Текст книги "Пиковая дама сузит глазки"
Автор книги: Алексей Горшенин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)
И, выдернув ладонь из Маниной руки, круто развернулась и отправилась на свое место.
А Маня осталась истуканом стоять на месте, оглушенная таким приемом.
Недолгое молчание за столом нарушилось, гости загомонили. Районный начальник, доставивший Шумилову в Приобское, оказавшийся при ближайшем рассмотрении далеко еще не пожилым человеком, предложил тост за великую Победу и таких замечательных женщин, как Анна Николаевна Шумилова без которых эту Победу невозможно представить. Тост бурно поддержали, выпили стоя.
Маню-большую за стол никто не приглашал. На нее вовсе не обращали внимания, словно ее здесь и не было. До Мани наконец начало доходить, что она на этом празднике лишняя, и, заливаясь краской стыда, стала бочком подвигаться к выходу…
На другой день Плетнев с племянницей все-таки встретился. В колхозной конторе. Люди только что разошлись после наряда по рабочим местам. Плетнев один корпел над бумагами – сводками, справками, отчетностью, к составлению которых за свою председательскую службу так и не смог привыкнуть. «Хорошо бы Анну опять привлечь», – подумал он, и почувствовал, как заныло от нанесенной вчера Катериной обиды сердце.
– Здравствуйте, Захар Егорович! – услышал Плетнев. Подняв голову, увидел в пороге Аню.
От неожиданности он привстал из-за стола, приглашающим жестом показал на одну из табуреток перед ним.
Шумилова прошла, звякнув наградами, села, небрежно закинув нога на ногу. Достала «Казбек», не спрашивая разрешения, закурила. Она и раньше-то сильно застенчивой не была, а тут и вовсе чувствовалась во всех ее движениях, позе, взгляде несомненная уверенность в себе, в своей неотразимости и превосходстве.
Плетнев захотелось, было, порасспросить ее о боевой жизни, за что награды получены – ведь за просто так их не дают. Но исходящие от Анны токи самоуверенности и самодовольного превосходства остановили его. Да и как-то неуютно чувствовал себя Захар Егорович под сиянием ее «иконостаса», поскольку сам-то, кроме увечья, ничего не заработал. И он промолчал. Молчал, пока племянница доставала коробку с папиросами, закуривала… Наконец спросил:
– Чем заниматься-то думаешь? В помощницы ко мне пойдешь? По старой памяти.
Аня отвела от лица руку с зажатой между пальцами дымящейся папиросой, презрительно усмехнулась:
– И чего ж я тут забыла, Захар Егорович? – А после секундной паузы с нотками все того же превосходства в голосе и затаенной гордости сказала: – Я теперь птица другого полета!..
– Ну-ну… – отозвался Плетенев, чувствуя, как еще сильнее заныло сердце. – И куда ж ты теперь лететь собираешься?
– Пока что в район. Там мне уже местечко присмотрели. Нам, фронтовикам, теперь везде дорога! Сначала в район, а дальше посмотрим. Глядишь, и город наш будет…
«Ишь ты, „завоевательница“! – с обидой и неприязнью подумал Плетнев. – Будто в родной деревне делать нечего».
– Я вот и в контору зашла, чтобы кое-какие формальности уладить.
– А мать с бабушкой?
– А что мать с бабушкой? Как жили, так и жить будут, – пожала плечами Аня. – Устроюсь – помогать стану.
– И то ладно, – проворчал Плетнев.
«Формальности» они уладили. Захар Егорович ныне, если бы даже и сильно захотел, не смог бы удержать Анну Шумилову, фронтовика и орденоносца, в колхозе. Она теперь и вправду была «птицей другого полета». Впрочем, у Плетнева и желания никакого не возникало ее удерживать. «Пусть катится!» – с какой-то непривычной для себя злостью сказал он сам себе, когда племянница скрылась в дверях.
Увозил Анну Шумилову из села на следующий день все тот же районный начальник, что доставил ее сюда. День был воскресный, сухой и теплый. «Газик» окружили немногочисленные зеваки. Плетнев был дома. Проводить племянницу он не вышел.
* * *
Анку-зенитчицу – так ее с тех пор за глаза называли односельчане – в деревне больше не видели. По слухам, сошлась и жила она какое-то время с тем районным начальником, но что-то у них не заладилось, и они разбежались. Может, не захотел начальник чужого ребенка воспитывать, который к тому времени у Анны родился.
А позже и Катерина с оставшимися дочерьми и матерью к ней в райцентр перебралась. Кто-то же должен был нянчиться с малышом. Анне Николаевне на это времени совершенно не находилось. Вся она была в делах – служебных, партийных (на фронте Шумилова стала коммунисткой) и общественных. Она не вылезала с парт и прочих собраний конференций, активов, слетов, заворачивала районным Советом ветеранов войны, ее избрали депутатом райсовета трудящихся, членом райкома… Ее дома и застать-то было нелегко. Так что бабушка и прабабушка были здесь очень кстати. Благо жилплощадь позволяла. В райцентре, впервые с довоенных времен, построили несколько жилых домов. Половину одного из них с приусадебным участком и надворными постройками получила Анна Шумилова.
* * *
Маня-большая продолжала жить своей нешумной, малозаметной трудовой жизнью. Впрочем, почти одновременно с переездом Катерины Шумиловой в Сосновку, произошло в ее жизни важное событие. Она вышла замуж. Случилось это быстро и буднично. И для многих в деревне неожиданно. Особенно если учесть, что недобор мужиков в Приобском, как, впрочем, и во всех окрестных деревнях, был страшенный, а, стало быть, и выбор невест – огромный.
Однажды появился в «Приобском коммунаре» новый плотник по имени Василий Трошин. Был он нездешний. Из Смоленщины. Когда призвали в армию, оказался с отступавшими частями под Москвой. Там и ранили в первый раз. После госпиталей, ближе к весне сорок второго года снова очутился на фронте. Но уже не пехотинцем, как до этого, а понтоньером. И до февраля сорок пятого наводил переправы на пути наступления наших войск через большие и малые реки, пока на Одере не получил еще одно тяжелое ранение.
Поправившись, отправился в родные места. Вместо села своего увидел пепелище с голыми печными трубами. Удалось Трошину разузнать, что сгорела не только сама деревня. За связь с партизанами сожгли эсэсовские каратели и всех оставшихся в ней жителей, согнав в колхозный амбар. Сгорели в том амбаре и родные Василия. И остался он один-одинешенек: ни кола, на двора, ни близких ему людей… Куда теперь ему, прошедшему, почитай, всю войну солдату податься?
Вспомнил Семена Брызгалова – соседа по больничной палате, с которым лежал в новосибирском госпитале. Месяца три они с ним там кантовались – койки рядом стояли, одну тумбочку на двоих делили. Каждый свою деревню вспоминал, друг другу рассказывали, какая она. Семену часто приходили письма. И он время от времени читал их Василию вслух, мечтательно, в предвкушении будущей встречи закатывая глаза. Трошину писем уже давно никто не слал, и оттого на душе делалось все тревожнее. Брызгалова выписали раньше. На прощание, сунув Василию свой адресок, он сказал: «Приезжай, погостишь, и вообще… приезжай, если что! У нас места всем хватит – не пропадешь!» Как чуял, Брызгалов, говоря – «если что»…
Недолго размышлял Трошин. Отправился назад, в Сибирь, по указанному Брызгаловым адресу. В Приобском его встретили лучше некуда. Фронтовики, да еще владеющие ходовым ремеслом, были в большой цене. Василий оказался отменным плотником да и помимо того мастером на все руки и быстро стал работником поистине незаменимым.
С Маней Василий познакомился, когда пришел ремонтировать и приводить в порядок деревянные «внутренности» фермы.
– Вот это дивчина! – восхищенно воскликнул он, впервые увидев Маню.
Девушка закраснелась. Комплиментов она сроду ни от кого не слышала. За работу – другое дело – хвалили. Да и какие комплименты, если смотрели парни на нее, как на «тюху серую» да «каланчу», и видов на нее не имели, даже несерьезных.
– Тебя как звать-то? – спросил Трошин.
– Маня, – и вовсе зардевшись цветом маковым, чуть слышно ответила она.
– Так это тебя Маней-большой в деревне кличут?
Она молча кивнула и опустила голову.
– А я Василий. Василий Трошин. Вася. Правда, не «большой»…
Он и в самом деле «большим» не смотрелся, особенно рядом с Маней. Чуть выше ее плеча ростом, коренастый, крепко сбитый, однако сила чувствовалась в нем немалая. Был он лет на пять старше Мани, но лоб его пробороздили две глубокие морщины, а шевелюра подернулась инеем ранней седины.
Маня подняла глаза, взгляды их одинаково голубых глаз встретились, вызвав замыкание душ и сердец. И глубоко нутром оба почуяли, что дальше идти им вместе.
Всю неделю, пока тюкал Трошин на ферме топориком, они говорили друг с другом и не могли наговориться. Рассказывали о себе, о том, что было с ними в прошлой жизни и все острее чувствовали, как близки они своими судьбами.
А потом Василий проводил Маню с фермы домой. И остался у нее…
Свадьбы не справляли. Просто начали жить вместе. Сначала и отношения свои не оформляли. Уж когда первенец-сын родился – расписались в сельсовете.
Деревенские, глядя на них, поначалу удивлялись: чудно – чуть ли не на голову баба мужика выше! Потом привыкли, рассудив – не с ростом же жить, с человеком… А человеком Василий был, под стать Мане, работящим и душевным. И, как сказал о нем однажды Плетнев, – мужиком качественным. Сам же Захар Егорович, глядя на эту молодую семью, невольно вспоминал Пахома и Авдотью Жуковых. И их сыновей.
Маня же родила одного за другим трех собственных. Словно их рождением постаралась восполнить преждевременный уход из жизни братьев. Сыновья ее чем-то и похожи были на них.
Захар Егорович всем троим стал крестным отцом и, наблюдая, как бурно, несмотря на несытую послевоенную жизнь, идут они в рост, с радостью и облегчением думал, что правильно он тогда, все-таки, сделал, что не отдал Маню на войну.
Но недолго довелось Плетневу радоваться. Фронтовые раны и контузия, постоянное перенапряжение, что испытывал он, волоча по колдобинам и хлябям военно-послевоенного лихолетья колхозный воз, все сильнее давали о себе знать, подтачивали здоровье. Не укрепляла его и размолвка с сестрой и племянницей. После переезда Катерины в Сосновку встретились они с ней всего раз, года через три, на похоронах матери. Смерть матери помирила их, но родственную лодку было уже не склеить. Да и времени не оставалось. Через полтора года вослед матушке своей уйдет в мир иной и Захар Егорович, отдав родной земле всего себя без остатка…
* * *
Аня Шумилова, а для большинства окружающих давно уже только Анна Николаевна, между тем, продолжала набирать высоту. В райцентре надолго она не задержалась. Инициативную, энергичную и честолюбивую функционерку заметили в областном центре, пригласили инструктором в сельхозотдел Обкома партии. Но велели продолжать образование. И Шумилова отправилась без отрыва от «производства» учиться в партшколу. А когда через несколько лет с отличием окончила ее, пошла на повышение – возглавила организационный отдел одного из райкомов партии областного города. Некоторое время спустя заняла вакантное место (была избрана) третьего секретаря другого городского райкома. «Доросла» там и до второго. А заканчивала Анна Николаевна Шумилова свою партийную карьеру опять в Сосновке, чуть ли не десяток лет возглавляя здешний райком.
На личном фронте дела у Шумиловой обстояли далеко не так успешно. Родившаяся у нее сразу после войны девочка прожила всего ничего. И двух лет не было крошке, как задушила ее дифтерия. На войне Анна Николаевна насмотрелась смертей. Но это были чужие смерти. А здесь умер ее ребенок – плоть от плоти, кровиночка… Ладно, успокаивала ее Катерина: молодая, здоровая, родишь себе еще. Она и сама на то надеялась. Оказалось – напрасно. Не однажды пыталась Анна Николаевна устроить личную жизнь, сходилась и расходилась с мужчинами. Никто, однако, рядом с ней, властолюбивой верховодкой, которой и в семейной жизни надо было непременно доминировать и подчинять себе, долго не удерживался.
Впрочем, из-за этого Анна Николаевна особо и не переживала. Другое ее удручало – родить не получалось никак. Хоть от того красавца, хоть от этого. А мужчины ей доставались – загляденье! Уже и сестры ее младшие замуж повыходили и своих детей на свет произвели, а она так и оставалась «коровой яловой». Словно порчей какой была тронута, венцом бесплодия околдована. И что только не делала она для исправления положения! Не помогали ни врачи, ни знахарки. Катерина, пока жива была, настойчиво в церковь советовала пойти, через батюшку-настоятеля (он нужные молитвы подскажет) у бога помощи попросить. Но этот вариант Анна Николаевна, как партийный работник принять не могла. Хотя в душе была согласна даже на такие «крайности».
А потом не стало и Катерины. Сестры за мужьями разъехались по стране кто куда (да и не испытывала она к ним по-настоящему родственных чувств никогда). И Анна Николаевна осталась совсем одна. Только работа и спасала. В квартиру к себе приходила лишь переночевать.
* * *
Семья Трошиных продолжала жить в Приобском до последних его дней. Маня все так же трудилась на ферме, Василия с его плотницкой бригадой можно было видеть на разных объектах разрастающегося колхозного хозяйства, а то и за постройкой новых изб. Семейство их прибавилось еще на одного сына и дочь. Старшие один за другим закончили семилетку в родном селе, пошли дальше кто в училище механизации, кто в техникум. Младшие еще учились в школе. И была уверенность, что все они продолжат крестьянское дело родителей на Приобской земле.
Так бы, наверное, и было, но через три десятка лет после победы над фашизмом развернулась новая война – с русским крестьянством, которое начали повсеместно сгонять с насиженных мест, стирать с лица земли его родные деревни, ставшие вдруг «неперспективными», а самого загонять в «поселки городского типа». В них, построенных наспех и кое-как, кроме шести приусадебных соток под окном, где ни скотину держать, ни картошки посадить на обычно большую деревенскую семью, не имелось больше для подневольных переселенцев ничего.
В одну из таких переселенческих «резерваций» попала и семья Трошиных, когда вал ликвидации «неперспективных» деревень докатился до Приобского. Красавца-села с вековой историей не стало. Маня-большая уезжала в слезах. Наворачивались они и на глаза Василию, давно прикипевшему к этим местам с прекрасной рыбалкой, охотой, грибами в окрестных борах и березняках. Новый же поселок «посадили» практически на голое место в окружении редких жиденьких колков и заболоченных согр. Не было рядом ни речки, ни приличных угодий. Для питьевой воды бурили артезианские скважины, но выкачивалась оттуда какая-то сомнительная рыже-тараканьего цвета и сильно железистая жидкость. Она оставляла на посуде ржавые потеки, пить ее просто так, для утоления жажды было почти невозможно. И Трошины, каждый раз, качая ее в ведро, невольно вспоминали свой колодец-журавель в Приобском с его вкуснейшей водой.
Покидая Приобское, Трошиным со многим пришлось расстаться, пустить под нож скотину (только поросенка, до нескольких курей забрали), и начинать жизнь на новом месте практически с нуля.
Кто позажиточнее, или имея там родственников, переезжали в пригородные поселки областного центра. У Трошиных такой возможности не было. Хорошо хоть удалось им свою избу, всего лет за пять до этого Василием отстроенную, в Залесово из Приобского перевезти. С работой тоже начались проблемы. Рабочих рук было больше, чем рабочих мест. Да и те, что имелись, ветеранам вроде Мани-большой были заказаны. Не вписывались такие, как она, они в механизированные комплексы и залы машинного доения современных ферм, отданные «на откуп» молодым специалистам: зоотехникам, операторам машинного доения… С большим трудом Мария Пахомовна устроилась в поселковую школу уборщицей. И это было счастьем, потому что младшие сын с дочкой учились здесь же и теперь были у нее на глазах. Двое старших после окончания училища, в чужое для них поселение возвращаться не захотели и поехали пытать счастья в город. Там же доучивался в техникуме третий сын. У него тоже все надежды были связаны с городом.
– Ничего, – успокаивал жену Василий, – пусть свою дорогу ищут. Все одно в городу им лучше будет, чем в нашем болоте.
Иначе как «болотом» он новый поселок не называл. Приложения к своему плотницкому умению он найти здесь не мог. Мыкался по разным временным работам, пока не приткнулся в местную кочегарку. Всегда веселый, распахнутый, он захандрил, стал попивать. И однажды лютой январской стужей, возвращаясь домой от собутыльника из одного края широко разбросанного по степи поселка в другой, замерз, упав по пути в сугроб и не найдя в себе сил подняться.
Смерть мужа Мария Пахомовна переживала тяжело. Первой и единственной любовью он был, отцом ее детей. Больше тридцати лет вместе. И как жить после случившегося дальше – она не представляла.
– Ничего, мать, – прорвемся! – сказал старший сын, вспомнив любимое присловье отца, когда собрались они после похорон всем семейством.
– Помогать будем, – поддержали братья.
Мария Пахомовна вздохнула в ответ. А что им еще остается делать? Только прорываться! И не в первый уже в ее судьбе раз…
Жизнь снова накалилась до предела, как в дни войны, когда прозывали ее еще Маней-большой. Только враг теперь был другой – непонятный какой-то: не чужеродный и сторонний, а внутри возникший и изнутри действующий, но действующий подчас не лучше фашистского завоевателя. Однако и его надо было побеждать. Ради жизни собственных детей, их лучшей и более счастливой доли. Благо и дети, материнскую заботу чувствуя и понимая, не оставались в стороне: по весне всем табором сажали, а осенью копали картошку (совхоз теперь выделял под нее на полях землю), помогали в огороде, по дому. Двое старших, найдя в городе работу, поддерживали деньгами. Продолжала работать – все так же школьной техничкой – и сама Мария Пахомовна. В общем, «прорывались» Трошины во главе с Марией Пахомовной всем семейным кагалом к чистой воде счастливого будущего, не представляя, правда, как далеко и долго до него добираться и через какие тернии придется дальше продираться. Марии Пахомовне иной раз казалось, что никакой жизни на это не хватит.
А годы текли, словно песок сквозь пальцы. Пришла пора Трошиной пенсию оформлять. Вообще-то эта пора еще лет семь назад наступила, да только все как-то не отваживалась Мария Пахомовна бросить работу. Хоть и не шибко она, шваброй орудуя, получала, но все-таки больше, в сравнении с совсем уж нищей колхозной пенсией. Тем более что, если выдавалась возможность, Мария Пахомовна и в других местах прирабатывала. Но дети вырастали, оперялись, обзаводились семьями. Уже и младшего сына она женила. Да и дочь была на выданье. Семейное древо Трошиных обрастало новым «годовым кольцом». От ребячьих голосов звенело в ушах, когда сыновья с внуками на праздники собирались у матери.
Баба Маня была у сыновей нарасхват. То один просит погостить – считай с внуками понянчиться, то другой. С нею в Залесово только младший сын да дочь жить остались. Она бы и рада погостить, но лишний раз вырваться не может – работа. И стали дети уговаривать мать оставить, наконец, чертову работу и уйти на пенсию. И так сорок лет отмантулила. Всех их подняла, в люди вывела. Пора и на отдых заслуженный. Немного лукавили, конечно, на себя одеяло тянули – какой там всерьез отдых при ораве внуков! Не отдых, конечно, понимала и Мария Пахомовна, но если и труд, то самый, наверное, радостный и благодарный, для которого и сил оставшихся не жалко. Да и жить как-то полегче стало. То сама на детей всю дорогу тянулась, а теперь пришла, знать пора ответной благодарности. И пенсия ноне куда как больше, чем раньше.
В общем, решилась Мария Пахомовна, взялась оформлять пенсию. Справки всякие собирая, зачастила в райцентр. В один из таких походов и состоялась их встреча…
В райисполком Мария Пахомовна неудачно угадала под обед, и сейчас вынуждена была на лавочке в тени административного здания целый час дожидаться, когда вернется к себе в кабинет нужная ей чиновница. Трехэтажное кирпичное здание с большими окнами, высокими потолками было поделено на две половины. С той стороны, где сидела на лавочке Трошина, находился вход в райисполком, а с противоположной – в райком партии.
Еще только начинался сентябрь, и было по-летнему тепло. Устроившись удобнее на лавочке, Мария Пахомовна стала задремывать. Но тут же почувствовала, что кто-то сел рядом и в упор глядит на нее. Она открыла глаза и услышала:
– Точно, Маня!
На нее смотрела примерно ее возраста, но более моложавого вида, ухоженная, со вкусом одетая женщина. Что-то знакомое угадывалось в ней, но узнать ее сразу Мария Пахомовна не смогла. Лишь когда женщина, слегка толкнув ее плечом, сказала: «Ты что, Маня, не признаешь меня?», в ее памяти, как на замерзшем стекле, тронутого теплым дыханием, появилась и стала расширяться проталина, в которой стало проступать лицо Анны Шумиловой.
– Аня? – удивленно откликнулась Мария Пахомовна.
– Узнала, наконец! – обрадовалась Шумилова.
Не сговариваясь, они потянулись друг к другу и обнялись.
– Эвон ты какая стала! – сказала Мария Пахомовна, отстраняясь от подруги.
– Какая?
– Чисто королева! Начальница, поди?
– Начальница, – засмеялась Шумилова. – В соседнем подъезде работаю.
– В райкоме?
– В нем самом. Им и командую.
– Надо же? – удивилась Трошина.
– Неужели не знала?
– Нет, – призналась Мария Пахомовна.
Она и правда не знала. Ни сами они с Василием, ни сыновья их к коммунистам отношения не имели, районную газету читали редко, а если и читала, то фамилия Шумиловой им там не попадалась.
И пошел у них разговор – долгий, с рассказами о себе и близких, с омытыми слезами воспоминаниями о далеком детстве и юности… Маня-большая забыла про нужную ей чиновницу, а Анка-зенитчица про свой райкомовский кабинет.
– Я, Маня, иногда думаю, что, если б не настоял тогда дядя Захар, Захар Егорович, на своем и не оказалась бы я на фронте, судьба моя могла б совсем по-другому повернуться. Чахла б, наверное, как и ты, в колхозе и дальше нашего райцентра ничего не видела. А так… За Родину повоевала, мир посмотрела. Реализоваться смогла сполна, показать, на что способна. У меня, Маня, не только боевые, но и трудовые награды имеются. Орден Трудового Красного знамени, вот… Так что не зря небо коптила.
– А мы, значит, шушера колхозная, темнота беспартейная, зря все это время – и в войну, и после – горбатились и надрывались? – вдруг обиделась Мария Пахомовна. – Хотя, может, и зря. Мы – робили, как проклятые, жилы рвали, а нас за это прижимали да притесняли, как только могли, дыхнуть свободно не давали. Вон даже огороды обрезали по самое не могу…
– Маня, – строго, с металлом в голосе оборвала подругу Анна Николаевна, – не обобщай! Да и не об этом я говорю – о себе, – снова помягчел ее голос. – Я ведь сильно обижалась на Захара Егоровича. Как же – не мог родную племянницу выгородить! И на тебя тоже обижалась. Полагала, что тебе место на фронте, а не мне. Сильно я, оказывается, ошибалась. Война разных людей объединяет, к единому, так сказать, знаменателю приводит. А меня война и вовсе человеком сделала, на широкий жизненный простор вывела. Как говорится, нет худа без добра…
– Ага, кому война, а кому – мать родна, – проворчала Мария Пахомовна.
– Вот и получается, – пропустив ее реплику мимо ушей, продолжила Шумилова, что я не обижаться должна, а по гроб жизни быть вам с Захаром Егоровичем благодарной.
– Да ладно… – засмущалась Трошина. – А Захара Егоровича жалко очень. Замечательный мужик! Только продыху ему не было. Вот и надорвался. Не старый еще помер…
Обе разом всхлипнули, помолчали.
– А с другой стороны, – снова торопливо, словно спеша высказать копившееся в ней годами, заговорила Анна Николаевна, – война эта проклятая мне жизнь все равно покорежила. Личную мою жизнь. Там, на фронте, когда вокруг в основном мужики, казалось, что любой может быть у твоих ног – стоит только захотеть. И после войны продолжала так думать. А что – ни внешностью, ни умом бог меня не обидел. Но потом поняла, что у ног-то своих еще и удержать надо. А вот этого не могла, не умела. И если что в моем избраннике меня не устраивало – я по нему, как по самолету из зенитки, лупила. В самое уязвимое место попасть старалась. И попадала. Я – меткая. Меня другим девушкам дивизиона всегда в пример ставили. А когда попадала – всё, вдребезги моя очередная любовь! И вот тебе, Маня, результат. Мужа, как не было, так и нет, детей – тоже. Людей вокруг меня всегда много разных, а голову приклонить некуда, по-настоящему близких-то почти и не осталось. А ты вон сидела в нашем Приобском, никуда не рыпалась, женихов не искала, не выбирала. Василий твой сам тебя нашел – раз и навсегда! Хотя вроде бы и глазу зацепиться не за что. Красавицей никогда и близко не была…
– Так оно с лица-то воду не пить, – возразила Мария Пахомовна.
Анна Николаевна тоскливо вздохнула, отрешенно глядя перед собой, и сказала:
– Эх, Маня, если б ты знала, как я тебе завидую! И лучше б я все-таки оставалась тогда дома и жила обычной нашей деревенской жизнью…
Анна Николаевна уронила голову подруге на плечо и зашлась навзрыд так безутешно, словно отправляя в последний путь, оплакивала свою странную двуединую жизнь, атласно-белую, во всех отношениях удавшуюся – с фасада и неуютно-промозглую, тоскливо-серую – со двора.
Мария Пахомовна успокаивающе гладила Шумилову, прожигая ее плечо собственными слезами, и думала, что им, бабам, – красивым или нет, звездами осыпанным или с неба их вовсе не хватавшим – счастье дается одинаково трудно…
* * *
Это была последняя встреча подруг. Больше судьба вместе их не сводила.
Шумилова вскоре ушла на пенсию. И долго еще занималась разными общественными делами, а когда они вдруг хотя бы на время иссякали, впадала в депрессию, ибо тогда совершенно не знала, куда себя деть в пустоте своей личной жизни. Сестры ее младшие, обзаведясь семьями, поразъехались из родных краев по другим городам и весям. Да и не шибко-то Анна Николаевна с ними, взрослыми и самостоятельными, роднилась, большинство племянников и племянниц своих только на фотографиях и видела.
Трошина, выйдя на пенсию, «гастролировала» по семьям своих детей, а потом и выросших внуков, от которых уже и правнуки пошли. Была она там желанным гостем и этаким челноком, связывающим в единое прочное целое нити большого семейного полотна, ткать которое начинали еще ее родители – незабвенные Пахом и Авдотья Жуковы, а продолжила она, Мария Трошина, урожденная Жукова.
Умерли Анка-зенитчица (по паспорту Анна Николаевна Шумилова) и Маня-большая (Мария Пахомовна Трошина), как и родились, почти одновременно, с разницей всего в неделю – на 87 году жизни.
Сентябрь в Сосновском районе выдался в тот год замечательный – теплый и сухой. Уходить из жизни в такую пору – одно удовольствие. Господь, словно в награду за все хорошее, отправляет в последний путь, благословенно осияв всеми красками хлебосольной осени. И как бы дает знать возносящимся в горние выси, что такая же благодать бабьего лета ожидает там на веки вечные всех праведно проживших на земле.
К последнему дню своего существования шли Анька-зенитчица и Маня-большая разными дорогами. Лишь однажды на краткий миг пересеклись их пути, чтобы разойтись снова. Но, бог даст, там, за гранью бренного мира встретятся они вновь, чтобы воссоединиться душами своими, дабы уже не расставаться больше никогда…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.