Текст книги "Пиковая дама сузит глазки"
Автор книги: Алексей Горшенин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)
Жениться Пахом мог бы, наверное, на любой окрестной красавице, но выбрал жившую неподалеку от их кузни Авдотью Кулакову – невысокую, простоволосую, ничем внешне не примечательную девушку, которая, по мнению многих односельчан, была ему не пара. Но парой они оказались, как раз, замечательной. Словно на их примере бог вознамерился показать другим, какой должна быть настоящая семья.
Никто не знает – не слышал, говорили ли они когда-нибудь друг другу нежные ласковые слова (от громадного, как сарай, Пахома их и слышать-то было бы как-то странно), но и ругани, даже обычной семейной перебранки отсюда не доносилось. Ну, а лучшим свидетельством тому, что существовала меж ними любовь, пусть для постороннего глаза и малозаметная, однако нерасторжимо связующая их, были дети Пахома и Авдотьи: три сына-погодка и дочь, в которых родители души не чаяли, хотя и держали строго, лишних вольностей не позволяя.
Плетнев рано остался без отца. Ему едва пять исполнилось, а Катюхе – семь, когда тот, переходя Обь по апрельскому льду, провалился в полынью и навсегда исчез в мутной вешней воде. Мать замуж больше не вышла, и Захар дальше рос уже без мужского в доме присутствия, чего ему явно недоставало. Может быть, поэтому, став больше, Захар зачастил в кузницу Пахома. Тихонько стоял у стеночки, слушал перезвон молотков, которыми кузнец играючи плющил на наковальне раскаленные докрасна железяки, и ему было хорошо здесь, рядом с этим дядькой. Не отрываясь от работы, Пахом изредка взглядывал на парнишку, весело подмигивал ему, и Захара, словно из горна кузнечного, обдавало сладким жаром.
Когда Захар подрос настолько, что уже мог держать в руках небольшой молот, Пахом давал ему попробовать себя в роли молотобойца. Захара после такого доверия распирало от гордости.
Поляна возле кузницы была любимым местом игр братьев Жуковых. Летом они пропадали здесь чуть ли не целыми днями. Захар был заметно старше их, но с удовольствием возился с ними. А они ходили за ним буквально по пятам, как цыплята.
Потом Плетнев на время расстался с селом. Призвали на военную службу. После демобилизации пошел в сельскохозяйственный техникум, на агронома учиться. Когда вернулся в село, братьев Жуковых едва узнал: подросли, вытянулись, старший уже семилетку заканчивал, отцу в кузнице помогал.
Уже став председателем, Захар Егорович Жуковых и на фронт провожал. Сначала братьев, потом и самого Пахома Митрофановича. В том же порядке со временем и похоронки на них стали приходить…
На Авдотью сейчас больно глянуть. И раньше-то не ахти какого телосложения, теперь и вовсе высохла, закаменела, а глаза до краев наполнились смертной тоской. Как она вообще смогла все это пережить, поражался Плетнев. Авдотья практически не ходила – либо сидела на старом диване с высокой спинкой, увенчанной продолговатым зеркалом, либо на нем же лежала. За пределами дома ее уже давно никто не видел. Мане приходилось и кормить мать, как малое дитя, с ложечки, и убирать за ней.
И если, не дай бог, война приберет еще и Маню…
Захар Егорыч помотал головой, словно отгоняя страшное видение. Нет, не мог он Маню отправить, не мог! Не мог собственной рукой подвести черту под родом Жуковых.
И снова вспомнился ему Пахом Митрофанович. В минуты отдыха устраивался он поудобнее на толстенном бревне, приваленном к стене кузницы, сворачивал из пожелтевшего газетного клочка цигарку с мелко нарубленным самосадом, блаженно затягивался и, выпуская сизый табачный дым, расслабленно наблюдал возню сыновей тут же, на лужайке. Потом рассеянный взгляд его устремлялся дальше, туда, где в низинке, чуть в стороне от согры поблескивало небольшое озерцо, куда они Захар с братьями Жуковыми ходили удить карасей. Что видел там кузнец, чему так светло улыбался? Этого юный Захар знать не мог. Да и не задумывался тогда. Просто и ему тоже становилось хорошо и светло. Он подсаживался к Пахому Митрофановичу. Тот приобнимал его, и они еще минут десять сидели так – то молча, то заводя какой-нибудь разговор.
О чем говорили, Плетнев сейчас уже не помнил. Вспомнилось только, спросил однажды:
– Дядя Пахом, а что в жизни самое главное?
Он недавно стал комсомольцем, идейно подковывался, и вопросы, касающиеся смысла бытия и целей человеческой жизни, серьезно волновали его юную душу. Захар, конечно, знал уже, что для комсомольца главное – быть верным помощником старшего собрата-коммуниста во всех его замечательных делах во благо трудового народа. Но вот сидит рядом с ним сам «трудовой народ» в лице сельского пролетария кузнеца Пахома и что по этому поводу думает он?
– Самое главное? – удивленно посмотрел на Захара кузнец и задумался. Между пальцев его потрескивала тлеющая цигарка. – Народ – он разный… – отозвался наконец Пахом Митрофанович. И, наверное, у каждого свое «главное». По мне же, Захарушка, главное – справедливость. Вот возьмем двух мужиков. Общее дело им поручено. Один хорошо работает, старательно, а другой спустя рукава, лодырничает. Пришла пора им за труды их воздавать. Кому сколько? Лодырь орет: мы вместе кажилились, потому поровну надо!
– Ну, уж! – возмутился Захар.
– Вот и я о том же, – согласился кузнец. – Ежели по справедливости, то и возьми сколько всамделе заработал. Как потопал, так и полопал. И так, Захарушка, во всем. По заслугам и деяниям должно воздаваться. Тогда, я думаю, не только лодырей и захребетников не будет, но и без вины виноватых. Справедливый человек не только не станет гнобить другого, выезжать на нем, но и сам тому в случае чего воспротивится. Вон и революцию за ради справедливости делали – чтобы один не угнетал, не унижал другого. А еще справедливый человек будет поступать только по совести, а не по корысти и не по прихоти – своей ли, чьей ли.
Знать, крепко засел в Плетневе тот давний разговор, если спустя столько времени вспомнился. И не просто ведь вспомнился. Слова кузнеца прочно сидели в нем все эти годы, как бы незримым внутренним ориентиром для него были. По справедливости и жить старался.
…Пахом Жуков и еще двое таких же немолодых мужиков отправлялись в райцентр на сборный пункт снежным зимним утром еще затемно. Распрощавшись с родными, мужики повалились на сено в розвальни, и снег прощально заскрипел под деревянными полозьями. Плетнев сам повез их в Сосновку. В райцентре, прощаясь, Пахом Митрофанович сказал с грустной улыбкой:
– Вот и наш черед, Захарушка, пришел за справедливость биться. Но мы ее отстоим – право слово, отстоим!..
«Ну, и какую же справедливость сейчас отстаиваешь ты?» – услышал внутри себя Захар Егорович вопрошающий голос.
– Какую… – хмуро пробормотал Плетнев. – Нешто их много и все разные – на любой цвет и вкус? Ладно! – решительно тряхнул он головой и, словно завершая разговор с внутренним голосом, сказал: – На том и порешим…
Захваченный своими раздумьями Захар Егорович и не заметил, как снова оказался возле правления. Он поднялся на пустое в разгар рабочего дня крыльцо, и вдруг ему подумалось, а почему этот заковыристый вопрос он должен решать единолично. Почему бы и с правлением не посоветоваться. Девки-то ведь свои, колхозные, полноправные члены коллектива. Пусть коллектив тоже голову поломает. А когда коллективное решение примут, тогда и в предвзятости его ни к одной стороне, ни к другой никто не обвинит.
Плетнев быстро прошел в избу, вырвал из амбарной книги сдвоенный лист и, несколько минут слюнявя химический карандаш, старательно, как школьник на уроке чистописания, выводил слова объявления. Руки от волнения тряслись. Буквы получались неровными, строки кривыми. Можно было бы поручить написать объявление Аньке – вон она, за стенкой сидит. У нее бы хорошо и красиво получилось. Но ей-то как раз и никак нельзя. «Сегодня в 8 вечера состоится заседание Правления колхоза „Приморский коммунар“, выводил председатель химическим карандашом. Повестка…» В этом месте Плетнев долго не мог сообразить, как эту самую повестку половчее обозначить. Ничего не придумав, приписал: «Внеочередной срочный вопрос».
Осилив, наконец, непривычное дело, взял кнопки и повесил объявление на входной двери. И удовлетворенно сам себе сказал:
– Как люди скажут, так и будет.
Остаток рабочего дня Плетнев старался обходить колхозную контору стороной, чтобы избегать лишних досужих расспросов. А когда вернулся к назначенному времени к конторской избе, чуть не выронил трость от удивления – она была забита людьми. Вместо несколько членов правления собралось здесь чуть ли не полдеревни. Словно собирал он не правление, а общее колхозное собрание. И на крыльце и вокруг было не протолкнуться. Толпа гудела, как растревоженный улей. Увидев Плетнева, народ притих, стал расступаться, освобождая дорогу председателю.
«А может, так оно даже и лучше? – подумал Захар Егорович, пробираясь к своему председательскому уголку. – Как ни крути, а общее собрание – высший орган колхозной власти, за ним всегда окончательное слово».
Когда Плетнев занял за столом свое место, народ притих. Сбоку, по правую руку от него пристроилась Аня Шумилова, аккуратно разложив перед собой чернильницу, ручку со стальным перышком, раскрытую на чистой странице общую тетрадку, куда записывала протоколы всех собраний правления. Плетнев покосился на племянницу – всегда у нее с бумагами полный порядок, и подумал, как он без нее будет. И еще вдруг пришло в голову: а чего же она тут сидит-то? Речь ведь про нее пойдет. Как же он об этом раньше не подумал. Но сейчас предпринимать что-то было уже поздно. Да и кто лучше нее все это запишет?..
Плетнев встал, откашлялся.
– На повестке у нас сегодня вопрос мобилизационный, – сказал он. Вздохнул и продолжил: – А ситуация, значит, следующая…
Пока председатель говорил, тишина стояла такая, что было слышно, как скрипит, скользя по бумаге, у Аниной ручки стальное перышко.
– …Так вот, товарищи, встает теперь перед нами задача, кого же выбрать из этих двух девчат-ровесниц для отправки… – Захар Егорович, поперхнулся, не решаясь продолжить словами «отправки на фронт», секунды две-три прочищал горло, наконец закончил фразу, в другом уже варианте: – для прохождения военной службы в рядах Красной Армии.
– Дак, наверное, Маня-большая лучше для армии-то сгодится. Она поздоровше Аньки будет, – услышал Плетнев голос одного из членов правления.
– Она и здесь нам прекрасно сгодится, – не согласился другой. – За двух мужиков ломит, будь здоров!
– Так ить и Анька у нас тут тоже при деле, – заметил притулившийся на лавке в дальнем углу Тимофей Бастрыкин, старый колхозный конюх. – Без нее председатель наш в бумажках утопнет.
– Я тоже сначала про Марию Жукову подумал, – признался Плетнев. – Но дело, товарищи вот еще в чем…
Аня записывала, низко склонившись к тетрадке. Головы почти не поднимала. Но было заметно, что она волнуется. И чем дальше, тем сильнее.
– Война проклятая много наших колхозных мужиков выкосила. Вечная им память. Но семье Пахома Жукова, думаю, поболее других досталось. И сам Пахом Митрофанович, и три сына его головы свои сложили… Авдотью Жукову от такой горести парализовало. Так вот, если мы еще и Маню в армию отправим, то баба совсем одна останется – неходячая. А уж не дай бог с девкой случится что – не вынесет Авдотья, нет, не вынесет! И еще… – Плетнев снова прочистил горло, но голос все равно оставался глухим и сиплым. – Маня у Жуковых – последыш, а теперь вот, получается, и последний живой в этой семье ребенок. Ни перед ней, ни за ней – уже никого. И когда вдруг убьют и ее, родовая ветвь Пахома Жукова отомрет тоже. Потому что некому будет ее продолжать.
– Ну, да, а у Шумловых одни девки, и Анька старшая, – подхватила мысль Плетнева какая-то из баб, толпившихся в дверях.
– Да, вот такой расклад, товарищи колхозники. И я прошу вас сообща подумать, как нам в этой ситуации поступить. Чтоб было по справедливости.
Захар Егорович опустился на свое место, покосился на Аню. Она сидела пунцовая, по-прежнему не отрывая глаз от тетради.
– Захар Егорыч, – подала голос расположившаяся по левую сторону стола, как раз напротив Ани, бригадир животноводов и тоже член правления Валентина Мотяшова. Женщина средних лет с одутловатым лицом и не то простуженным, не то прокуренным голосом, выделялась она среди местных баб тем, что в любое время года ходила в армейских галифе и сапогах. Достались они ей от покойного мужа, скончавшегося от фронтовых ран в областном госпитале, и носила она их, полагали в деревне, как бы в память о нем. – А ведь Анька родственница твоя. Не жалко?
– Жалко, очень даже. Только родственность – не аргумент, когда мы хотим по справедливости…
– Ой-ей, справедливец хренов! – взвизгнула Ккатерина Шумилова и стала пробираться от дверного косяка, который она подпирала, к председательскому столу. Лицо ее гневно перекосилось. – А ты подумал, что если Аньку заберут, у меня еще трое на руках останутся. Как я с ними? Я ведь цельными днями на работе, как белка в колесе, кручусь. Так хоть Анька помогала, а без нее как я буду?
– Да так же, как и все, – ответила за председателя Мотяшова. – Все бабы робют с темна до темна, и дети у всех, и без мужиков большинство живут. Тебя-то, Катька, горе еще стороной обошло. И ведь никто не верещит, а похлеще тебя крутятся.
– Я многодетная вдова, – опять завела свое Шумилова. – У меня дети малые…
И бабы всколыхнулись, загомонили наперебой:
– Какая ты вдова? Ты – брошенка!
– Твоим малым детям – десять, одиннадцать да двенадцать годов. Им пора в колхозе старшим помогать, а не лодыря гонять.
– Да она и сама на колхозной работе не горит.
– И даже не шает…
Недолюбливали, если не хуже того, в деревне Ккатерину Шумилову. Языкастая, злословная и вздорная была бабенка. Во всём и всем поперечная сама, поперек себя слова не допускала – отбрехивалась со злостью цепной собаки. Потому, наверное, и мужики рядом с ней не держались. Четверо их у нее было. От каждого по ребенку осталось – на память. Сами же – растворились, исчезли бесследно. А ведь и мужики-то, помнят сельчане, были нормальные: работящие, не запивающиеся. Ну, так при такой стервозности кто же выдержит? С Шумиловой и работать-то рядом мало кому хотелось. Чуть что – крик, скандал. Только Мотяшовой и удавалось ее обратно «в оглобли» ставить. Работала так себе, а отношения требовала, ровно ударницей была. А как же – ведь не кто-нибудь она, а родная сестра председателя. Хотя и Плетневу от нее тоже не раз «по-родственному» доставалось.
Шумилова примолкла.
В конторе тоже на несколько мгновений воцарилась тишина. Потом поднялась Мотяшова.
– Так вот, ежели по справедливости, то я председателя поддерживаю. Жуковых трогать нельзя – там и так все горем залито. Ну а Аня… девка она боевая, грамотная. Надеюсь, и на фронте наш колхоз не посрамит. Я так думаю.
Мотяшова села.
– Какие еще будут мнения?
Зашелестели по зале вполушеёот разговоры. Но ненадолго. Снова послышался голос Тимофея Бастрыкина:
– Дак каки ишшо мнения, коли решать по справедливости. Неча попусту хвосты накручивать, давай голосовать.
– Ну, тогда, – едва скрывая радость оттого, что подходит конец этому тяжелому болезненному разговору, – голосуем, – сказал Плетнев. – Кто за то, чтобы рекомендовать для прохождения военной службы в рядах Красной Армии Марию Жукову?
Напряженная тишина в ответ. Перышко Ани Шумиловой вопросительно зависло над тетрадью.
– Никого, – тихо констатировал Плетнев и, повысив голос: – Кто против?
Лес рук.
– Воздержавшиеся?
Нашлись и такие – двое.
– Ну, вот, теперь, кажется, все ясно, – сказала Мотяшова.
– Нет, Валентина Семеновна, давайте уж доведем процедуру до конца, – возразил Захар Егорович и повернулся к собранию:
– А теперь, товарищи, кто за то, чтобы рекомендовать для прохождения военной службы в рядах Красной Армии Анну Шумилову?
И снова лес рук.
– Кто против?
– Я против, я-я-я! – пронзительно закричала Шумилова-старшая.
Аня Шумилова, словно подхлестнутая пастушьим бичом, вдруг швырнула на стол ручку, сорвалась со своего места и, закрыв лицо руками, ринулась к двери. Никто не удерживал ее. Народ молча освобождал ей путь к выходу. А Плетнев еще раз пожалел, что допустил Анино присутствие на собрании.
– Не пущу, не отдам свою кровиночку на растерзание! – исходила криком Катерина. – Хоть что со мной делайте, не отдам!..
– Куда ты денешься? – сказал кто-то и словно керосина в огонь плеснул. Катерина заблажила с новой силой.
– Куда денуся? Денуся! И – вот вам всем! – выкинула она сначала в сторону председательского стола, а потом, развернувшись, и остального собрания руку с кукишем. – Хрен вам на рыло, а не доченьку мою ненаглядную! Я ее так сховаю, что и не найдете никогда…
– А вот за это, – сурово перебил Шумилову, молчавший до сих пор Петр Васильевич Шерстобитов, уполномоченный их, Мокрушинского, сельсовета, куда, кроме «Приобского коммунара», входило еще пять колхозов, – по законам военного времени вы обе можете и срок схлопотать. Анна – за дезертирство, а ты, Ккатерина, – за пособничество дезертиру. Так что попридержи-ка лучше язык от греха подальше…
Слова Шерстобитова подействовали отрезвляюще, возвращая Шумилову к реальности. Всхлипнув последний раз, она замолкла. И сразу как-то сгорбилась, скукожилась, словно сдувшийся шарик.
Повернулась и пошла следом за дочерью, бормоча себе под нос: «Ну, ладно, отольются еще вам наши слезки… еще попомните… чтоб вы сдохли все…»
Незаконченный протокол собрания Плетнев потом доводил до ума уже сам, чертыхаясь и с ужасом думая, что отныне вся эта бумажная канитель, от которой его благополучно избавляла Аня, будет на нем самом.
Доставить Аню на сборный пункт взялся Шерстобитов.
– Заодно и дела там кое-какие решу, – сказал.
Отъезжали через два дня после того памятного собрания. Разгоралось, шурша сухим золотом берез, медью осин и кленов бабье лето. В прозрачном воздухе было разлито такое умиротворение, что и не верилось, будто где-то гремит война.
Плетнев сначала хотел зайти к Шумиловым, как-то ободрить племянницу, сказать напутственные слова на прощанье, но раздумал, предчувствуя, что ждет его там отнюдь не радушный прием. «Попрощаюсь, когда отъезжать станут», – решил он.
Зато когда заглянул на ферму, его чуть не сбила с ног Маня-большая.
– Захар Егорыч… дядя Захар… Отправьте лучше меня?
– Куда отправить? – не сразу понял Плетнев.
– На фронт! Вместо Аньки. Она же слабенькая, ей тяжело будет… А я выдюжу. И мстить буду – за тятеньку и братиков.
– Ох, мстительница, – горько усмехнулся Плетнев. – А вдруг убьют?!
– Дак, знать судьба такая, дядя Захар. Вслед за тятей с братиками и я уйду.
– Но-но, дуреха, осади-ка, давай! – рассердился Плетнев. – Уйдет она!.. А о матери ты подумала? Она только тобой и жива и держится, ты у нее теперь единственный свет в окошке. Не станет тебя рядом – и она тут же тихо, без единого выстрела мир наш покинет. И вот еще о чем, Маня, подумай: ведь за тобой, глянь, в семье-то вашей уже никого не остается. Кто будет род Жуковых продолжать? То-то же! А насчет Анны… Не я единолично решение принимал – собрание колхозное. А его решение – закон!
Маня притихла, вытирая рукавом крупные, как горошины, слезы. А Плетнев утешающе потрепал ее по плечу:
– Иди, Маня, работай. Нам с тобой и здесь дел невпроворот. Тоже, ведь, для фронта трудимся, для победы. Не забывай.
«Вот так-то… – думал Плетнев, покидая ферму. – Две подружки. Одна, тихоня малозаметная, готова подругу в трудную минуту заменить и собой ради нее пожертвовать, а другая, всегдашняя ее верховодка, к такому, выходит, неспособна».
Неяркое сентябрьское солнце еще только выползло из-за горизонта, а Шерстобитов уже подкатывал на подводе к шумилоскому двору. Путь предстоял неблизкий, и конюх не поскупился на свежее сено.
Увидев в окно Шерстобитова, Плетнев торопливо нахлобучил кепку и выскочил из дома. Он едва успел поприветствовать Петра Васильевича, перекинуться с ним парой слов, как появились сестра с племянницей. На Ане был старенький, заметно потертый, чуть ли не бабушкин еще, плюшевый жакет, голова повязана под стать ему темным поношенным платком. За спиной оттягивал плечи сидорок с личными пожитками, видать, и харчами на первое время. В этом своем унылом одеянии с сиротской котомкой смахивала Аня на старушку-кусочницу, бредущую от деревни к деревне в поисках подаяния.
Шумиловы подошли к подводе, поздоровались с Шерстобитовым. На Плетнева обе даже не взглянули. Аня, все так же не поднимая глаз на председателя, высвободила плечи из лямок вещмешка, положила его в подводу.
Захар Егорович тронул племянницу за плечо. Она дернулась, как от электрического разряда.
– Счастливого пути, Анечка. И не поминай лихом.
– А как же мне теперь тебя, дядя Егор, поминать, если ты лихо для меня сам и сотворил?
– Анька! – прикрикнула на нее Екатерина. – Хватит лясы точить! Садись уже… – И добавила едко: – А то на службу опоздаешь.
Аня легко вскочила на телегу, стала устраиваться на сене поудобнее.
Шерстобитов при последних словах Ккатерины укоризненно покачал головой. Прощаясь, подал председателю руку. Тронув поводья, некоторое время шагал рядом с конем, потом запрыгнул с другого боку на подводу и дернул вожжи сильнее, прибавляя ходу. Екатерина ехала вместе с ними. До околицы будет провожать, понял Плетнев. Он и сам сначала хотел проститься там, но…
Какое-то время Плетнев шел следом за подводой, глядя в согбенную спину племянницы. А метров через сто она вдруг обернулась, бросая прощальный взгляд на родную деревню. Лицо ее различалось уже смутно, но все равно было ясно, что она плачет.
Показалась она сейчас Захару Егоровичу такой жалкой и беспомощной, такой брошенной и покинутой, что и у него самого навернулись на глаза слезы, а в горле застрял, спирая дыхание, тугой колючий ком. И острой бритвой полоснуло чувство вины.
Шерстобитов хлестнул коня кнутом. Подвода стала быстро удаляться. Плетнев вернулся к калитке своего дома и, приводя себя в чувство, смолил одну самокрутку за другой. Он стоял, подпирая калитку, до тех пор, пока не показалась на дороге возвращающаяся назад сестра.
– Катюха! – бросился он к ней навстречу.
Что он хотел ей сейчас сказать, что объяснить? В чем оправдаться? Да поздно, когда уже все решилось и свершилось, и не вернуть, не переиграть теперь! После драки кулаками не машут.
Сестра поравнялась с ним и в какой-то неистово-жгучей ненависти прошипела ему в лицо:
– Будь ты проклят со всем твоим отродьем, будь проклят!..
Плетнев был не робким мужиком, но сейчас ему сделалось по-настоящему страшно.
* * *
И покатилась жизнь в Приобском вместе с продолжающейся войной дальше. Захар Егорович по-прежнему исполнял председательские обязанности. Но в нескончаемой суете повседневных колхозных забот не отпускало его чувство вины перед племянницей. Много-много раз Плетнев возвращался памятью к той ситуации. И всегда выходило, что, если по совести и справедливости, то поступил он правильно, и люди его поддержали. Однако ощущение вины горьким осиновым привкусом все равно оставалось в нем.
Да и Екатерина не «позволяла» от него отрешиться. С отъездом дочери она обозлилась, замкнулась, общения избегала, а Захара Егоровича и вовсе обходила десятой дорогой. Он, правда, пытался на первых порах наладить отношения, но получил жестокий отпор. «Ты мне больше не брат!» – с ненавистью сказала Катерина и как топором по их родственной связке рубанула:
Мать сокрушалась и плакала, но сделать ничего не могла: Катерина на попятную не шла.
От Ани приходили письма. Судя по ним, в армейскую походную боевую жизнь она вполне вписалась, и служилось ей неплохо. И чем дальше война откатывалась на запад, – тем лучше. Катерина немного отмякла, повеселела, а когда дочь иной раз сообщала, что ее военная доблесть удостоена очередной награды, бегала с солдатским треугольником по всей деревне и хвасталась, что вот какая у нее Анька – бой-девка, герой, дает жару фашистским асам! Она еще себя покажет, еще и правда золотая звезда Героя ей на грудь упадет.
Героя – не героя, но звезды на груди Анны Шумиловой односельчане, когда она в конце августа 45-го вернулась после демобилизации домой, действительно увидели: одну на сияющем рубиновым огнем ордене Красной Звезды, а другую, в ореоле золотых лучей, – ордена «Отечественной войны». А на правой стороне Аниной груди поблескивали еще и медали, одна из которых – «За взятие Будапешта» – была этакой символической точкой на славном боевом пути Шумиловой.
Ладной ее фигуре военная форма явно шла. И перетянутая широким офицерским ремнем суконная гимнастерка, и с особым шиком сидящая на коротко стриженой голове пилотка, и начищенные до зеркального блеска хромовые сапожки – все было ей к лицу.
В самой же Анне сейчас с трудом угадывалась Анька Шумилова двухлетней давности – еще не оформившаяся окончательно деревенская девушка с косичками. Теперь это была заматеревшая и совсем уж не деревенского вида бравая женщина. Она курила «Казбек» – доставала папиросу из картонной коробочки с черным всадником, мчащимся на фоне такой же черной горы, постукивала по коробочке папиросой и, форсисто заломив мундштук, прикусывала его ярко накрашенными губами; потом, слегка прикрывая глаза, затягивалась и выпускала вверх красивые синеватые кольца, источающие сладковатый нездешний дух. Немногие вернувшиеся с фронта приобские мужики, если оказывались рядом, стыдливо прятали в рукав свои цигарки.
А еще приметливые бабы отметили, что вернулась Анна с «довеском». За это говорил чуть-чуть пока округлившийся животик. Не сразу, но все же удалось особо любопытным выведать потом, кто ж это постарался и где он теперь.
– Был один… – хмуро призналась Анна. – Жила я с ним. Навроде как ППЖ11
* ППЖ – походно-полевая жена
[Закрыть]. Все надеялась, что вот мир настанет, и мы распишемся. Он тоже мне это обещал. А война закончилась – оказалось, что давно расписанный он. Сразу же к своей законной и рванул. Только его и видели…
Домой Анна прибыла на райисполкомовском «газике» в сопровождении какого-то районного начальника. И не с пустыми руками. Кучу подарков из заграничных краев навезла. И матери, и сестрам, и бабушке… Только дядю своего Захара обошла стороной.
Она и поздоровалась-то с ним при встрече как с совершенно чужим человеком. И радость, с которой Плетнев ожидал племянницу, сдуло, словно ветром пену.
Впрочем, худшее ждало его впереди.
* * *
На званый ужин по поводу возвращения Анны Захара Егоровича не пригласили. Сестра встретила его на улице и сказала, что они с дочерью его видеть не хотят.
– Катерина, ты что? – опешил Плетнев. – Это ж тебе не просто так, гулянка воскресная – мероприятие! Встреча фрнтовички. Вся деревня, поди, будет. И вдруг нет председателя! Что люди-то подумают?
– А мне плевать – что подумают! Но на пороге моей избы чтоб ноги твоей не было! – жестко и непреклонно сказала Катерина, даже не повышая голоса.
– Я же слово должен приветственное сказать героине нашей… – попытался хоть как-то объяснить необходимость своего присутствия Плетнев, но Катерина оборвала его:
– Ты его еще два года назад сказал, когда мою девочку на смерть посылал.
– Какая ж смерть! Живехонька-здоровехонька. В орденах и медалях вся…
Не отвечая, лишь смерив напоследок ледяным ненавидящим взглядом, Катерина круто развернулась и зашагала к своему подворью.
Плетнев смотрел ей вслед, и было ему стыло и тягостно. И не хватало дыхания. Будто под дых со всей мочи двинули.
Про «всю деревню» Захар Егорович ошибся. Застолье было не очень людное и достаточно скромное. Далеко не все удостоились на него попасть. Катерина гостей отбирала сама.
Мани-большой среди них не значилось. Но она, не ведая о том, пришла сама. Как бы по праву закадычной с детства подружки.
В отличие от Анны, изменилась Маня мало. Разве что исчезла детская припухлось губ да погрубели, заострились черты лица. Даже толстая в руку коса, спускающаяся до середины спины, осталась прежней. Да и жизнь Мани за эти два года практически не изменилась. Все та же день-деньской потогонная работа – то на ферме, то в лесу, на заготовке чурочек для газогенераторных грузовиков. Дома – больная мать… Была… В мае, сразу после дня Победы Маня ее схоронила. И осталась совсем одна в пустой, но когда-то заполненной до предела голосами родных людей, смехом, полнокровной здоровой жизнью, избе. Днем боль тоски и одиночества скрадывала работа, а по ночам никак не могла уснуть. Даже усталость, свинцом наливавшая все тело, не могла свалить в сон. Маня лежала в постели, и со всех сторон слышала голоса то матери с отцом, то братьев. Ей начинало казаться, что они собрались все у ее изголовья и что-то рассказывают ей. Она пыталась разобрать – что, но слова шелестели, как сухие листья. Под этот шелест она забывалась до утра…
Узнав о возвращении подруги, Маня очень обрадовалась. Мнилось, что Аня, ее любимая Анечка, избавит от страха одиночества, что будет теперь, кому душу излить. Но когда увидела Шумилову в сиянии орденов и медалей, выходящую из легкового газончика, в каких тогда ездили только некоторые районные начальники (какой-то из них геройскую фронтовичку и в Приобское доставил), Маня сильно оробела и подойти не посмела. Теперь вот решилась…
С гулко стучащим сердцем Маня переступила порог Шумиловского дома. Застолье уже началось. Народ принял по первой, бодро налегал на закуску. Увидев Маню-большую, притихли, с интересом ожидая, что будет дальше. Анна, как и полагается виновнице торжества, восседала во главе стола под потемневшей иконой над головой и – пониже нее – семейными фотографиями в рамке рядом с матерью по правую руку и бабушкой – по левую. Увидев Маню, нехотя поднялась, пошла навстречу.
У Мани в радостном предвкушении их горячих объятий уже наворачивались радостные слезы. Но, когда подруги сблизились на расстояние шага и осталось только броситься в друг другу в объятия, Маня словно в невидимую стену уткнулась. Вместо раскрытых объятий она увидела протянутую ей ладонь подруги с наманикюренными пальчиками. Маня осторожно взяла ее в свою разбитую работой руку. И от этой ухоженной ладони, и вообще от всей Ани Шумиловой исходил нездешний аромат трофейного парфюма.
– Здравствуй, Анечка, – просевшим от волнения голосом чуть ли не басом сказала Маня.
– Привет-привет… – без всяких эмоций ответствовала Шумилова, блистая во всей своей армейской красе.
Маня невольно залюбовалась ею.
– Вон ты какая стала!.. – восхищенно сказала она. И, не зная, как еще выразить свой восторг, добавила: – Ровно елка на Новый год!
Аня поморщилась. Немудрящее Манино сравнение ей пришлось не по душе, даже обидным показалось, и она язвительно заметила:
– Зато ты, как была тюхой серой, так тюхой серой и осталась…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.