерях ужесточался режим. Комендатура усиливала надзор над ссыльными. Хищные глаза искали жертв. Полковники потеряли свой мирный сон. Разбуженные по тревоге, они с неистовством принялись раскручивать колеса всех своих адских машин. По лагерям пошли этапы невесть куда. Каждый день приносит все новые и новые подробности об их, врачей, коварных замыслах. Они подняли свои грязные, кровавые руки на жизнь вождя! Левитан трагически сообщает миру о новых признаниях. Следствие продолжается.
«Что нас ждет? Снова лагерь?» – спрашиваем мы друг друга. Опускаются руки. Мой очаг – моя надежа: в нем уж топится печь, и дымок струится в небо. В нем все наполнено любовью, надеждой, каждый вбитый гвоздь – свидетельство тому. Опускаются руки, слабеет надежда. Впереди мрак.
Свою судьбу никто не знает. Сейчас, когда уж прожита жизнь, ты ее видишь всю досконально, от края и до края. Видишь промахи, ошибки, порою страшные, непоправимые. «Человек – кузнец своего счастья», но кует он только сегодняшний день, не зная завтрашнего.
Так строил я свой очаг в те суровые дни, когда «людоед» предвкушал свой кровавый пир. Строил с молитвой: «Да минует меня чаша сия»[149]149
См.: Мф. 26: 39
[Закрыть]. «Хватит человеку заботы сегодняшнего дня, не пекитеся о завтрашнем»[150]150
См.: Мф. 7: 34
[Закрыть]. А заботы сегодняшнего дня искали доски на пол. Ящичные были тонки и ненадежны. Доски достать в Инте то же самое, что клад найти. Я все ночи напролет, когда сторожил депо, рыскал в разных поисках пригодного. Вышел я в одну из таких ночей на промысел. На путях стояли два пульмана. Я приоткрыл тяжелую дверь, в раздвинутую щелку увидел и ахнул. Нары в два этажа. Доски, доски, сороковка. Это пол, пол, которого нет и без которого обойтись невозможно. Я сбегал в депо, притащил лом, гвоздодер и приступил к полезному труду на благо родины. На дворе пурга, метель. Я скидывал доску за доской, раскладывая их, стеля, как пол, на снегу недалеко от вагонов. Носить в дом было опасно. Я курочил вагоны, подготовленные под этап. Найдут – каторга! Снег, пурга заметали их, нанося сугробы. Та к я демонтировал два пульмана. За короткое время сугробы снега скрыли мое преступление, похоронив его в своем белом чреве. Убедившись в своей неповинности и в сохранности клада, я заснул на столе мертвым сном человека, достойно потрудившегося. Разбудил меня толчок в плечо. Предо мной стоял Наумчик.
– Вставай! Пойдем!
По его лицу я понял важность события. До депо мы молча шли: Наумчик впереди, я за ним. Когда я шагнул за ворота, сердце мое екнуло. У раскуроченных мною вагонов сплошные папахи над квадратными плечами, сверкающие погонами. Собаки на поводках. Пульманы настежь открыты, собаки нюхают своими мордами полы.
– Стой тут, – скомандовал Наумчик, остановив меня на приличном расстоянии от собак и полковников.
– Вот сторож, – сказал он, указывая на меня. – Но он не отвечает за пути и все, что на них. Он сторожит только контору и депо внутри. Вам необходимо было поставить меня, начальника депо, в известность о том, что вы ставите на подъездных путях, тогда я обязал бы сторожа следить за ними. Вы этого не потрудились сделать. А поэтому вы ни с меня, ни со сторожа не имеете основания требовать ответственности за вашу оплошность. Доски многим нужны – они здесь на вес золота. Нашлись люди на брошенные вами вагоны и, конечно, воспользовались.
Полковники смотрели на меня – я невинными глазами смотрел на них. Монолог Наумчика был обезоруживающим.
– Сторож может идти? – спросил Наумчик.
– Пусть идет на х… – рявкнул полковник.
Долго еще они лаялись промеж себя густым матом северного фольклора, уминая снег, под которым покоились их доски. Сегодня намеченный этап не состоялся. «Кукушечка» подцепила два пульмана, свистнула приветливо, выпустив лишний пар, и потащила их на ДОК. Махая руками, сотрясая воздух «бедной мамой», разошлись папахи по своим кабинетам заниматься излюбленным «творчеством». На сегодня я им испортил настроение.
Я сидел в конторке, внутри еще что-то пульсировало, наверно, каторга. Вошел Наумчик. Пристально взглянув на меня, спросил:
– Это ты раскурочил?
– Я, Наумчик!
– Я так и знал, молодец!
Наумчик понял все, и потому, боясь собак, остановил меня на расстоянии. Он спас меня от неминуемой тюрьмы.
– А где ты их умудрился спрятать?
– Они, эти гады, стояли на них. Пурга все замела.
– Ты шел на страшный риск, хорошо, что так все обошлось. Смотри, вытаскивай их осторожно, чтоб ни-ни, никто не знал и не видел. А ты еще говоришь, что не аид!
– Русский вор не хуже любого аида, только он больше по мелочам разменивается.
Ложится доска к доске, стягивается клином, чтобы плотней, застилается пол. Что ни доска, то год тюрьмы, а сколько их, этих досок, этих неотсиженных лет! Чтобы скрыть их подальше от любопытных глаз, застелил я их фанерными листами, покрасил суриком и спокойно вздохнул.
А скорбный голос Левитана несет миру новую, страшную, грустную весть: «Пульс слабый». «Отец родной», «друг народов», «вождь мирового пролетариата» – дышит на ладан! Неужто не вечный? Может, и подохнет, скотина? Затаилось сердце в разных чаяниях. В одних – тревога, в других – надежда. Чего больше? Об извергах ни слова – утихла жажда крови. Надвигается всенародная беда.
Пятое марта 1953 года. Весна! Короткий, но день меняет непроглядную интинскую ночь. Я сижу на крыше и крою ее рубероидом. По путям идет машинист, завидев меня, кричит:
– Слезай, Леха! Сталин подох!
Я кубарем скатился с крыши, прямо в сугроб. По шпалам в депо. Навстречу Наумчик, глаза в слезах. «Сталин умер», – скорбно лепечет он.
– Не умер, а подох, Наумчик! А ты что, глаза под краном, что ли, намочил?
Гудит народ, как растревоженный улей, у всех прискорбные лица. Боится человек чужого глаза, радость сердца скорбью лица прикрывает, так оно надежней. Льются скорбные симфонии: фуги Баха, грусть Шопена. Рыдают репродукторы, надрывая сердца. В скорби затихла тундра, потухло небо, льется горе всенародное, ушел из жизни людоед. Да как же без него, да что же будет? Кто нас теперь стрелять и вешать будет? Трудно, туго русскому без палки: спина привыкла быть согбенной! Человек приучен быть рабом.
Все на траурный митинг, все на погребенье «корифея всех наук». В трауре знамена! В трауре «любимые черты». Папахи сняты с головы. Их мыслящие лбы напряжены печалью. Их красные загривки бледны сегодня. Палачи хоронят палача. Плачут жены, слезами омывая собольи меха. Плачет тот полковник, что плакать не умел, льются слезы, сморкаются носы, а Левитан народу сообщает, что саркофаг поставлен на лафет. Крики, стоны, обмороки у дам – восковую куклу на лафете вносят в Мавзолей. Теперь там их двое: один начал, другой продолжил. Две святыни всенародные под стеклянным колпаком. На трибуне, затянутой черным крепом, свиные рожи всех мастей, исполнители умершей воли, палачи из палачей. Халилов, грозный князь всея Инты, подходит к микрофону. Дрожащим голосом орет: «Товарищи, мы понесли… Голос прерывается слезой, рыдают дамы, трут полковники платками красные носы. – Товарищи, мы понесли невосполнимую утрату (будем надеяться). Закатилось солнце (чтоб оно и не восходило вовсе!). «Закатилось…» (это их «закатилось солнце»! Сволочи!). Но в эти скорбные дни мы еще тесней должны сплотиться вокруг… Чтобы в этот скорбный час доказать всему миру, что мы верные продолжатели им начертанных идей! Дело Сталина не умрет. Оно для нас «живее всех живых»! Пусть запомнят враги, что свой меч мы крепко держим, и он в надежных руках!»
Прикрыли лысины и плеши серые папахи, сморкнулись и ушли по кабинетам точить мечи. Все это слушал я, стоя за колонной в позе горя неутешного, вздрагивая плечами, иногда время от времени сморкаясь, не поднимая своего лица, ибо оно светилось радостью и надеждой, смутной, хрупкой, но надеждой. Надежды полковников и мои были разными. Они пошли оттачивать мечи, ибо это был их хлеб, особняки, собольи шубы, жирные дамы в них, вся сила власти над народом. Власть его топтать…
А я пошел точить топор, чтобы строить свой дом и, быть может, не «вовеки веков», как того хотели «сплотившиеся вокруг»… Скоро, очень скоро их отточенные мечи не усекли главу «врагам народа», и они вышли на свободу, а еще спустя немного голова Лаврентия легла на блюдо. Там, на Севере, мы больше всего боялись, что на его главу наденут корону самодержца и помажут на царство. Этого, к счастью, не случилось. Берию обскакали – короны надели другие.
Очень скоро на вокзале я встретил Варюшку: в ее недрах новая жизнь подросла заметно. Новенький дом стоял в «садах Черномора». Жарко натоплена печь, занавески на окнах, широкая тахта, стены оклеены обоями под персидские ковры. Стол под скатертью, а на нем все нужное, чтобы обмыть очаг. Пока я тут строил дом, Варюшка посылками слала все нужное для уюта и необходимое для жизни, в том числе и гвозди. Пир горой. Все идите к нам. У нас сегодня праздник. Мы снова вместе, и у нас свой дом! Звенят стаканы, руки с ними подняты к потолку: «За тех, кто в море! За тех, кто там! За тех, кто здесь, за тех, кто с нами! За тех, кто в беде с тобою рядом!»
К приезду Варюшки в окошко, не по-северному большое и высокое, светит солнце. Отступила полярная ночь, погасли огни северных сияний. Улеглись метели, спрессовался снег. Апрельское солнышко освещает стены дома, ложится на пол большим квадратом. За окном «сады Черномора» стоят в весеннем пробуждении. Мощные кристаллы сосулек, как сталактиты, искрясь всеми цветами радуги, спускаются с крыши, упираясь в сугробы снега. Светло, тепло и чисто. Большая комната со столом и абажуром над ним, широкая тахта под покрывалом, рядом тумбочка с приемником, а в нем «голоса», «голоса» сквозь рев глушилок слышны. Умер «кровавый прокурор» Вышинский! Достойный ученик своего учителя! Некролог, потрясающий количеством невинных жертв. Над тахтой пейзаж собственной кисти: течет речка Инта средь серебристых ив. Встроенный шкаф в ногах тахты, а в нем на вешалках и на полках висят и разложены необходимые вещи. Большое «зеркало» белой печи с духовкой. На кухне плита, постоянно горящая. Вечный огонь и вечное тепло. Около нее дверь в маленькую комнату с одним окном: в него видно вдали стоящее депо с паровозами на путях, котельной, домик Наумчика, чья молодая жена в панбархате, чтобы не отставать от моды, выносит помойное ведро. Скоро она сбежит от него к молодому в надежде на парчу.
На фоне построенного А. П. Арцыбушевым дома
Гулямчик покинул водокачку, найдя себе молодую бабенку Соньку с пацаном, и поселился со своей молдаванкой в домике возле депо. К Гайку наконец приехала красавица Вэра! Молоденькая, держи ухо, Гайк, востро. Понимая это, Гайк даже сортирчик выстроил под самым окном. Мы все организовали «ленинский субботник» и таскали бревнышки, дабы помочь Гайку отстроить свой «шанхай» к ее приезду. Гайк сидит на крыше и оттуда кричит:
– Вэра! Вэра!
– Что, Гайк Мыкыртычеч? – кричит она из дома.
– Дай мнэ одын гвозд!
– А где он?
– Под кроватью, в ныжнем чимаданэ!
– Какой? – кричит девочка из комнаты.
– Нэ большой, нэ маленький… срэдний!
Этот диалог свидетельствует о том, сколь ценен гвоздь.
Маленькая комнатка в нашем доме предназначалась для временно бездомных. Расписавшись в комендатуре о грозящих тебе двадцати годах каторжных работ, ты не знаешь, где приклонить свою голову на некоторое время, пока не очухаешься, не осмотришься. Здесь необходима помощь тех, кто уже осел. Яшка Хромченко осел в общежитии, это не малина: что барак в лагере, что общежитие – один муравейник. К Яшке хотела приехать мать, а где ее устроить? Яшка пришел ко мне. Милости просим, комнатка к твоим услугам. Анна Яковлевна не заставила себя долго ждать. Милая московская дама. Яшка от нас уходит только на ночь. Анна Яковлевна каждый день грозится напечь пирогов и нас угостить. Время идет, тесто не ставится, мы терпеливо ждем обещанного. Она жила своим хозяйством и Яшку кормила в комнатке. Надо сказать, что материально мы жили весьма скудно. На 360 рублей не разгонишься. Пирожков ох как не мешало бы, тем более что каждый день о них вспоминала сама Анна Яковлевна. Накануне ее отъезда в доме сперва запахло всеми ароматами сдобного теста, а к вечеру у нас текли слюнки от душистых пирожков, горячих и пышных, исчезнувших в ее сумке. Наутро мы все пошли проводить гостью на Предшахтную. Я загодя разнюхал по струившемуся аромату сумку с дорожными пирогами и взялся ее нести. Остальные вещи распределились между провожающими. По дороге я отстал. Очень быстро все пирожки перекочевали ко мне за пазуху. Помахали мы ручками и вернулись в дом. На столе лежали обещанные пирожки.
– Откуда это?! – воскликнула Варюшка.
– Это Анна Яковлевна нас угостила, кушай на здоровье.
– Да нет, да неправда, она их в сумку уложила. Откуда они у тебя оказались?
Пришлось каяться, уплетая долгожданное. Вкусны ж они были!
Перед отъездом Анна Яковлевна долго думала, что нам подарить. Выбор ее пал на корыто – вещь весьма нужную. Появилось у нас корыто, но ненадолго. Скоро Яшка женился на чудесных волосах, о которых он писал стихи, слагал поэмы и взахлеб читал нам, восторгаясь этими волосами. О ней пока мы только знали, что она вольняшка, комсомолка и в придачу еще и доктор. Все это промеж прочего. Если бы вы видели, какие волосы! В первую брачную ночь легли эти волосы своей пышной копной на тумбочку у изголовья новобрачных. У бедного Яшки отвисла челюсть. Волосы на голове его комсомолки были, что называется, невзрачные. Во чреве плод! Когда он появится на Божий свет, его надобно холить и лелеять, а следовательно, и купать. Пришел к нам как-то Яшка, чешет затылок и говорит:
– Тут мама у вас корыто для меня оставила, где оно?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.