Текст книги "Конец Хитрова рынка"
Автор книги: Анатолий Безуглов
Жанр: Исторические детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 37 (всего у книги 49 страниц)
7
Новый год по установившейся традиции я встречал у Сухоруковых. Оставаться один на один с собой мне не хотелось, а Виктор просил, чтобы я пришел пораньше. Пораньше – понятие растяжимое. И, только увидев Сухорукова в переднике поверх коверкотовой гимнастерки и с закатанными по локоть рукавами, я понял, что перестарался.
– Поспешил?
– Ну что ты! – неуверенно сказал Сухоруков, подставляя мне локоть (руки у него было испачканы). – Раздевайся. Как говорит Цатуров, первый гость – первая радость.
В затруднительных случаях Сухоруков всегда обращался к восточной мудрости, которой Цатуров с кавказской щедростью снабжал в неограниченном количестве всех желающих.
– Насчет радости не знаю, но на улицу теперь уже не выгонишь, – сказал я, вешая шинель на крючок. – А передник тебе идет, одомашнивает как-то.
Из кухни выглянула раскрасневшаяся у плиты жена Виктора Мария Дмитриевна, веселая, круглолицая.
– Александр Семенович? С наступающим вас. От всей души – счастья, здоровья, многих лет жизни… В общем – всего, чего сами желаете, – зачастила она. – А я все думаю, с кем там Виктор разговаривает…
– И не выдержала, – поддразнил Сухоруков.
– И не выдержала. – Она засмеялась. – Что же вы в передней? Проходите в комнату.
Она взяла у меня из рук картонку с тортом, быстро распутала замысловатый узел и, взглянув на торт, ахнула:
– Красота-то какая! Даже есть жалко…
– А мы его есть и не будем, на стену повесим, – пошутил Виктор, рассматривая вместе с женой исполненные разноцветным кремом башни Кремля, дирижабль и усыпанные цукатами самолеты.
– Если я один цукат стащу, ничего? – спросила Мария Дмитриевна.
– Ничего, – сказал Сухоруков.
– Ну как там, помочь по хозяйству?
Мое предложение отвергли, а меня самого отправили в комнату, где мною должен был заняться по возвращении из магазина сын Сухорукова Октябрь. Октябрь Викторович Сухоруков…
В то время было немало странно звучащих теперь имен: Медера (международный день работницы), Одвар (Особая Дальневосточная армия), Лагшмира (лагерь Шмидта в Арктике), Персострат (первый советский стратостат) и даже Оюшминальда (Отто Юльевич Шмидт на льдине). А один мой приятель, к ужасу жены и тещи, назвал сына Пятьвчетом, что означало: пятилетка в четыре года. Но среди этих имен Октябрь и Октябрина были наиболее распространенными.
Сейчас мало кто остался в живых из тех, кого нарекли Октябрем. Мальчики рождения 1918–1922 годов первыми приняли удар в 1941 году. Среди погибших в начале войны был и командир пехотного взвода Октябрь Викторович
Сухоруков. Тот самый светловолосый Октябрь, который на вопрос анкеты «Комсомольской правды» об идеалах ответил: «По политической линии – Ворошилов и Буденный, в области физкультуры – Люлько, Денисов и братья Знаменские», – а на выпускном вечере в школе читал гремящие, как набат, стихи:
В Риме, в Париже, в Берлине, в Варшаве
Слушай внимательно, недруг и друг:
Порох сухой у нас, штык не заржавел,
Крепче, чем прежде, и тело и дух!
Но это было позднее… А в канун тридцать пятого года Октябрь был еще только мальчишкой, которому поручили развлекать гостя, старого друга отца, – обязанность почетная, но скучная. Поэтому на физиономии моего собеседника можно было одновременно прочесть и гордость и тоску.
Разговор у нас не клеился. Найти правильный тон в беседе с подростком – искусство, а я им не владел и больше всего опасался фальши, которая так часто присутствует в подобного рода разговорах, когда взрослый пытается подладиться под уровень своего собеседника. Октябрь чувствовал мою скованность, и это еще более осложняло и без того сложную ситуацию.
Он был очень похож на отца: такой же скуластый, узкоглазый, с крупным ртом и волевым подбородком.
Таким был Виктор перед войной четырнадцатого года, когда считался моим покровителем и признанным героем гимназии. Один из немногих сыновей рабочих, которым удалось попасть в это сравнительно привилегированное учебное заведение, он старался быть во всем первым – будь то латинский язык или драка с реалистами. Большой физической силой он не обладал. Сильней его были и неповоротливый богатырь Васька Мухин, и кокетничающий натренированными мускулами красавец Юханов. Но Виктора отличали от них не только ловкость, но и стойкость. И если уж он вступал в бой, то дрался до последнего, никогда не покидая поля сражения. Мухин мог струсить. Юханов, тщательно следивший за своей внешностью, мог, забыв про драку, отправиться делать примочку. Виктор был не таков. Поэтому реалисты и называли его одержимым. Это прозвище закрепилось за ним и в гимназии, а наши доморощенные пииты «обессмертили» его имя даже в старших классах, откуда к нам, вопреки неписаным гимназическим законам, несколько раз заходили великовозрастные юноши и со снисходительной небрежностью баском спрашивали: «Это который у вас тут Сухоруков?»
Но рассказывать сыну о детстве отца принято с поучительной интонацией, а Сухоруков не считал гимназические годы лучшей страницей своей биографии. Что и говорить, тяжелое положение!
Я посмотрел на узловатые пальцы Октября и деликатно спросил:
– Боксом занимаешься?
– Нет, некогда.
– А… дерешься?
Он удивленно посмотрел на меня:
– Ну что вы, дядя Саша! Ведь драки – это пережиток.
Я почувствовал, что краснею. Какие, к черту, драки, когда я знал, что Октябрь является вожатым звена в пионерском отряде имени Ляпидевского, членом старостата, ударником обороны, награжденным за особые успехи противогазом.
Надо было спасать положение, а вместе с ним и свое доброе имя. Я заговорил об арктическом плавании ледореза «Литке». По загоревшимся глазам Октября я понял, что попал в точку. Оказалось, что он не только знает все детали этого рейса, но и является инициатором переписки отряда с начальником экспедиции Дуплицким.
Октябрь так красочно описывал гигантские айсберги, красоты северного сияния и белых медведей, что могло показаться, будто именно он выводил из ледового плена суда второй Ленской экспедиции.
Теперь я уже чувствовал себя свободней и, когда разговор о «Литке» стал затухать, подбросил ему ледокол «Красин», о котором тогда много писали газеты. От наших комсомольцев я уже знал, что ЦК ВЛКСМ по предложению секретаря ЦК Косарева подготовляет решение о комплектации команды ледокола исключительно из комсомольцев и что скоро в Ленинграде будет заседать специальная отборочная комиссия.
Октябрь на лету подхватил и эту тему. Мы с ним поговорили о спасении «Красиным» участников экспедиции Нобиле, о кругосветном плавании ледокола. Октябрь так увлекся, что разложил на столе карту, на которой красным и желтым карандашами были вычерчены все маршруты «Красина» за последние шесть лет. Но когда я спросил, не собирается ли он после окончания школы стать полярником, Октябрь отрицательно покачал головой. Это меня удивило.
– А я думал, что тебя привлекают полярные исследования…
– Конечно, интересно, – откликнулся он.
– Так в чем же дело?
Октябрь наморщил лоб, продольные неглубокие морщинки резко пересекла вертикальная, составляющая с носом почти прямую линию, лицо стало напряженным. Такое лицо бывало у Сухорукова, когда он пытался найти доходчивые слова, чтобы убедительно изложить окружающим совершенно ясную для него самого мысль.
– Полярники особой нужды в кадрах не испытывают, – наконец сказал Октябрь рассудительным голосом, каким, должно быть, говорил на заседаниях старостата. – У нас в комсомольской ячейке считают, что главное внимание надо обратить на строительство и Красную армию… Ну и на органы НКВД, учитывая обстановку… – добавил он после короткой паузы. – У нас позавчера была встреча с чекистами…
Октябрь опять меня поставил в тупик. В конце семнадцатого года я подал заявление в Московский уголовный розыск, меньше всего задумываясь над вопросом, кто больше нуждается в работниках: Наркомюст, Народный комиссариат социального призрения или административный отдел Совдепа. Просто так сложились обстоятельства, в которых немалую роль сыграл отец сидящего передо мной светловолосого паренька. А ведь тогда я был года на два старше Октября… Удивительная все-таки штука время!
В комнату вошла Мария Дмитриевна. Она уже была не в домашнем, а в темном праздничном платье, на котором выделялись модные светлые пуговицы с рисунком.
Октябрь поспешно стал складывать карту. Эта поспешность была мне понятна: мужской разговор потому так и называется, что в нем нет места женщине. Меня в свое время тоже больше всего стесняли два самых близких человека – мать и сестра Вера. Правда, это было давно, но не настолько все же, чтобы я успел забыть…
– В полярники агитирует? – улыбнулась Мария Дмитриевна.
– Меня-то агитирует, а вот сам не хочет…
– Вот как? – Что-то новое… Ты разве передумал? – спросила она.
Октябрь не ответил: он был человеком серьезным и не собирался говорить о важных вещах в шутливом тоне, который так нравился его матери. Кроме того, его обязанности по отношению к гостю были полностью выполнены, и он имел право заняться своими личными делами.
Он спрятал карту в ящик, пригладил ладонью прямые волосы.
– Мама, ты не будешь возражать, если я на часок зайду к Севке?
– Если на часок, то не буду, – с напускной серьезностью сказала Мария Дмитриевна и чмокнула его в щеку.
Октябрь покраснел и что-то смущенно буркнул, а Мария Дмитриевна выразительно посмотрела на меня: каков, а?
По выражению ее лица я понял, что мне предстоит сменить бушующие волны полярных морей на не менее зыбкую почву рассуждений о новом поколении, о его действительных и мнимых особенностях, преимуществах и недостатках – излюбленная тема людей, которым перевалило за тридцать…
И действительно, дождавшись, когда Октябрь закроет за собой дверь – а ждать этого пришлось, конечно, недолго, – Мария Дмитриевна доверительно сказала:
– Забавное поколение, правда?
Под словом «забавное» подразумевалось все, что подразумевается в подобных случаях отцами и матерями: умное, чистое, хорошее, но…
Мария Дмитриевна сразу же начала с «но».
– У них недавно была в школе дискуссия, – сказала она, – нужна ли интимная дружба. Октябрь отстаивал только коллективную. По его мнению, лишь она гарантирует от возможных ошибок…
Однако разговор о новом поколении пришлось прервать: приехал Фрейман с женой, а вслед за ним ввалился заряженный крупной и мелкой дробью впечатлений Валентин Куцый, успевший за последние два месяца побывать на Магнитке, в Кузбассе и еще где-то. Валентин привел с собой находящегося в командировке в Москве работника Управления северных лагерей Арского, длинного, тощего человека с басом Шаляпина. Загнав Арского в закуток между буфетом и патефонным столиком, Валентин тут же, не теряя времени, затеял спор: является ли гениальный музыкант «природным феноменом» или при правильном музыкальном воспитании можно сделать таким «чудом» каждого советского ребенка. Судя по всему, Арскому это было глубоко безразлично, но Валентин настолько уже успел ему досадить, что он отвергал все доводы.
– Брось! Брось! – кричал Валентин. – Ты консерватор, Арский! Я тебе предлагаю эксперимент: дай мне на два года твоего сына, и я тебе верну его гением. Хочешь?
Арский не захотел…
После нескольких неудачных попыток Арскому наконец удалось прорвать блокаду, и он отправился в кухню разделывать привезенную им с собой знаменитую соловецкую сельдь.
Не успевший растратить до конца свой полемический пыл, Валентин поискал глазами очередную жертву и за неимением лучшего подсел к снисходительно улыбающемуся Фрейману.
Многоопытный Илюша был мудр аки змий. Но его жена Соня знала Валентина только понаслышке. И ровно через минуту я уже слышал возбужденный голос Валентина, который доказывал, что преклонение перед модой всегда являлось первым признаком разложения общественно-экономической формации и Древний Рим погубили не варвары, а прежде всего мода… Соня, на платье которой были точно такие же пуговицы, как и у Марии Дмитриевны, делала жалкие попытки оправдаться, но Валентин был неумолим.
Потом приехал новый начальник политотдела управления Долматов, переведенный в Москву из Хабаровска, где до получения квартиры находилась пока его семья. За ним – патриарх Московского уголовного розыска, мой первый учитель, воспитавший не одно поколение оперативников, Федор Алексеевич Савельев. А потом, по выражению Сухорукова, гость пошел косяком: начальник 3-го отделения Ульман с женой, Фуфаев, Цатуров… Комната заполнилась шумом голосов, смехом и клубами табачного дыма.
Сухоруков, пытавшийся дирижировать этим нестройным оркестром, завел патефон и поставил подаренную кем-то из приехавших пластинку.
Нам песня строить и жить помогает,
Она, как друг, и зовет и ведет,
И тот, кто с песней по жизни шагает,
Тот никогда и нигде не пропадет, —
пел молодой, мало еще кому известный Леонид Утесов.
Я никогда не отличался музыкальностью и безбожно перевираю мотивы всех известных мне песен. Но, когда я слышу эту полузабытую мелодию из фильма «Веселые ребята», я всегда вспоминаю тот новогодний вечер.
Песня напоминала о челюскинцах и о девочке Карине, родившейся в Карском море, о лыжных переходах Москва – Ленинград и о том, что Дальневосточная партия Эпрона решила приступить к подъему затонувшего в Татарском проливе почти сто лет назад фрегата «Паллада».
В ней были всепобеждающий веселый энтузиазм комсомольцев Магнитки, огненная, широкая, как Волга, река чугуна, диковинные планерные поезда, депутат Моссовета белозубый негр Роберт Робертсон, приехавший из Америки в первое в мире Советское государство, и московская девочка Рая, которая на предложение нарисовать, где бы она хотела быть, если бы могла путешествовать, нарисовала тюрьму и закованного в цепи Тельмана, а рядом – себя с красным флажком и пионерским галстуком…
Бежали по замкнутому кругу не знающие усталости секундные стрелки часов, вращались в неутомимом ритме зубчатые колесики. Они отсчитывали время подвигов, радости и горя. Секунды превращались в минуты, последние минуты 1934 года, навсегда уходящего из реальной, ощутимой действительности в то, что принято называть историей.
И любят песню деревни и села,
И любят песню большие города…
Пришел Октябрь и сразу же направился к Фрейману, которого выделял из всех товарищей отца. Октябрь отсутствовал ровно час. Эта пунктуальность тоже была чертой Виктора…
– Приветствую члена старостата! – сказал Фрейман. – У меня к тебе серьезный разговор.
Но «серьезный разговор» не состоялся: Мария Дмитриевна пригласила всех в смежную комнату. Там был накрыт стол, уже сплошь заставленный тарелками с закусками. Фуфаев, который любил поесть, подмигнул мне.
– Прошу, товарищи! – сказал Сухоруков деловым тоном, каким он обычно говорил на оперативках.
Рассаживались долго и шумно. Выпили за старый год. Потом кто-то включил радио. Передавали обращение Шмидта к полярникам.
После выступления начальника Главсевморпути начался новогодний концерт.
Часовая и минутная стрелки были уже около двенадцати. Замедлившее свой ход время стремительно рванулось вперед, догоняя упущенное. Сухоруков взглянул на часы и встал:
– За страну и за нас! За успехи!
Все встали, стараясь не расплескать наполненные до краев рюмки, потянулись чокаться. Звон столкнувшихся над столом рюмок слился с боем часов Спасской башни. С их последним гулким ударом в комнату, где мы сидели, одну из многих комнат Москвы, вошел новый, 1935 год…
8
От Сухорукова я ушел около трех, когда веселье еще не погасло, но уже стало затухать. Вместе со мной вышел «немного проветриться» Долматов. Шинель он не надел, – был в одной гимнастерке, обтягивающей его широкую грудь и плотные плечи.
– Простудитесь.
– Я же из Хабаровска, – улыбнулся он. – У нас там морозы не то что здесь… Не бывал?
– Не пришлось.
– Побывай, – сказал он. – Охотник? Рыбак?
– Нет, москвич…
Долматов гулко рассмеялся:
– Клевещешь на москвичей. Я и то здесь с добрым десятком охотников познакомился. Заходи ко мне после праздника. О делах поговорим, а может, и охотника из тебя сделаю… – Он протянул мне руку. – Пить-то ты умеешь, как заправский охотник… – И уже входя в подъезд, посоветовал: – Возьми-ка ты все-таки извозчика. В лучшем виде домой доставит.
И когда он успел все заметить?
Обычно я пью редко и мало. Но в эту ночь мне хотелось привести себя в блаженно-безумное состояние, и я пил много, во всяком случае, намного больше, чем обычно.
Сидевший со мной Фрейман, всегда умевший без слов понимать меня, внимательно следил за тем, чтобы моя рюмка не пустовала. При этом у него было лицо хирурга, делающего неприятную, но нужную операцию. Сам Илья не пил: у него было обострение язвы желудка.
Но водка на меня не действовала. Правда, когда я встал из-за стола, мне показалось, что я своего добился. Во всем теле было ощущение непривычной легкости, а голова приятно кружилась. Но это состояние длилось недолго. К тому времени, когда мы с Долматовым вышли на улицу, я уже был трезв, более трезв, чем когда бы то ни было… Но в наблюдательности начальнику политотдела не откажешь!
Я постоял немного у подъезда, прислушиваясь к четким шагам поднимавшегося по лестнице Долматова, закурил и неторопливо направился домой.
Было безветренно. В небе тускло желтел пятак луны. Вдоль бульваров с гиканьем и звоном бубенцов мчались сани последних извозчиков. Из домов доносилась приглушенная двойными рамами музыка. Мороз был несильный, но руки у меня почему-то зябли, и я засунул их в карманы шинели.
У Мясницких Ворот девушка в распахнутой шубке лихо отплясывала русского в окружении хлопающей в ладони толпы. Время от времени она пронзительно взвизгивала и поправляла выбившиеся из-под шляпки влажные волосы.
– Давай, наяривай! – кричал пристроившийся на ступеньках магазина гармонист, дергая невпопад видавшую виды трехрядку.
Наблюдавший за этой сценой постовой милиционер улыбался. Казалось, брови его подергиваются в такт хлопкам.
– Пляшет, товарищ начальник, – сказал он мне с той неопределенной интонацией, которую можно было, в зависимости от моей точки зрения на происходящее, воспринять и как сочувствие, и как осуждение. Но у меня своей точки зрения не было. И, поняв это, постовой, уже откровенно восхищаясь, продолжал: – Вот гляжу… Почитай, час без отдыха пляшет! Видать, из деревни… В городе – где уж там! Тверезый сам не пойдет, а хмельного ноги не удержат. Деревенская, как пить дать деревенская!
В переулке было меньше освещенных окон, чем на бульварах. У палисадника бывшего дома купца Пивоварова стоял, почесываясь под кургузым ватником, дежурный дворник; рядом с ним лежала деревянная, обитая жестью лопата. Промчалась через дорогу и юркнула в парадное кошка. Дворник неодобрительно посмотрел ей вслед, выругался и принялся расчищать снег.
В полутемном подъезде я споткнулся о лежащего на полу пьяного. Он заворчал, встал, придерживаясь за перила лестницы.
– Досыпай, чего там…
– А я уже доспал, – сказал человек, раздельно выговаривая каждую букву. – Теперь желаю веселиться…
Он всмотрелся в меня, и лицо его озарила улыбка.
– С Новым годом, товарищ милиционер!
– С Новым годом! – улыбнулся я, отстраняя его в сторону. Но он не желал так быстро со мной расстаться…
– Вот выпил… – сказал он проникновенным тоном. – А почему выпил? А потому, что Новый год… Уловил? И опять же на свои… Верно?
У него было блаженное лицо человека, которому если в жизни чего-нибудь не хватает, то только еще одной рюмки водки. Все проблемы, по крайней мере на сегодняшнюю ночь, для него были решены…
В квартире было тихо: Филимоновы уехали. встречать Новый год за город, а Разносмехов спал.
Жена Разносмехова, Светлана Николаевна, мыла на кухне оставшуюся после ухода гостей посуду. Бодрствовал и Сережа.
Он сидел за угловым столиком и, клюя носом, переделывал уже знакомую мне модель биплана.
– Спать не пора? – спросил я, входя на кухню и стараясь придать своему голосу новогоднее звучание.
Сережа боднул головой воздух:
– А я могу хоть целый день завтра спать…
– Каникулы, – объяснила Светлана Николаевна, опуская в кастрюлю с горячей водой очередную тарелку. – Хорошо встретили Новый год?
– Хорошо. А вы?
– Как видите…
Сережа посмотрел на меня слипающимися глазами и, вертя в пальцах бутылочку с клеем, сказал:
– Совсем забыл…
– О чем?
– Ведь вас Рита Георгиевна ждет…
Над дверью вспыхнул и погас глаз Керзона. Звякали тарелки, которые Разносмехова, вымыв, ставила одну на другую. Пирамида тарелок все увеличивалась и увеличивалась. Когда она достигла уровня стоящей рядом керосинки, Светлана Николаевна сняла верхнюю тарелку и стала протирать полотенцем. Поставила на стол, взялась за следующую… Звенели тарелки. Стопка сухих сравнялась со стопкой еще непротертых. Вновь вспыхнул и вновь погас глаз Керзона.
Я тихо придвинул табуретку и сел.
– Может быть, вам что-нибудь нужно на кухне? – В голосе Разносмеховой чувствовалось удивление.
– Пожалуй, нет… Нет, ничего не нужно. Спокойной вам ночи.
Я встал и вышел в темный коридор. Дверь в мою комнату была очерчена двумя светлыми полосами пробивающегося сквозь щели света. Нижняя была неровная, расплывшаяся, а вертикальная – прямая и четкая, словно проведенная по линейке…
Наверное, Рита не слышала, как я пришел, иначе бы она вышла на кухню.
Я взялся за ручку, повернул ее и, мгновенье помедлив, потянул к себе. Скрипа двери я не слышал, и первое, что увидел в комнате, были разложенные по краю стола окурки.
Рита сидела на кровати, подогнув под себя ногу. На коленях лежала раскрытая книга.
Рита смотрела на меня со спокойной доброжелательностью. Потом встала, одернула смявшуюся юбку и сказала:
– А я думала, что ты придешь раньше…
– Давно… здесь?
– Около часа… Я тебе несколько раз звонила, но ты же знаешь, как тебя сложно застать. То ты на месте происшествия, то на совещании, то еще где-то… Ты был у Сухоруковых?
– Как обычно.
– У них все в порядке?
– Да.
Книга соскользнула с кровати на пол. Это было кстати. Я нагнулся, поднял ее, полистал, положил на стол.
– «Россия, кровью умытая», – сказала Рита. – Читал?
– Нет.
Она села, задымила папироской. Лицо ее дернулось в болезненной гримасе. Мы оба понимали, что предисловие затянулось. Но предисловие к чему? Этого я не знал, это знала лишь она. Я мог только догадываться. И еще я мог надеяться, как надеялся все эти дни…
Почему люди, считающие себя интеллигентами, так умеют осложнять жизнь себе и близким? Кому и для чего нужно это странное умение?
Рита курила, часто и поспешно затягиваясь, словно опасаясь, что я отберу папиросу. Она была маленькой и беззащитной, предоставленной самой себе. И я решился…
– Послушай, Ри, – сказал я и тут же осекся: в глазах ее мелькнул испуг. Мне не нужно было называть ее «Ри» и вообще не нужно было ничего говорить. Первое слово за ней. И она им воспользовалась…
– Я к тебе пришла по делу, Саша.
Точка над «i» была наконец поставлена. Двусмысленная ситуация с помощью лишь одной, несколько запоздавшей фразы приобрела четкость и законченность: ничем не примечательная встреча, товарищ зашел к товарищу побеседовать или посоветоваться. По крайней мере, все ясно, никаких недомолвок и никаких надежд.
– Чаю выпьешь? – безразлично спросил я только для того, чтобы показать, что предложенная схема мною безоговорочно принята.
Рита облегченно вздохнула: самое трудное осталось позади.
– Спасибо, Саша. (Это у нее получилось очень искренне и относилось не только к чаю…) Попьем позже, я сама заварю… У тебя есть заварка?
– Кажется, есть.
– Ну и чудесно.
Мокрый от пота подворотничок гимнастерки обручем стягивал шею. Я расстегнул две пуговицы и сказал:
– Слушаю тебя.
Рита положила докуренную до мундштука папиросу на край стола, села против меня, хрустнула длинными пальцами:
– Я хотела с тобой поговорить относительно Явича-Юрченко…
Установившаяся было схема совершенно неожиданно приобрела новые и еще более неприятные для меня очертания. Рита это чувствовала.
– Я прекрасно понимаю, что не имею права вмешиваться в твои служебные дела. Да ты бы и не стал со мной говорить о них, – быстро сказала она. – Но тут другое…
– Он тебя просил об этом?
– Нет, он даже не знает, что я… – Она замялась.
– Что мы были женаты?
– Да.
– Это правда?
Она пожала плечами, и я почувствовал себя подлецом из подлецов. В чем, в чем, а в правдивости Риты я мог бы и не сомневаться: лгать она не умела. В этом я убедился на собственном опыте. Если бы она умела лгать, мы были бы вместе и сейчас.
Явич-Юрченко… Никогда бы не подумал, что я буду говорить о нем с Ритой, что его судьба каким-то образом столкнется с моей. Все это казалось глупым, нелепым, усложняющим и без того сложную жизнь.
– Прежде всего, что ты знаешь об этой истории? – спросил я.
– Как тебе сказать? – Рита помедлила. – Ничего определенного я, разумеется, не знаю и не могу знать. Но последнее время в редакции только об этом и говорят.
– О чем «об этом»?
– Ну о том, что Явича подозревают в каком-то поджоге, что его беспрерывно вызывают в уголовный розыск, допрашивают, запутывают, пытаются сфабриковать обвинение…
Слово «сфабриковать» неприятно резануло слух.
– Ты что же, считаешь, что мы фабрикуем дела?
– Извини, я неудачно выразилась… Я только хотела сказать, что в отношении Явича вы заблуждаетесь. Здесь какая-то ошибка. Он не виновен.
– Как ты можешь об этом судить, не зная дела?
– Я не знаю дела, но зато знаю Явича. Я никогда не поверю, что Евгений Леонидович мог совершить преступление. Он, конечно, человек с неуравновешенной психикой, но с очень устойчивыми представлениями о морали.
«Не поверю», «не мог»…
Как и все, кому не приходится повседневно сталкиваться с человеческой подлостью, Рита не сомневалась в убедительности таких утверждений. Это была хорошо мне знакомая цепочка наивных силлогизмов: «Я считаю его честным. Честные не могут быть преступниками. Следовательно, он преступления не совершал…» При этом допускались ошибки органов дознания, следователя, суда, но только не того, кто не мог поверить в очевидность… Сколько раз я слышал подобные рассуждения и сколько раз они оказывались несостоятельными! И все же… И все же я никогда не мог их безоговорочно отбросить…
– Ты давно его знаешь?
– Тринадцать лет, – сказала Рита таким тоном, будто это был самый веский аргумент в пользу Явича-Юрченко. – Он-то меня и приобщил по-настоящему к журналистике… Я тебе о нем, кажется, рассказывала…
Да, Рита как-то говорила о Явиче-Юрченко. Теперь я припоминал. Они познакомились в двадцатых годах в Петрограде. Рита в то время работала в бюро переводчиц журнала «Интернационал молодежи», а по ночам писала стихи, рецензии, корреспонденции, которые через некоторое время возвращались из редакции обратно к ней.
Тогда она и познакомилась с Явичем-Юрченко, который считался одним из китов журналистики и работал в «Петроградской правде». В этой газете впервые была опубликована одна из ее рецензий.
– Не понимаю, ничего не понимаю! – говорила Рита. – Явич честнейший человек. Это не только мое мнение, а мнение всех, кто его хорошо знает. Возможно, следователя натолкнуло на подозрение его прошлое? Так это нелепость. Он уже давно искупил свою вину. Он же выступал тогда против эсеров, официально с ними порвал…
Рита говорила много и быстро. Мне казалось, что она не столько стремится убедить меня, сколько боится паузы, которую я мог бы заполнить коротким «нет». Рита не приводила ни веских аргументов, ни убедительных доказательств. Но то, что она говорила, бесследно не исчезало. Слова нагромождались одно на другое, образуя невидимый, но ощутимый барьер между мной и синей папкой с материалами о подозреваемом. Рита говорила не о том Явиче-Юрченко, который служил для Фуфаева примером отсутствия у нас бдительности, а для Эрлиха – благоприятной возможностью развернуть во всем блеске свои оперативные дарования, а о Явиче-Юрченко – человеке.
Наступила наконец пауза, которой Рита так боялась. Я почувствовал на себе ее напряженный и выжидающий взгляд.
– Могу обещать тебе только одно, – сказал я. – Все материалы будут тщательно проверены.
– Тобою?
– Да.
– Большего и не нужно. Спасибо тебе.
– За что? Это моя обязанность. Я бы это и так сделал, без твоего вмешательства.
Рита встала, положила в сумочку папиросы.
– А теперь…
– А теперь будем пить чай, – сказал я.
– Это обязательно? – Рита неуверенно улыбнулась.
– Безусловно.
Мне действительно хотелось чаю. Горячего и крепкого.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.