Текст книги "Милосердия двери. Автобиографический роман узника ГУЛАГа"
Автор книги: Алексей Арцыбушев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)
В этих записках я не хочу себя оправдывать, сваливать на обстоятельства и время, выпавшее на мою долю. Я далек от желания искать сучки в чужих глазах и пересчитывать их. Время, обстоятельства и, как вы видите, сама жизнь терли меня иногда безжалостно в своих жерновах. Все мое мне присуще, а грехи – в особенности. Моя цель – рассказать о судьбе моей без утайки, со всеми ее падениями, не бравируя ими, а оплакивая их. Не хвалясь, а ужасаясь, и в то же время показать незаслуженную милость Божию, хранящую меня за молитвы многих. Я не собираюсь вступать ни с кем в спор, что-то доказывая или опровергая. Я пишу то, что я думаю, что пережил, что видел и как все это ложилось мне в мою душу. Когда Коленьку на допросах спросил следователь:
– Что вы еще можете сказать об Арцыбушеве?
Коленька, ничтоже сумняшеся, ответил:
– Этот человек склонен к всевозможным авантюрам! Не в бровь, а в глаз! Склонен! Я боюсь утверждать, что склонность эта чисто генетическая. Думаю, что условия жизни, в которые поставлен весь наш народ, выработали в нем это необходимое для выживания качество, у всех по-разному действующее. Человек, хочет он или не хочет, вынужден изворачиваться. И кто в этом не грешен! Пусть только не будет это направлено во зло ближнему, скорей в его пользу. В нашем беззаконном государстве добиться законно тебе положенного можно только тем же беззаконным методом, и в этом я греха не вижу.
Авантюра в моем понимании – это умение обойти рогатки, выставленные, чтобы ты получил как можно меньше, а тот, кто их выставляет, как можно больше. В таком понимании Коленькина характеристика безупречна: он знал, что говорил. Сейчас это именуют «пробивной силой».
23 июня я вернулся в Москву с погасшими огнями и темными окнами. Что-то надо было делать. Я съездил в Дорохово к маме, она в тревоге за Серафима. Рассказы, расспросы:
– А что ты намерен делать?
– Да я пока не знаю, пойду работать.
– Сходи в Верею, там «тетя».
Пошел, повидал. Она (вернее, он) попросил меня отвезти письма в Москву по знакомому мне адресу. Приезжаю, передаю. Меня там хорошо знают. Матрена Фроловна – мать семейства, духовная дочь «тети». Пьем по-московски чай, за столом ее младшая дочь Тоня, старше меня на год.
– А что ты, Алеша, думаешь делать?
– Наверное, работать. Я бы с удовольствием смотался из Москвы. Бегать по тревогам в метро, толкаться в этой толчее! Хорошо бы куда-нибудь в деревню до осени.
– А что там?
– Да в колхоз на трактор. Я же все-таки танкист, машины всех марок знаю.
– Послушай, а ты бы не хотел поехать на Оку под Серпухов, в село Турово? Туда Антонину на работу по разнарядке зубным врачом направляют.
– Поехали, мне все одно куда.
– А ей там и квартиру должны дать, вместе и сподручней.
– Да это ж совсем хорошо, едем!
Сказано – сделано, пожитки в рюкзак и на поезд.
А вот и Турово. Тоне при больнице – две комнатки, я ее двоюродный брат. Пошел в колхоз.
– Трактористы нужны?
– Да еще как, только трактора все сломаны. Коль отремонтируешь…
– Конечно, из двух один – наверняка!
– Ну, валяй. Платить будем натурой.
Тоня зубы сверлит, я – под трактором. Она – в своей комнате, я – в другой. Ока, соловьи, словно и войны нет. Девка рядом, а охоты до нее нет, чудно даже. Газет нет, радио в сельсовете. Бабы голосят, мужичков гонят на фронт, радио сводки передает: «Оставили… Оставили… Оставили…» Прет немец по-шальному. Я из двух тракторов один собрал, пыхтит, сел за руль, покатил, работы – прорва. Август. Иду мимо сельсовета, а мне в окошечко:
– Зайди.
Захожу.
– Тебе повестка в райвоенкомат.
– Мне?
– Утром машина всех повезет, приходи к восьми.
Ладно! Наутро у сельсовета еще издалека слышен вой и причитания, голосят, выплакивая в голос еще живых, тут стоящих с котомками мужичков, кормильцев своих детей и всей страны. Виснут бабы на их шеях:
– Да на кого ты нас покидаешь, голубчик, да на кого ж детушек своих оставляешь!
А детушки тут же, цепляясь за подолы матерей, плачут от испуга, плачут потому, что все плачут.
А из громкоговорителя на всю деревню мощным потоком, заглушая вопли страданий, бравурно несется песнь:
Кузов грузовика набит битком. Под звуки бравурных маршей и вопли стоящей толпы, фырча и тарахтя, машина двинулась. Тяжкие минуты расставания позади, впереди у кого смерть, у кого плен, у кого увечье.
Присматриваясь, вижу, что большинство мужичков ущерблены: у кого бельмо на глазу, у кого на руке пальцев не хватает, кто хром, кто кос или крив. «Вот, – думаю, – кого уже забирать стали». Военкомат в Серпухове, зона, обнесенная колючей проволокой, проходная под охраной. В зоне – толпа народа. Вхожу в здание, муравейник, только и слышен приказ: «Сдавайте паспорта!» У столов давка. Хромые, косые, глухие и гугнивые, все в кучу, без всякой комиссовки, без медосмотра. «Сдавайте паспорта». «Ну, – думаю, – сдать-то я всегда успею, без медкомиссии тем более». Вспомнил я слова профессора: «Да тех, кто тебя призвал, под суд отдавать надо». Хожу, присматриваюсь. В углу у стола толпа, за столом лейтенантик что-то штампует на протянутых ему стоящим рядом капитаном повестках. Вокруг капитана свалка. Хромые, косые, глухие и гугнивые – все суют ему свои повестки. Лейтенантик штампует, как автомат: «До особого, до особого, до особого, до особого». Я подсунул ему под штемпель свою повестку. Шлеп! «До особого!»
Пулей я вылетел на улицу, сунул в проходной повестку со штемпелем «До особого»!
– Проходи!
Я на вокзал – и в Москву. В Дорохово, скорей в Дорохово. Приезжаю, у мамы замок. Где она? В соседнем домике живут «свои». Где мама? В Верею ушла. Я – в Верею. Стучусь в знакомое окошечко, шевельнулась занавеска, щелкнула щеколда.
– Мама у вас?
– В Боровске.
Путь немалый, пошел знакомой дорогой, к вечеру пришел, уж солнце село. Тихий стук. «Та-татата-та» – на другой не откроют. Шепотом в сенях:
– Мама у вас?
– Входи, тут. Тише, служба идет.
Бревенчатые стены, на окнах глухие ставни, у икон лампада. Отец Серафим в полумантии и в марлевой епитрахили, в руке у него шарик ладана, в другой – свечка. Подогреваемый свечкой, шарик начинает синим дымком наполнять комнатушку благоуханием, батюшка кадит им крестообразно. «Богородицу и Матерь Света в песнех возвеличим!» – тихо и проникновенно возглашает он. Все встают на колени, и я рядом с мамой. «Величит душа моя Господа, и возрадовася дух мой о Бозе Спасе моем», – все поют так тихо и с такими внутренними слезами радости, что душа твоя оставляет этот мир и куда-то уходит, сливаясь с ароматом ладана и растворяясь в покое, забыв все, словно и жизни не было.
«Слава Тебе, показавшему нам свет…» «Слава в вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение. Хвалим Тя… благодарим Тя великия ради славы Твоея…»[84]84
Великое славословие, входящее в состав праздничной утрени, основано на словах благовестия пастухам при Рождестве Иисуса Христа (см.: Лк. 2: 14).
[Закрыть]
Окончилась всенощная, рассказываю маме и батюшке, как я вырвался к ним из военкомата: «Я пришел попрощаться, забирают всех под гребенку, но без медкомиссии я идти на убой не желаю; повидав вас, вернусь в Серпухов, а там будь что будет». Вечером исповедовался, утром на литургии причастился, позавтракал, обнял мамочку, быть может, в последний раз, батюшка благословил меня, положив руку на мою голову: «С Богом! Иди с Богом!» Обернувшись еще раз, увидел слезы на глазах мамы, вышел из дома.
Москва, Коленька, доблестная армия бежит, снова: «Оставили… Оставили… Оставили…»
Серпухов, Турово. Прохожу мимо сельсовета, стук в окошко: «Зайди». Зашел. Повестка на завтра. На завтра – Серпухов. Военкомат, народу много, подхожу к столу. Воинский билет: «Освобожден от воинской службы по статье… на основании приказа №… Расписания болезней №… Старшина, годен к нестроевой службе в военное время, запас второй категории, в тыловых обозах». За столом врачи. Болезнь моя и ее подтверждение нуждаются в госпитализации в глазном отделении. Мне дают направление в горбольницу в глазное отделение. Вот текст его я привожу полностью: «Горвоенкомат просит Вас дать заключение о болезни гр. Арцыбушева А. П., согласно расписанию болезней Минобороны СССР с указанием статьи». С этой бумажкой я направился в поликлинику на прием к глазному врачу. Прихожу – очередь, жду. Врач – еврей, очень милый и внимательный. Прочитал направление и сказал:
– Вот вам бумажка, идите в больницу и ложитесь ко мне в отделение, будем исследовать.
Я лег. На следующий день начались уже известные мне исследования. Зная, что я могу вообще не видеть, что мое глазное дно мертво, я мухлевал без всякого зазрения совести, и я это подчеркиваю, так как и на этот раз я не горел желанием грудью защищать ни Сталина, ни Берию, ни Молотова, ни Кагановича, ни всю эту банду, вместе взятую, со всей ее человеконенавистнической идеологией. Так же, как их, и не меньше, я презирал и Гитлера, и всю эту фашистскую сволочь, прекрасно понимая, что «хрен редьки не слаще», но Сталин для меня был олицетворением зла, и «сердце Сталина» не стучало в моей груди (по той песне).
Исходя из этих моих личных отношений к «отцу родному» и моего понятия и представления о родине, я мог прочесть только самую верхнюю строчку, и то на полпути, а не оттуда, откуда положено видеть. Достаточно было доктору в темной комнате пошарить по моему глазному дну, как он убедился, что я и то слишком хорошо вижу. Дальше измерение поля зрения. Я знал от милых сестриц киевского госпиталя, что оно при моей болезни должно быть концентрически сужено, я его и сужал до предела. Доктор был удивлен, что я его еще маловато сузил, можно было бы и больше, что я намотал на ус и в лагере сузил совсем. Адаптация никуда не годная. Картина ясна. Но… Вызвав меня на последнее собеседование, держа мой воинский билет в руках, глядя на меня сострадательно, он молвил:
– То, что вы больны неизлечимо, – это факт. То, что вы подходите под все расписания болезней и по всем статьям Минобороны, – тоже сомнений нет, но вы – старшина, если бы вы были просто солдат, то полностью не годны к службе. Младший комсостав годен в обозах.
– Доктор, – сказал я, – вас спрашивают не кто я, а болен ли я. В военкомате знают, что я старшина. Вам надо ответить на их запрос: статья болезни и расписание. Вы и ответьте.
– И то верно, – сказал доктор. – Вы правы.
Я это говорил, совсем не предполагая, что случится в военкомате и как развернутся события. Получив на руки заключение о том, что «гр. Арцыбушев страдает такой-то болезнью, определяемой статьей… такой-то. Расписание болезней… Минобороны… от… числа», я пришел в военкомат и подаю председателю комиссии заключение. Он его внимательно прочитывает, передает военному, тут же сидящему, тот читает и говорит:
– Военный билет! Я подаю, не раскрывая его, он швыряет его в угол комнаты, в котором их навалом и, ни слова не говоря, выписывает мне «белый билет» – это полное освобождение от воинской повинности – пожизненно. Подает его мне и говорит:
– Вы свободны!
– Спасибо, – отвечаю я и выхожу.
Вернувшись в Турово, я зашел в колхоз и сказал его председателю, что с сего дня я больше не тракторист! Собрал свои манатки и пешком пошел в Каширу, где сел в поезд на Москву. В кармане у меня лежал «белый билет».
С ним я не должен был вставать на учет ни в каком военкомате. Вернувшись, я тут же поехал разыскивать маму. На все мои рассказы о случившемся мама сказала, выслушав:
– Это чудо.
Точка зрения мамы в отношении «грудью за Родину» была такой же, как и у меня. На Лубянке в 46-м мне следователь заявил:
– Вы наш враг, даже по одному тому, что семья ваша пострадала. Это не прощают.
На что я ему ответил:
– Тогда у вас вся страна – враги, так как нет семьи, которая бы не пострадала. Кстати сказать, у меня нет вражды в смысле мести, я вас просто презираю!
Но все живое хочет жить, как любил говорить Коленька. Надо было жить, а значит, работать. Каким-то образом, сейчас не помню, я устроился на работу в ГУШДор (Главное управление шоссейных дорог МВД СССР), автомехаником на автобазу. Шел сентябрь, немец рвался к Москве. Сводки Совинформбюро потрясали отступлением на всех фронтах: Смоленск, Киев, Харьков, Гжатск, Малый Ярославец, Можайск. Дорохово рядом. Москва во мраке, в небе аэростаты колышутся, как гигантские киты или акулы, на крышах зенитки, прожектора режут темное небо, тревога за тревогой. На крышах женщины и подростки скидывают зажигалки, вой сирен. Толпы бегущих к метро, давки у входов. Окна в бумажных крестах наглухо зашторены черной бумажной шторой. Репродукторы или поют: «Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин и первый маршал в бой нас поведет…»[85]85
Слова из «Марша советских танкистов» из фильма «Трактористы» (1938): слова Б.С. Ласкина, музыка Д. Я. Покрасса.
[Закрыть], или, умолкнув, сурово возвещают: «Граждане, воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога!» Воют сирены, бегут с детьми на руках, тянут за руки могущих идти, ковыляют старики и старухи, тянут с собой барахло. Рев моторов в черном небе, шарят, шарят прожектора, вот крест-накрест поймали, повели по небу рокочущую точку. Зенитки строчат, как пулеметы. Взрыв – один, другой, рушится с грохотом где-то вблизи, колышется земля. После одиннадцати улицы мертвы. Патруль один за другим, запоздавших забирают. Мы с Коленькой решили – «Где наша не пропадала?» – по тревоге никуда не бежать, и не бегали. Утром ни свет ни заря на работу – край света, за окружной, на Войковской. Машины, машины, и ты под ними. Один механик на всю базу, рук не хватает.
Все тревожней и тревожней живет город: сводки, слухи, страх на грани паники. Правительство в рот воды набрало. Уже несколько месяцев эвакуируют заводы на Урал, в Сибирь, гонят эшелон за эшелоном. Продукты давно по карточкам. На все норма, и не больше. Рабочим одна, служащим меньше, иждивенцам – еще меньше. Голодно и холодно. Октябрь идет. 15-го утром меня вызывает к себе начальник управления. Вхожу, кабинет в коврах, под портретом «обожаемого» – уважаемый Марк Ароныч, или просто Ароныч.
– Как у тебя с машинами?
– Все в порядке, все на ходу!
– Прекрасно! Вот что, слушай и записывай.
– Слушаю и пишу.
– Один грузовик – по моему адресу, пиши. Второй – моему заму (тоже Ароныч), пиши адрес! Написал?
– Да.
– Третью, четвертую, пятую, шестую! Записал?
– Да.
– Последнюю берешь себе.
– А мне зачем?
– Как зачем? Ехать!
– Куда?
– В Куйбышев.
– Я никуда не собираюсь ехать.
– Как? Евреям надо срочно уезжать.
– Я не еврей.
– Да-а, – протянул он, – не еврей, а я думал, что ты еврей.
– Нет.
– Тогда рассылай машины, а сам иди в бухгалтерию и получи расчет и талон на пуд муки.
– Слушаю! – по-военному сказал я.
Наутро все машины были мною разосланы по адресам, а я с пудом муки вернулся домой. 16 октября началось паническое бегство из Москвы, дороги были забиты машинами, пробки на часы. Правительство бежало, и бежали все те, кому стоило бежать. Вся Лубянская площадь в черном пепле, который заслонил собой небо. КГБ[86]86
В годы войны не КГБ, а НКВД СССР, с апреля 1943 г. – НКГБ СССР.
[Закрыть] жгло архивы, но не все: оно знало, что жечь, а что припрятать. Всем оставшимся в городе выдали по пуду муки: пеките пироги! А мы с Коленькой ели затируху, или попросту клейстер, было вкусно, а главное – вдоволь. Город готовился к уличным боям.
Сваркой резали стальной каркас – начало величественного триумфа сталинской эры, Дворец Советов, на макушке коего, под облаками, должен маячить, знай наших, вождь мирового пролетариата с гордо поднятой ввысь рукой. По замыслу архитекторов в лысой его башке должен был поместиться чуть ли не Большой театр. Теперь стальной хребет резали на куски, из которых варили противотанковые ежи, растаскивая их по Москве и перегораживая ими улицы и площади. Немец под самой Москвой. Что там в Дорохове? Жива ли мама? Симка исчез.
Тети-Граниных сыновей, всех трех, – на фронт. Коленька пока дома. Москву бомбят. Я ищу работу. «Кто не работает, тот не ест» – принцип социализма. Как ни привыкли мы ничему не удивляться во всей нашей системе «ЧЖ», но иногда диву даешься, до чего же все через…
В окруженной Москве, где еле-еле сдерживают натиск врага, в Москве, которую бомбят, приступили к реставрации и реконструкции Большого театра. Корин[87]87
П. Д. Корин (1892–1967) – известный русский художник-живописец.
[Закрыть] расписывает заново плафон зала, золотят все, что надо золотить, отливают заново бронзу, обивают плюшем и бархатом кресла, чистят коней на фасаде с возницей, шлифуют хрусталь для люстр. Словно нет войны, не бомбят Москву, не гибнет народ в ополченческих рядах, посланных на убой безоружными, чтобы заткнуть своими телами дзоты. Словно театр готовят к торжествам, на которых «наш гений» облобызается с другом своим вчерашним, с коим под фанфары так недавно подписали Пакт о ненападении и дружбе! Ныне «бесноватым фюрером»! Я средь тех, кто вдохновенно трудится над реставрацией. Я слесарь. С бригадой таких же, как я, одеваем в стальные леса зал в упор, до плафона. Над одним рабочим – два соглядатая. Я по глупости своей сперва не понял системы реставрации, и меня возмущало, что два лба, им бы на фронт, ходят за мной по пятам. Я по делу туда – и они за мной, я сюда – и они тут как тут.
– Эй вы, лодыри, – свистнул я им, – какого хрена баклуши бьете, работать надо, а не глазеть!
Меня толкнул в бок напарник:
– Да ты что, с ума сошел, ты знаешь, кто это?
– Нет, а кто?
– То-то ж, это гэбисты, здание-то правительственное! Охрана, чтобы мы чего не подложили куда, случáй.
– Этой твари на фронте место.
– Да их там полно, в бой гонят наганами, а побежишь, тебе ж и крышка, застрелят тут же. Во! Как Родину защищают!
Добрались мы с лесами и до муз, настелили щиты, легли на них на спину, художнички, и пошли шуровать кистями по их подолам, ножкам, рукам с лирами и другими атрибутами искусств.
Зима ранняя, холодная. С весны Ванек дров запас, топиться пока было чем, а сам на фронт, там и остался. Идут жестокие бои под Москвой. Сибирские дивизии жмут немца, все дальше и дальше от Москвы откатывается «бесноватый». Загнали за Можай, поперли дальше. Дорохово. Ни поездом, ни машиной. Путь закрыт. Как-то вечером винтовые шаги, стук в дверь. Незнакомый человек: «Я от Татьяны Александровны, только что из Дорохова, верней, из Вереи. Позвольте представиться, Юша Самарин. Сын того самого Самарина, прокурора Святейшего Синода, друга вашего дедушки, Александра Алексеевича Хвостова».
Коленька растаял, а мне сам Бог велел растаять, так как Юша привез весть о маме. Юша каким-то образом добрался до Вереи, где, по его словам, застряла его тетушка Мамонтова. Там он встретил маму, которая просила меня приехать и помочь ей выбраться в Москву. Дом в Дорохове сгорел, мама еле жива, но крепка духом. Мы пили чай, Юша без устали что-то рассказывал. Он обожает Вагнера, Коленька тоже – в общем, нашли друг друга. «Ах, как мило, ах, какая прелесть этот Юша!» Юша ушел, пообещавши заходить. На меня он тоже произвел приятное впечатление, тем более что он от мамы. Высокий, стройный, русые волосы, такая же бородка, благородное лицо. Мать его – «Девочка с персиками» Серова. В общем, свой человек, вполне свой. На следующий день я пошел в контору по реставрации ГАБТа к моему хорошему знакомому, Николаю Валериановичу Кириллову, большому другу тети Оли Поповой. Жена Николая Валериановича была дочерью садовника в имении его отца, брата моего дедушки Хвостова. Садовник умер, за ним и жена, остались малые дети; одну девочку взяли Хвостовы в свой дом и воспитывали ее наравне со своими, вырастив, выдали замуж за Николая Валериановича. Он-то меня и устроил в ГАБТ. Я все ему рассказал про маму и просил помочь мне взять за свой счет несколько дней, чтобы съездить за ней. Ни он, ни я не сообразили, что быть в оккупации – преступление. Это в мозги не укладывалось, в мозги нормальных людей, что можно винить миллионы советских граждан в том, что армия не могла защитить их и сама драпала, будучи абсолютно неготовой к защите страны, оставляя всех на произвол судьбы. Теперь же ты виноват, что оказался в оккупации. По совету Николая Валериановича я написал заявление, объясняя суть дела. Главный инженер Щелкан наложил резолюцию: «Не возражаю».
На следующее утро меня увольняют с работы без объяснения, а спустя несколько дней вызывают в военкомат. Иду.
– Документы!
– Вот, пожалуйста.
– На комиссию!
Поверхностный осмотр. На статью болезни – ноль внимания.
– Годен!
– Куда годен?
– На фронт годны – руки, ноги целы. Следующий!
Нет уж, это хрен, меня так просто не возмешь! Следующий – это я. Я требую комиссию:
– Смотрите, в освобождении четко написана болезнь. У меня руки, ноги есть, смотрите чего нет!
Заставил посмотреть – не отмахнешься. Билет оставляют у себя, выдают справку «оставлен до особого» – катись.
«Кто не работает, тот не ест!» Из театра вышибли, билет отняли, а жить как прикажете?! Обращаются, как со скотом, но ведь хлеб-то по карточкам. Скот-то и то кормить надо! Я к Николаю Валериановичу.
– Тебя, – говорит, – из-за матери выгнали и билет отобрали, чтобы ты за ней ехать не смог.
– Ну хорошо, а как мне жить дальше? Карточек-то нет.
– Подожди, что-то надо придумать. Приди завтра. Назавтра дает он мне бумажку на цементно-бетонный завод, готовящий бетон для восстановления разбомбленного здания ЦК, берут слесарем на эстакаду. Какая разница кем, лишь бы была карточка и мизерные гроши. «Не до жиру, быть бы живу». Бетон в ЦК давай, давай в три смены, сутками не вылазишь с эстакады, а зато с барского плеча – каша гречневая да суп мясной, горячий и бесплатно. «Бетон! Давай! Давай!» Дремлешь под шум бегущей ленты с песком! «Давай! Давай!»
Весна 1942 года. Неожиданно в дверях мама.
– Мама, мамочка, да как же ты?
– В Можайск вошли немцы. В Дорохове линия обороны. Бьют немцы артиллерией, бомбят с воздуха. Я – в вырытом мной и соседями окопе. Дом снесло снарядом. Спаслась только одна икона, которую я взяла в окоп, и то, что на мне было. Скоро пошли немецкие танки и мотопехота, еще с вечера наши без боя ушли. Когда все стихло, немцы покатились к Москве, я с иконой в руках пошла в Верею с надеждой, что там уцелели дом и батюшка. Слава Богу, всё и все уцелели. Там все вместе и отсиделись. Когда наши подходили, батюшка ушел, надеясь пробраться во Львов, на свою родину. Оставаться он не мог, сам понимаешь, 25 000 за голову. Каким-то чудом там очутился Юша, и я с ним передала, что жива, двинуться не могу. Местные власти отобрали все документы, чтобы никто никуда, проверка за проверкой. «Почему в оккупацию попала? Почему с армией не отступала?» Смешно, армия-то не шла, а бежала, мы-то тут при чем? А я сама дороховская, дом сгорел, куда деваться? В оккупации батюшка сидел в затворе, как и раньше. Ночами выходил во двор подышать свежим воздухом, поэтому местные о его существовании и не подозревали. Немцы знали, что он священник, и с уважением к нему относились и тоже не болтали, поэтому на меня не было никаких доносов. С немцами я не общалась. Батюшка служил, как всегда, а мы молились. Во Львов он ушел раньше, чем немцы отступать стали. Я поняла, что ты приехать по каким-то причинам не можешь; тогда я обратилась к властям с просьбой выдать мне документы, чтобы уехать к сыну. Наотрез отказали. Подождав, я написала заявление, в котором описывала свое бедственное положение, что один сын на фронте, другой инвалид, прошу выдать мне документы, чтобы уехать к сыну. Пошла, стал он на меня орать: «Мне наплевать на твоих сыновей и на тебя тоже». А я ему: «Напишите мне на моем заявлении все, что вы мне только что сказали, я его отправлю Сталину». Он опешил: «Ну, уж так и Сталину!» – «Да, да, Сталину, пишите, пишите». Тогда он встал, подошел к сейфу, нашел мой паспорт и отдал его мне: «Поезжай!» Вот я на разных машинах и добралась до вас.
– А что ты думаешь дальше делать?
– Я хочу поехать к Олечке в Абрамцево и там у нее устроиться на работу, малость передохнув.
Так она и поступила, но, приехав, слегла и долго болела. Тем временем к нам частенько заглядывает Юша, по-свойски. Разговоры разные, взглядов своих никто не скрывает, говорят, что думают.
Однажды пришла мне повестка из военкомата: «Явиться такого-то во столько-то, имея с собой нательное белье и продукты на двое суток». Странная, очень странная повестка. У меня еще было время, и я поехал в Абрамцево.
– Опять приехал прощаться, мамочка, снова повестка, да какая-то непонятная.
Читаем все, стараемся понять: куда, зачем? А мама мне и говорит:
– Если на фронт, то старшиной, все же лучше, чем рядовым!
– Безусловно, я хорошо знаю, что такое солдат, да еще на фронте. Но в данном случае, я уверен, что ко мне привязалось ГБ. Смешно призывать заведомо непригодного для фронта солдата, у них же есть все данные о моей болезни, а они полностью игнорируют свои же законы и заключения медкомиссии. Отобрав у меня освобождение, оставив «до особого», они сейчас забирают меня с вещами, минуя медкомиссию, которую я по их же закону обязан пройти.
– А ты ее требуй!
– Конечно, тем более что любая медкомиссия меня начисто забракует, и они, зная это, стремятся ее обойти, поэтому я уверен, что тут кто-то во мне лично заинтересован, а кто, кроме ГБ, – военкомату я напрочь не нужен.
– И где ты мог попасть к ним на заметку?
– Н у, на это ответить трудно, может, в Большом театре, может, когда узнали, что ты была в оккупации, – сказать трудно. Пришло время еще раз нам с тобой прощаться, но так просто я им не дамся!
Поцеловавшись и перекрестившись, я уехал. Завтра с вещами. С вещами так с вещами. Утро вечера мудреней. Я привык сегодня не решать тех задач, которые встанут передо мной завтра. Завтра само покажет себя, и совсем иначе, чем я сегодня о нем думаю.
С утра назавтра я был внутренне готов к предстоящему дню. В военкомат со мной пошел Коленька на всякий случай, чтобы знать, куда я исчезну. В военкомате, как всегда, полно народу. Я явился в назначенную комнату. Доложил, что такой-то прибыл, и отдал повестку. «Хорошо, ждите!» Я не стал возникать и чего-то требовать, решив сперва понять, что к чему. Ждем мы с Коленькой, ждем час, ждем второй, ждут многие. Наконец нас всех загнали в зал и велели сесть. Явился полковник и повел с нами такую речь: «Товарищи бойцы, вы здесь собраны для того, чтобы выполнить свой долг перед Родиной! Все вы завтра будете выброшены на парашютах в тыл врага, где должны будете соединиться с партизанскими соединениями, чтобы бить врага в его же тылу. Поняли? Поднимите руки, кто из вас прыгал с парашютом!»
Ни одной руки. Полковник малость смутился, но бодрым голосом произнес:
– Ничего, товарищи, прыгнете! Родина от вас это требует.
Настал момент мне выяснить свои отношения с полковником, Родиной, которая требует прыгать от тех, кто никогда не прыгал, и посылает в тыл врага заведомо к этому не подготовленных, а значит, на верную гибель. В подобных трудных моментах я полностью отдаюсь импульсу, я знаю, что надо действовать, а как? Подсказывает что-то внутри, подсознательно и чаще всего верно. Я подхожу к полковнику и спрашиваю его:
– Товарищ полковник, а как я буду прыгать: солдатом или старшиной?
– Как – старшиной?
– Так, старшиной. Я старшина, и вы это должны знать, потому что, демобилизовавшись по болезни из армии, я в ваш военкомат сдал все документы, по которым ясно видно, что я – старшина.
Полковник опешил. Я вышел, подсел к Коленьке и шепотом рассказал ему все. Он поднял брови и покачал головой. Сидим и ждем, ждем и ждем. Наконец меня вызвали к полковнику.
– Распишитесь.
Читаю: «Арцыбушев А. П. находится под следствием военной прокуратуры г. Москвы без права выезда». Я расписался.
– Дайте мне на руки этот документ.
– Зачем он вам?
– Я же не могу в военное время быть совсем без всяких документов, паспорт у вас, воинский билет тоже у вас, меня ж первый патруль заберет!
– Да! Хорошо, подождите там.
Наконец мне вынесли бумажку, подобную той, которую я подписал в кабинете. Мы вышли на улицу. Мама подала мысль – лучше старшиной. Я ее воплотил в реальность и попал под следствие военной прокуратуры, да чуть не посадили. Требовать комиссии в тот момент было бессмысленно, интуиция подсказала только этот вариант, значит, так было надо, другого пути не было. «Белый билет» мне выдали в Серпуховском военкомате официально, я его не подделывал, не купил. Врачебное заключение тоже, его может подтвердить любая медкомиссия. «Глазное дно мертво» – так сказал профессор. Прокуратура не в силах найти какого бы то ни было незаконного действия с моей стороны. Серпуховский военком сам прохлопал ушами, не раскрыв мой билет, бросив его в угол комнаты. С него пусть и спрашивают. Мое дело маленькое, мне дали – я взял, считая это законным документом, а когда выяснилось, что я должен был прыгать как солдат, то я, естественно, заявил о себе, что я старшина. Если бы я чувствовал свою вину, то я бы молчал и прыгал солдатом. Логично?
– Вполне, – сказал Коленька, – вполне.
Да, а жить-то как? Я под следствием, безработный и бездокументный. С этой «грамотой» меня никто не возьмет на работу. Карточек нет – нет и хлеба. Очень скоро Коленьку призвали в армию. Он был определен в штаб армии Конева, переводчиком в разведотдел. Вскоре я получил повестку явиться в прокуратуру. Началось следствие. Меня там встретили первоначально как матерого дезертира. Следователь пытался, ничего не выяснив, брать меня «на абордаж»: орать, грозить, стучать кулаками, но не бить. «Сознавайся!!!» Я очень четко, очень внятно рассказал ему подробнейшим образом, как мне выдали «белый билет»: «Криминала с моей стороны никакого не было, сознаваться мне не в чем, вы сами в этом сможете убедиться, наведя справки». Далее я заявил следователю, что я живой человек и хочу есть, а есть мне нечего, так как с этой филькиной грамотой я не могу устроиться на работу, что он пропустил мимо ушей. Он отпустил меня и сказал, что вызовет. Мама болеет и еще не в силах работать, висит фактически на пайке тети Оли и Аннушки, я питаюсь водой и иногда чаем у знакомых, отнимая у них часть их пайка. Положение безвыходное. Следствие идет очень медленно, не торопятся. Им некуда спешить. Иду я по двору своего дома – навстречу управдом, знакомый мне Травкин.
– Слушай, Миша, вам не нужен слесарь, водопроводчик, электрик, дворник, кто угодно?
– Мне нет, а вот КСК № 6 очень нужны электромонтеры.
– А где это?
– Метро «Красносельская», за ним – в переулок.
Окрыленный, я помчался туда. Травкин мне сказал фамилию начальника. Я прямым ходом к нему:
– Привет!
– Привет.
– Вам не нужен электромонтер?
– О как нужен! – показав рукой на горло, сказал Усачев. – Во как! Какой у тебя разряд?
– Шестой, – не задумываясь, ответил я.
– Иди оформляйся! Аня, Аня, – крикнул он секретарше, – оформи срочно!
Анечка, молоденькая Анечка, скроив глазки, подала мне анкету.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.