Текст книги "Конец Хитрова рынка"
Автор книги: Анатолий Безуглов
Жанр: Исторические детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 42 (всего у книги 49 страниц)
17
«Горелое дело», Илья Фрейман, Явич-Юрченко, Рита и… статья о челюскинцах. Впрочем, если быть до конца точным, то не сама статья, а мой разговор с Ритой летом прошлого года. Тогда, наверное, не было ни одного журналиста, который не писал бы или не собирался написать о челюскинцах.
Тревога, охватившая страну в феврале 1934 года, когда стало известно, что льды Чукотского моря раздавили экспедиционное судно «Челюскин» и сто четыре человека высадились на лед, весной сменилась всенародным ликованием. В день прибытия в Москву челюскинцев и летчиков, принимавших участие в их спасении, город утопал в цветах.
Весь путь героев от Белорусско-Балтийского вокзала – так тогда именовался Белорусский вокзал – до Красной площади в буквальном смысле был устлан цветами. Улица Горького напоминала гигантский ковер из восточных сказок.
Спасение челюскинцев в преддверии неизбежной войны с капитализмом воспринималось в народе как демонстрация мощи Советского Союза.
Газеты были заполнены «челюскинскими» статьями, корреспонденциями и интервью с полярниками. Редакция «Правды», которой ЦК ВКП(б) поручил подготовить книгу воспоминаний челюскинцев, чтобы обезопасить подопечных от беспрерывных наскоков журналистов, поместила полярников в свой дом отдыха в Серебряном бору. Но хитрость была разгадана…
В Серебряном бору в числе других журналистов побывал не только вездесущий Вал. Индустриальный, способный в случае необходимости совершить воздушную прогулку в бомболюке аэроплана (это он однажды проделал, к ужасу обнаруживших его летчиков), но и Рита, которая никогда не отличалась подобной предприимчивостью. Она беседовала, если не ошибаюсь, с челюскинцами – зоологом Стахановым, геодезистом Геккелем и чуть ли не с Отто Юльевичем Шмидтом, который время от времени навещал Серебряный бор. Записи ее заняли четыре толстые тетради, но «выход», с моей точки зрения, оказался незначительным.
Рита написала, пользуясь языком газетчиков, «трехколонник» – «Дрейфующий быт» и маленькую заметку «Зайцы», посвященную двум парням, мечтавшим попасть в Арктику и открыть там «хотя бы маленький островок». Они прокрались в ленинградском порту на «Челюскин», спрятались на корабле, но вскоре были обнаружены и, несмотря на отчаянные мольбы, высажены в Мурманске. Статья «Дрейфующий быт» начиналась с перечня тем лекций:
«О будущем социалистическом обществе», «О путях развития Советского Севера», «О теории психоанализа Фрейда», «О современной советской поэзии», «О творчестве Гейне и его жизни», «О фашистской теории белой расы», «Об атласе мира», «О музыке и композиторах», «Об истории дома Романовых», «Об истории монашества в России», «О задачах прикладной и теоретической биологии»…
Это были лекции, прочитанные начальником Главсевморпути на дрейфующей льдине слушателям, которым ежеминутно угрожала смерть…
Из Ритиной статьи читатель мог узнать, что челюскинец Баевский написал заметку «Задачи коммунистов», механик Матусевич – о работе машинной команды во время аварии, Геккель был озабочен изучением дрейфа остатков «Челюскина», а некто, скрывавшийся за инициалами «А. К.», поместил заметку о брезентовых рукавицах. Но в статье было очень мало о самих людях, об их взаимоотношениях, об их прошлом. Поэтому, несмотря на яркие, тщательно отобранные факты, статья показалась мне суховатой.
Рита, которой я откровенно высказал свое мнение, отнюдь не была обескуражена, а только констатировала:
«Еще одно расхождение во взглядах».
«При чем тут взгляды?»
Оказалось, однако, что взгляды имеют к оценке статьи самое непосредственное отношение. По мнению жены, я был носителем традиционных и – пусть я не обижаюсь – несколько консервативных взглядов. Почему? Потому, что одни голые факты, в которых концентрированно проявлялась личность, меня, как и следовало ожидать, не волновали. Мне требовался беллетристический театральный антураж, тот самый антураж, который создавали безнадежно устаревшие, по ее мнению, классики, не способные понять поэзии фактов.
Выдвинутый тезис требовал доводов, и Рита спросила:
«Вот как ты считаешь? Укажи я биографию каждого, статья выиграла бы?»
«Безусловно», – сказал я, не подозревая подвоха.
Она снисходительно улыбнулась. И тогда я понял, что вопрос был ловушкой. Капкан щелкнул, и носитель консервативных взглядов мгновенно потерял способность к свободному передвижению. Стальная цепочка заблуждений крепко держала его на одном месте, навеки приковав к полюбившимся ему еще в гимназические годы писателям.
«Вот в этом и заключается мое с тобой расхождение во взглядах, – удовлетворенно и назидательно сказала Рита. Она, когда заходила речь о литературе, всегда говорила со мной назидательно. Таким тоном обычно учитель беседует после уроков со старательным, но неспособным учеником. – Я исхожу из того, – объяснила она, – что в наше время человек оценивается обществом не по своему прошлому, не по словам и даже не по поступкам, а по результатам тех поступков, которые имеют социальную значимость».
«То есть? – не понял я.
«Ну, по тем поступкам, которые объективно приносят пользу или вред рабочему классу или крестьянству. Только это важно в человеке, остальное несущественно. Возьми, например, Магнитку…»
«Постой, я же говорю о людях…»
«И я тоже. Те, кто построил Магнитку, – полезные для общества люди, герои. Не все ли нам равно, о чем они тогда думали, говорили, кем были до строительства Магнитки – буденовцами или конторщиками, колеблющимися середняками или членами комбедов? Главное – в плодах их трудовых усилий. Магнитка создана и работает на социализм. Это факт. И в этом факте – каждый из них».
«Странная концепция…»
«Просто непривычная для тебя, а не странная».
«И ты из нее исходила, когда писала статью?»
«Конечно. Социальная суть челюскинцев проявилась в их быте на льдине, в их деятельности… Короче говоря, в тех фактах, о которых я написала».
«Но ведь существуют еще и характеры, привычки, темпераменты, прошлое, наконец…»
«Ну уж прошлое совсем ни к чему, – сказала она. – Ведь если разобраться, то его и нет…»
«А что есть?»
«Настоящее и будущее. Не все ли мне равно, – продолжала она, убедившись, что я уже потерял всякую способность к сопротивлению, – каким ты был раньше, до того, как мы сошлись (слово «поженились» она считала устаревшим)? Я – да и не только я – воспринимаю тебя таким, каков ты есть».
«То есть я для тебя воплощен в кривой?»
«В какой «кривой»?»
«Кривой снижения преступности, разумеется…»
«Ну, это уже несерьезно», – поморщилась она.
При всем желании – а я не любил споров, потому что понимал, что каждый такой спор отдаляет нас друг от друга, – я не мог с ней согласиться. Но я понимал и другое: высказанные ею тогда мысли не были случайны, какими они нередко бывали у Вал. Индустриального, склонного к эксцентричности ради эксцентричности. Рита была убеждена в правильности своей концепции и всегда неуклонно ей следовала и в работе, и в личной жизни. Прошлое действительно ее не интересовало. Характерно, что она почти никогда не рассказывала о себе и не проявляла любопытства к моей биографии, которая, по мнению Вал. Индустриального, являлась находкой для журналиста.
Такой была Рита… Обвинить ее в этом было бы так же глупо, как упрекать ежа за иголки. И тогда, в кабинете Фреймана, и много позже у меня никогда не появлялось подозрения, что она пыталась что-то утаить. И если она не сказала о Явиче-Юрченко, то тут не было умысла.
Рита жила настоящим и будущим. Они воплощались в «общественно значимые факты». Прошлое являлось лишь архивом памяти, в котором не стоило да и не было времени копаться.
Близкий некогда Рите человек, Явич-Юрченко, остался в прошлом. Кроме того, их отношения не были «общественно значимым фактом». В настоящем же работал и жил другой Явич-Юрченко – коллега, квалифицированный журналист, который приносил стране пользу. Поэтому Рита считала своим гражданским долгом оградить его от безосновательных подозрений в преступлении. И пришла она не к бывшему мужу (факт, недостойный даже именоваться фактом), а к известному ей сотруднику уголовного розыска, в деловых качествах которого она более или менее была уверена.
Такова была психологическая схема ее ночного прихода и просьбы разобраться в «горелом деле». То обстоятельство, что некогда она была близка с подозреваемым и совсем недавно являлась моей женой, значения не имело: прошлого нет…
Но для Белецкого, Фреймана и Сухорукова все это имело громадное значение. Несущественное для Риты прошлое ставило меня в более чем скользкое положение, давая повод усомниться в каждом моем действии по расследованию «горелого дела». Оно наложило свой отпечаток на все, в том числе и на мой разговор с Эрлихом, которого я вызвал к себе вскоре после допроса Дятлова..
Должен сказать, что в отличие от начальника уголовного розыска первых лет Советской власти Александра Максимовича Медведева или, допустим, Сухорукова я никогда не ощущал в себе биения «руководящей жилки», хотя и занимал, относительно конечно, высокие должности в аппарате милиции. И Сухоруков, обронивший как-то, что я способен руководить только самим собой, и то не всегда, наверно, не ошибался. Мне не хватало многого, и прежде всего уверенности, что я все и всегда знаю лучше своих подчиненных. Особенно плохо обстояло дело с начальственным тоном. Мои указания, задания и приказы нередко воспринимались как советы и пожелания. О «разгонах» я уже не говорю.
И, вызывая к себе Эрлиха для объяснения по поводу «горелого дела», я предварительно прикинул, как подсластить горькую пилюлю. Я никогда не был уверен, что страсть к самокритике свойственна человеку даже в том случае, когда этот человек начал свою сознательную жизнь после революции. Еще меньше я был убежден в том, что раны, нанесенные самолюбию, заживают бесследно. Поэтому, пригласив Эрлиха, я вначале сделал нечто вроде краткого обзора его последних достижений – к слову говоря, они действительно были: два удачно завершенных дела, одно из которых числилось в безнадежных, – а уж затем перевел разговор к злосчастному происшествию.
В застывшем, словно на фотографии, лице Эрлиха ничто не дрогнуло: ни удовлетворения, ни настороженности.
– Мне пришлось приобщиться к оперативной работе в конце семнадцатого года, – говорил я, невольно подражая «отцовскому тону» Фуфаева. – В этом смысле у меня преимущество перед вами в семь лет. Начинал я зеленым мальчишкой. Но мне повезло со старшими товарищами и начальниками. Достаточно сказать, что некоторое время я находился в непосредственном подчинении у Федора Алексеевича Савельева. Вы, наверное, о нем слышали…
– Да, – подтвердил Эрлих, и чтобы у меня не осталось на этот счет никаких сомнений, добавил: – Бывший полицейский.
– Совершенно верно. Но главное в Савельеве не то, что он бывший полицейский. Он мастер своего дела, заслуженный работник красного уголовного розыска. Вам известно, что Савельев принимал участие в ликвидации Хитрова рынка, бандгрупп Кошелькова, Сабана, Мишки Чумы, Козули, Водопроводчика, Князя Серебряного, Лягушки?
– Это было, кажется, в восемнадцатом или девятнадцатом году? – не без умысла уточнил Эрлих.
– Да, в Гражданскую войну. Но значительную работу он проводил и позднее. Даже сейчас, когда Савельев находится на пенсии, кстати говоря, персональной, к нему нередко обращаются за консультацией Сухоруков и другие старые сотрудники. Так вот, Савельев любил говорить, что нет ни одного свидетеля, достойного титула следователя. Этим он хотел сказать, что свидетель должен быть толь ко свидетелем, что его нельзя наделять несвойственными ему функциями, следователь должен получать сведения от свидетеля, а не свидетель от следователя. Я это усвоил.
– И вам бы хотелось, – с едва заметной иронией заметил Эрлих, – чтобы это усвоил и я?
Эрлих, кажется, вступал в бой. Ну что ж…
– Да, мне бы хотелось, чтобы вы это усвоили, Август Иванович, – подтвердил я. – Допрашивая Шамрая, я убедился, что для свидетеля он слишком хорошо знает материалы дела. Я, разумеется, не сомневаюсь, что вы руководствовались благими намерениями, но факт остается фактом. Поэтому я вынужден сделать вам замечание. Вы не имели права знакомить его с делом.
– Шамрай – пострадавший, – сказал Эрлих. – На него было совершено покушение. Дознание, как и само преступление, имеет к нему непосредственное отношение. Почему же от него нужно что-то скрывать? – Эрлих изобразил недоумение.
– Хотя бы потому, что дознание и предварительное следствие носят негласный характер, а Шамрай является свидетелем. Вы же не знакомили с материалами дела, а заодно и со своей версией, например, Гугаеву, вахтера и прочих свидетелей?
Эрлих поджал губы:
– Вы извините меня, Александр Семенович, но это неуместное сравнение, и я его не могу принять.
– Вот как?
– Да, не могу, – подтвердил он. – Шамрай не обычный свидетель. Он член партии, который, выполняя свой долг, едва не стал жертвой классового врага.
У меня к тому времени был уже несколько иной взгляд на роль Шамрая во всей этой истории. Но спорить с Эрлихом я не собирался.
– Закон не делает исключения ни для кого, в том числе и для членов партии, – сказал я..
Эрлих промолчал, но в его молчании явственно ощущалось несогласие и осуждение. В то же время в молчании, видимо, была и некоторая доля горького удовлетворения. Эрлих всегда относился настороженно к своему непосредственному начальнику. И вот Белецкий продемонстрировал наконец свое подлинное лицо.
– Вы странно рассуждаете, Александр Семенович, очень странно, – тоном врача у постели безнадежно больного сказал он.
Эти слова, а главное тон, каким они были сказаны, переполнили чашу моего терпения.
– Мне кажется, Август Иванович, что нам не стоит терять времени на дискуссии. Вы можете уважать или не уважать мое мнение, мнение Савельева. Но вы обязаны хорошо знать Уголовно-процессуальный кодекс и следовать его требованиям. В данном случае закон не дает Шамраю никаких преимуществ перед другими свидетелями. Он для нас с вами источник доказательств. А знакомя его с материалами дела и своей гипотезой, кстати говоря, весьма сомнительной, вы оказываете пагубное влияние на его восприятие происшедшего, а следовательно, на его показания. Ведь вы фактически навязываете ему свою версию…
– Я не могу с вами согласиться, Александр Семенович…
– Вы имеете право обжаловать мои действия по инстанции. А пока будьте любезны выслушать меня до конца.
Эрлих слегка побледнел, но сдержался.
– Обращаю ваше внимание на то, что вы допустили нарушение существующих правил допроса свидетелей. Это, помимо всего прочего, является служебным проступком. Попрошу учесть мои замечания и сделать на будущее соответствующие выводы.
Губы Эрлиха вытянулись в жесткую нитку.
– Вы меня поняли?
– Я вас хорошо понял, – подтвердил он и после паузы сказал: – Я прошу освободить меня от дальнейшей работы над этим делом.
Наиболее разумным со всех точек зрения было бы удовлетворить просьбу Эрлиха, тем более что за последние дни я настолько вработался в «горелое дело», что Эрлих стал для меня не столько помощью, сколько помехой. Но человек не всегда выбирает из возможных вариантов лучший. Мне казалось, что я и так уже чересчур обидел старшего оперуполномоченного и не имею морального права усугублять эту обиду. В конце концов, Эрлих получил положенное, а за один проступок два взыскания не налагают. И я сказал, что не собираюсь отстранять его от расследования.
– Но ведь фактически меня уже отстранили, – заметил Эрлих.
– Ошибаетесь, Август Иванович. Я вас не отстранял. Если вы имеете в виду мое участие, то это лишь помощь.
– Насколько я понял, мы избрали с вами разные пути.
– Разные пути?
– Ну, скажем так: разные версии.
– Что же из этого следует? Все версии, кроме одной, при проверке отпадут. Но проверить их надо. Тогда мы исключим возможность ошибки. Я не собираюсь в чем-то ограничивать ваши поиски. Но вы должны учесть то, что я вам сказал.
Эрлих наклонил голову и растянул губы в улыбке. На этот раз мне досталась четверть обычной порции. И поделом!
– Я учту все, что вы сказали, Александр Семенович.
Фраза мне показалась двусмысленной. Но я сделал вид, что не обратил на это внимания.
Когда Эрлих вышел, я достал из сейфа переданный мне накануне конверт. Я собирался вручить его Эрлиху, но к середине нашей беседы это желание значительно ослабело, а к концу и вовсе исчезло.
Содержимое конверта составляли исписанные с двух сторон крупным почерком листы серой бумаги. Безымянный автор («Свою фамилию называть не буду из-за безопасности и личной неприкосновенности») сообщал, что Василий Гаврилович Пружников, «известный в уголовно-бандитском обществе многих городов и поселков РСФСР, прикрывшись прозрачной личиной лживого раскаяния и высоких шоферских обязанностей, скрыто продолжает наносить неистребимый вред личностному имуществу честных граждан». Пружников обвинялся в многочисленных кражах по месту жительства (систематическое хищение картошки у соседей, тайный «отлив» керосина, кража продовольственных карточек), а также в хулиганстве и «кухонном бандитизме».
От анонимки за версту разило квартирной склокой. И если бы не абзац, на который обратил внимание Цатуров, ее похоронили бы в архиве.
Цатуров подчеркнул несколько фраз, посвященных обвинению Пружникова в краже у управляющего трестом товарища Шамрая «часов и других неимоверных ценностей». Именно поэтому письмо и оказалось у меня.
Георгий Цатуров, прозванный в отделе «Дружба народов» – Фрейман как-то сказал, что у него армянский акцент, украинская веселость, еврейские глаза и грузинский темперамент, – умел внимательно читать почту. Впрочем, он хорошо умел и многое другое: поддерживать приятельские отношения со всеми сотрудниками, начиная от уборщицы и кончая начальником ГУРКМа, доставать дефицитные вещи для жен наших работников, острить, петь под гитару, уснащать свою речь «восточной мудростью» и наслаждаться жизнью. И Фуфаев относился к нему, как относится старая дева к легкомысленному, но горячо любимому младшему брату – надежде семьи и рода. Порой он не без доли умиления журил всеобщего баловня, но чаще снисходительно не замечал проступков Цатурова.
А проступков, с точки зрения Фуфаева, у Георгия было немало…
Цатуров относился к весьма любопытному племени псевдобездельников. В отличие от «деловых бездельников», с которыми я частенько сталкивался в различных учреждениях, Цатуров как будто никогда не был загружен работой. Телефон в его кабинете не сотрясал звонками стен, здесь никогда не толпился народ, письменный стол не был завален бумагами, а самого Цатурова я чаще всего заставал за его любимым занятием – изучением объявлений в газете об изменении фамилий («Послушай, свет очей моих: Сморкалов меняет фамилию на Южного, Кобелев – на Гарина, Жабина – на Ангелину, а Дураков – на Сократова… Почему и тебе не сменить? Белецкий – плохо. Не фамилия, а родимое пятно капитализма. Вот смотри: Пятилетников, Автостроев, Бригадмилов… Звучит?»).
Иногда Цатуров, к ужасу своего непосредственного начальника и Фуфаева, в разгар рабочего дня, когда другие сотрудники, словно загнанные лошади, носились в мыле по коридорам или, не разгибаясь, сидели в своих кабинетах, отправлялся в красный уголок потренироваться на бильярде («Меткий глаз, твердая рука. Сегодня бильярдист – завтра артиллерист»).
Казалось, другого такого бездельника не найти.
Но странное дело: у Цатурова постоянно оказывались лучшие по отделению, а то и по отделу результаты в работе. Раскрываемость краж доходила у него до 96–98 процентов. Цифры, прямо скажем, небывалые. В тридцать втором году «Дружба народов» раскрыл нашумевшую кражу в универмаге на полтора миллиона рублей. В тридцать третьем вытянул два совершенно безнадежных дела. В тридцать четвертом после ликвидации шайки церковных воров его заслуги были отмечены в приказе наркома, а начальник ГУРКМа вручил ему именное оружие…
Нет, Цатуров не был бездельником. Но когда и как он ухитрялся работать, для меня загадка до сих пор.
С декабря прошлого года, когда тяжело заболел начальник отделения, Георгий временно исполнял его обязанности. И, взявшись за «горелое дело», я решил прибегнуть для разработки некоторых вопросов к его помощи. Георгий, любивший чувствовать себя жертвой собственной доброты и не чуждый тщеславия («Раньше все дороги в Рим вели, а теперь к Цатурову»), согласился.
– Все правильно, душа моя, – одобрил он. – Как говорят на Кавказе, чтоб одна дверь открылась, надо в семь постучать. Помогу.
И он помог. Анонимка была уже вторым «подарком», полученным мной от Цатурова. За два дня до этого его сотрудники обнаружили в скупочном магазине на Кузнецком мосту две пары часов и портсигар, на которых легко было заметить следы стертых надписей. Завхоз треста, которым руководил Шамрай, опознал вещи, предназначавшиеся для вручения служащим.
Совпали и номера часов. Допрошенный нами приемщик магазина сказал, что часы и портсигар продал рыжеволосый человек средних лет (паспорта у неизвестного он вопреки существующим правилам не потребовал).
Когда Цатуров, вручая мне конверт, вкратце пересказал содержимое письма, я закинул удочку насчет его дальнейшего сотрудничества. Георгий энтузиазма не выказал.
– Знаешь, как в таких случаях говорят на Кавказе?
– Знаю, – сказал я. – Стой позади кусающего, но впереди лягающего…
Цатуров был потрясен:
– Ты что, на Кавказе бывал?
– Никогда в жизни.
– Значит, так же, как и я, – ответил Георгий. – А откуда такая эрудиция?
– Из сборника пословиц и поговорок.
– Этого? – Цатуров показал мне книгу.
– Нет. У меня второе, расширенное издание. В два раза толще.
– Не может быть! – Глаза Георгия зажглись завистью. – Ну, если бы ты меня раньше предупредил…
– Если бы у тетки росла борода, была бы тетка твоим дядей, – бодро выпалил я, понимая, что теперь Цатуров никуда от меня не денется.
– Давай так, – сказал Цатуров, – я тебе собираю сведения об анонимщике и «кухонном бандите», а ты мне даришь сборник и забываешь про пословицы.
– Когда сделаешь?
– Завтра утром.
На этом мы и расстались.
Сроки, конечно, были сжатыми, но я верил в оперативные способности Цатурова. Что же он выяснил за это время. Я отложил в сторону пакет с анонимкой и позвонил Цатурову.
– Навел справки?
– Навел, – откликнулся он. – Принес сборник?
– Принес.
– Тогда заходи. Гостем будешь…
– Дорогим?
– Какой может быть разговор?!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.