Текст книги "Конец Хитрова рынка"
Автор книги: Анатолий Безуглов
Жанр: Исторические детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 38 (всего у книги 49 страниц)
9
В начале двадцатых годов, когда мы с Фрейманом возглавляли группу по расследованию нераскрытых убийств, под моим началом служил агентом третьего разряда некто Кемберовский, в прошлом кавалерист. Хорошо вымуштрованный армией, он многословностью не отличался. «Разрешите доложить», «Да», «Нет», «Будет исполнено», – вот, пожалуй, и все, что мне привелось от него услышать. Но однажды, когда мы двое суток сидели в засаде на Нижней Масловке, Кемберовский разговорился. Тогда-то он и высказал мысль, которая мне показалась смешной и, наверное, поэтому запомнилась. Он рассказывал о каком-то кавалерийском рейде, вконец измотавшем людей, и о своем товарище по эскадрону Еремееве, под которым пали одна за другой две лошади, причем вторая считалась лучшей во взводе. «Какого кабардинца загубил, – сокрушался Кемберовский. – Все плетью его охаживал…» – «Так и ты, верно, своего не лаской гнал», – сказал кто-то из сотрудников. «А как же, – согласился Кемберовский. – Не лаской. Да только у меня конь не пал. А почему? А потому – подход разный. Он коня-то своего от злости полосовал, а я – от уважения. Понял? Отсюда и результат налицо: его конь шагом, а мой – в галоп… Конь, что человек, – нравоучительно закончил Кемберовский, – от одного тычка голову опустит, а от другого злости да резвости наберется, силу в себе почует новую…»
Сравнение с лошадью даже самых чистых кровей мне не льстило, а Кемберовского я не считал тонким психологом, но в его рассуждениях было что-то от истины… И, вспоминая неожиданный визит Риты, я подумал, что разговор с ней послужил для меня тем самым «благотворным тычком», который прибавляет новых сил и придает злую резвость. Впрочем, так со мной случалось и раньше, когда барометр настроения, опустившись до предельной черты, ниже которой опускаться уже было некуда, начинал медленно подниматься, а то и стремительно взлетал вверх, восстанавливая необходимое равновесие. И тогда неизвестно откуда появлялись энергия, оптимизм, работоспособность и удачливость.
Сразу же после Нового года нашим отделением были успешно проведены две операции. Одну из них – ликвидацию бандитской группы Сивого, которую разоружили без единого выстрела, – отметили в приказе по управлению как «образец творческого подхода к поставленным задачам, яркий пример находчивости, мужества» и т. п. Всех участников этой операции наградили – кого денежной премией, кого именными часами. А на следующий день у меня в кабинете появился стеснительный юноша, внештатный корреспондент молодежной газеты, который все допытывался, о чем я думал, когда Сивый наставил на меня наган. Честно говоря, в тот момент я ни о чем не думал. Но у юноши были такие восторженные глаза, что я посчитал себя не вправе хоть в чем-то стеснить его фантазию…
После ухода корреспондента (беседа с ним заняла не менее часа: тридцать минут – на восхищение, двадцать – на признательность за любезность и десять – на мой рассказ о самой операции) я пригласил к себе Эрлиха и, по любимому выражению Фуфаева, «вплотную занялся» делом о покушении. Информация Эрлиха о ходе расследования была в меру оптимистичной. Своих успехов он не переоценивал. Изучив представленные им материалы, я понял, что это объяснялось отнюдь не скромностью. С того дня, как я в последний раз заглядывал в «горелое дело», оно почти вдвое увеличилось в объеме, приобретя соответствующую весомость и солидность. Произошло это за счет новых протоколов допросов и очных ставок. Но они повторяли старые. Таким образом, обвинение основывалось на тех же доказательствах – более развернутых, но тех же. Следствие вращалось на одном месте. Эрлих это понимал лучше меня и видел выход только в од ном – в аресте.
– Сейчас подозреваемый имеет возможность обрабатывать свидетелей, – говорил он.
– А кто-нибудь из свидетелей менял свои показания?
– Пока нет. Но это не исключено. Кроме того, учтите его психологию…
– Что вы имеете в виду?
– Естественное стремление преступника избежать кары. Оставляя Явича на свободе, мы тем самым даем надежду на то, что ему удастся выкрутиться, ускользнуть от ответственности. Ведь он как рассуждает? Раз не арестовывают, значит, не уверены…
– А вы уверены?
Кажется, Эрлих счел мой вопрос за неуместную шутку: он точно так же не сомневался в вине Явича-Юрченко, как Рита – в его невиновности.
– Я считаю, что арест необходим, – упрямо повторил Эрлих.
– Но я пока не вижу для этого оснований, Август Иванович, да и не думаю, чтобы предварительное заключение Явича нам что-либо дало. Нужны, видимо, другие пути…
– Какие?
– Пока не знаю.
Эрлих поджал губы, но промолчал, лицо его казалось еще более бесстрастным, чем обычно.
– Разрешите быть свободным? – официально спросил он.
– Пожалуйста. Кстати, вы с Русиновым не консультировались?
– Нет, – сказал Эрлих. – Но ведь и он со мной не консультировался, когда вносил предложение о прекращении этого дела, не так ли?
Эрлих ушел, оставив на моем столе пухлую папку с документами, которые, по его убеждению, должны были окончательно и бесповоротно решить судьбу Явича-Юрченко…
Позвонил Сухоруков. Оказывается, корреспондент, распрощавшись со мной, отправился к нему. Виктор был доволен операцией и вниманием к ней печати.
– Обещает статью на следующей неделе, – сказал он. – Ты его, кажется, поразил.
– Чем?
– Скромностью, понятно. Так что следи за газетой. Дело хорошее, надо популяризировать нашу работу. – И спросил: – Что с покушением на Шамрая?
– Популяризировать, к сожалению, рано…
– На той же точке?
– Приблизительно.
– Значит, Эрлих не вытянул? Жаль… Я рассчитывал, что днями будет передавать в прокуратуру. Вот тебе и «бульдог»! Может, кого подключить к Эрлиху?
– Видимо, придется.
– Не думал пока, кого именно?
– Думал…
Я помолчал и неожиданно для самого себя сказал:
– Как ты смотришь на кандидатуру Белецкого?
– Отрицательно, разумеется, но тебе видней, – ответил Сухоруков. Он во всем любил порядок и неодобрительно относился к тому, что начальники отделений берут на себя функции оперуполномоченных.
Вообще-то говоря, он был, конечно, совершенно прав. И тем не менее на следующий день я отправился к Эрлиху.
Обычно я избегаю появляться в кабинете следователя, когда он беседует с подозреваемым или свидетелем. Это – нарушение профессиональной этики. Кроме того, присутствие третьего, особенно если этот третий непосредственный начальник, нервирует следователя, нарушает установившуюся атмосферу допроса, выбивает из привычного ритма. Но для начала мне необходимо было получить непосредственное представление о Явиче-Юрченко. Что же касается Эрлиха, то он обладал таким хладнокровием и выдержкой, что мое присутствие вряд ли могло помешать его работе.
Открыв дверь комнаты, я сразу же понял, что мое вторжение для Эрлиха неожиданность, и скорее всего неприятная. Когда я вошел, он встал из-за стола и вопросительно посмотрел на меня, видно полагая, что допрос придется прервать, так как ему предстоит какое-то срочное задание.
– Продолжайте, Август Иванович, – сказал я.
В холодных серых глазах мелькнуло нечто похожее на иронию.
– Слушаюсь.
Он сел, и с этого момента я перестал для него существовать, превратившись в некий номер инвентарной описи имущества кабинета: один стол, один сейф, один диван, два стула и один Белецкий…
Тем лучше.
Я устроился на диване и развернул принесенную с собой газету, которая одновременно выполняла несколько функций: подчеркивала случайность моего присутствия, служила ширмой и могла, в случае необходимости, скрыть лицо.
Явич-Юрченко сидел вполоборота, так что я мог хорошо изучить его. Мне он представлялся несколько иным, более значительным, что ли. Между тем в его внешности не было ничего броского, обращающего на себя внимание. Патриарх Московского уголовного розыска Федор Алексеевич Савельев, славившийся уникальной памятью на лица, советовал молодым оперативникам отмечать в человеке не то, что делает его похожим на других, а «индивидуализирующие особенности». Вот таких-то особенностей у Явича-Юрченко почти не было. Обычное, разве только излишне нервное лицо дореволюционного интеллигента: традиционные усы и бородка, пенсне, мясистый, неопределенной формы нос, который издавна принято называть русским, тембр голоса – все это было стандартным, примелькавшимся. Под категорию «типичного» не подпадали только руки – широкие, короткопалые ладони свидетельствовали о недюжинной физической силе. Вскоре я отметил еще одну «индивидуализирующую особенность» – маленький, едва заметный шрам на верхнем веке левого глаза: память о брошенной почти тридцать лет назад бомбе.
Вот, пожалуй, и все, что можно было сказать о Явиче-Юрченко при первом знакомстве. Внешность непримечательная. А что за ней скрывалось, мне предстояло только узнать.
Держался он спокойно. Но мне казалось, что это – мнимое спокойствие до предела натянутой струны. И если бы оно завершилось бурным истерическим припадком, меня бы это ничуть не удивило. Говоря о ком-то, Фрейман сказал: «герой-неврастеник». Видимо, это определение подходило и к Явичу-Юрченко. Впрочем, я мог, конечно, и ошибиться… С выводами спешить не следует.
Незаметно рассматривая Явича-Юрченко, я одновременно прислушивался к диалогу, который постепенно превратился в монолог Эрлиха.
Наиболее тяжелое положение у следователя не тогда, когда обвиняемый юлит и лжет, придумывая все новые и новые объяснения уже установленным фактам, а когда его ответы на десятом допросе в точности совпадают с тем, что он говорил на первом. Конечно, если удалось раздобыть дополнительные данные, следователь легко загонит своего противника в логический тупик, который рано или поздно, но приведет к признанию. Более того, в такой ситуации запирательство превращается в улику. Но если новых доказательств нет, а прежние в какой-то степени ослаблены объяснениями подследственного, который не менял и не собирается менять своих показаний, то следователь попадает в замкнутый круг, из которого ему не всегда удается выбраться.
Как я понял из материалов дела, Эрлих, по меньшей мере, совершил две ошибки. Во-первых, переоценил значение первоначально собранных им косвенных улик, а во-вторых, поспешил выложить их перед подозреваемым на первых же допросах. Он, видно, рассчитывал полностью парализовать способность Явича-Юрченко к сопротивлению. Но психологический расчет Эрлиха не оправдался. Новыми уликами Эрлих не располагал, а подозреваемый упорно повторял свои прежние показания, не давая следователю возможности поймать его на противоречиях.
Теперь Эрлих пытался спасти положение и разорвать круг, в котором оказался. Основным его козырем была логика фактов, козырь, на мой взгляд, не из крупных, но других у него на руках почти не имелось.
После нескольких формальных и ничего не дающих вопросов Эрлих, отодвинув от себя папку и отложив в сторону ручку, спросил:
– Если не ошибаюсь, вы в свое время числились по юридическому факультету?
Эрлих, разумеется, не ошибался: эти сведения фигурировали во всех протоколах, подписанных подозреваемым. Вопрос был вступлением. Видимо, Явич-Юрченко его так и понял и поэтому промолчал.
– По юридическому, – на этот раз утвердительно сказал Эрлих. – И хотя вы в дальнейшем занялись журналистикой, я все-таки думаю, что теорию доказательств вы не забыли… Она обычно хорошо усваивается и запоминается надолго, не так ли? Поговорим, как два юриста…
Эрлих выпрямился на стуле, поджал губы, вопросительно посмотрел на Явича-Юрченко.
Веко с маленьким шрамом потемнело от прилившей крови, задергалось. «Конечно, неврастеник», – подумал я. Явич-Юрченко полез в карман за папиросами…
– Вы не будете возражать, если один из юристов закурит?
Это была шутка, и Эрлих натянуто улыбнулся.
– Курите, – сказал он и пододвинул Явичу-Юрченко пепельницу.
Тот долго мял подрагивающими пальцами папиросу, закурил.
– Слушаю вас, коллега.
И в интонации и в словах была злая издевка. Но Эрлих сделал вид, что ничего не произошло. По его убеждению, следователь не имел права на эмоции. Эмоции – привилегия обвиняемого. И привилегия, и утешение…
– Юристов, как нам обоим хорошо известно, интересуют только факты, не так ли? – сказал Эрлих. – Вот я вам и предлагаю объективно их проанализировать.
Явич-Юрченко провел рукой по бороде, словно вытряхивая из нее невидимые крошки, и пустил вверх струю дыма. Ни тот ни другой моего присутствия не замечали. Стараясь не шуршать, я положил на диван газету.
– Проанализировать, – повторил Эрлих. – Когда происходит преступление, первый вопрос, который возникает у любого следователя: кому это выгодно? Такой вопрос, естественно, возник и у меня: кому были выгодны по жар на даче и убийство управляющего трестом товарища Шамрая? Я опросил десятки людей. Здесь, – Эрлих положил ладонь на папку, – материалы, которые свидетельствуют о том, что совершенное преступление было выгодно только вам. Я не хочу быть голословным. Давайте последовательно проследим за всей цепочкой фактов. Комиссия по чистке лишила вас партийного билета. В этом решающую роль сыграл член комиссии Шамрай. Он раскрыл вашу неискренность на процессе правых эсеров. Он же на примере ваших статей и личных связей с бывшими эсера ми доказал, что билет члена ВКП(б) служил для вас лишь удобной ширмой.
– Только не доказал, а пытался доказать, – поперхнулся папиросным дымом Явич-Юрченко.
– Комиссия с ним согласилась.
– Не все члены комиссии.
– Во всяком случае, большинство. Но для нас сейчас главное не это. Главное то, что у Шамрая были компрометирующие документы, а вы добивались пересмотра решения. И эти документы, и сам Шамрай были для вас, согласитесь, помехой. С другой стороны, понятное чувство ненависти к Шамраю, стремление отомстить за пережитое. Это не домыслы, а факты. У нас с вами, – Эрлих так и сказал: «У нас с вами», – имеются показания по этому поводу самого Шамрая, его секретаря и, наконец, ваши собственноручные письма Дятлову… Можем мы это игнорировать? Конечно, нет. Теперь пойдем дальше. На товарища Шамрая производится нападение, исчезают неприятные для вас бумаги. Одновременно выясняется, что накануне случившегося вы спрашивали Гудынского, где сейчас живет Шамрай – на квартире или на даче. Странное совпадение, не так ли? Но это еще не все. Ваш друг Дятлов заявляет, что в ночь с 25-го на 26-е вы являетесь домой только под утро и говорите ему: «Боюсь, как бы это гулянье плохо не кончилось», а служащая станции Гугаева видит вас ночью во время пожара на перроне…
Эрлих не торопился. Он не доказывал вину Явича-Юрченко, не уличал, не ловил на противоречиях. Он скорее размышлял вслух, анализируя и сопоставляя улики, которые можно было толковать только так, а не иначе. Временами в его сухом, бесстрастном голосе улавливались даже нотки сочувствия: дескать, понимаю, насколько все это неприятно, но, к сожалению, факты против вас, уважаемый коллега! Как видите, я предельно откровенен, ничего не скрываю, ничего не передергиваю… одни факты… Имеются возражения? Пожалуйста, я слушаю. Давайте их совместно разберем, взвесим, оценим… Я не против. Но, увы, что можно противопоставить материалам дела?
Явич-Юрченко все более и более нервничал. Он курил одну папиросу за другой. Когда пепельница заполнилась окурками, Эрлих высыпал их в стоящую под столом корзину и спросил:
– Так что вы можете на все это ответить, Явич-Юрченко?
– Как недоучившийся юрист или как обвиняемый? Тон Явича-Юрченко настораживал: в нем был вызов.
– Не понимаю вас, – сказал Эрлих.
– В таком случае любезность за любезность. Как недоучившийся юрист я крайне вам благодарен за прочитанную лекцию…
– А как подозреваемый?
– Как подозреваемый… Готов отдать вам должное, но Васильев все-таки допрашивал меня талантливей…
– Какой Васильев?
– Не изволили знать? Обаятельнейший человек. Ротмистр. Из Санкт-Петербургского жандармского управления, – срывающимся голосом сказал Явич-Юрченко.
Обращенная ко мне щека Эрлиха побелела. Но он умел сдерживать себя и даже улыбнулся.
– А вы веселый человек, Явич…
– Только в приятном для меня обществе…
– Ну что ж, пока, – Эрлих подчеркнул слово «пока», – вы свободны. Не смею задерживать. А впрочем… – Он повернулся ко мне: – У вас не будет вопросов к подозреваемому, Александр Семенович?
У меня был только один вопрос, но он не имел никакого отношения к делу о покушении.
– Нет, не будет.
Когда Явич-Юрченко вышел из кабинета, Эрлих спрятал папку в сейф и спросил:
– Убедились?
– В чем?
– В необходимости ареста.
– Нет, Август Иванович, не убедился.
– Вас трудно убедить.
– Почти как Явича, – пошутил я.
Но на этот раз Эрлих не улыбнулся: видимо, лимит улыбок был исчерпан. Кроме того, он считал, что я не заслужил права на спецпаек его благожелательности. Он был недоволен и не скрывал этого. В его представлении начальник седьмого отделения Белецкий лишний раз доказывал, что он бюрократ и чинуша, который по исключительно формальным соображениям мешает закону обрушить меч правосудия на голову явного преступника и тем самым вписать в послужной список Августа Ивановича Эрлиха еще одну благодарность.
Эрлих копался в сейфе, и я видел только его спину. Но она была не менее, а может быть, и более выразительна, чем лицо старшего оперуполномоченного. Приподнятые в меру плечи подчеркивали недоумение, а прямая линия позвоночника – осуждение и досаду.
Да, Фуфаеву не везло. Хваленое седьмое отделение никак не могло дать ему для доклада яркого примера. Мало того, до сих пор не было ясно, примером чего является это дело – примером бдительности или притупления оной. Впрочем, в качестве примера беспомощности и волокиты оно уже вполне вписывалось и в доклад, и в служебную записку. А в довершение ко всему в папке, которую Эрлих положил в сейф, незримо присутствовала жена Белецкого – Рита. Бывшая жена…
Эрлих повернулся ко мне. В отличие от спины лицо его, как всегда, было бесстрастным.
– Ну, что скажете, Август Иванович?
– Я бы все-таки попросил вас, Александр Семенович, подумать относительно ареста подозреваемого.
– Это моя привычка.
– Что? – не понял Эрлих.
– Думать, – объяснил я. – И я стараюсь ее придерживаться даже тогда, когда меня об этом не просят.
Теперь Эрлих улыбнулся, но так, что у меня были все основания привлечь его к ответственности за обвешивание: вместо обычной полпорции улыбки я получил четверть. Ах, Август Иванович, Август Иванович!
– Значит, вы подумаете?
– Обязательно, – сказал я.
10
«Подключиться» – термин неопределенный. Действительно, что такое «подключиться»? Это может означать изъятие дела у следователя, помощь ему в каком-то вопросе, постоянную опеку, контроль – все что угодно. Из различных вариантов «подключения» я выбрал, пожалуй, самый неблагодарный и рискованный, но зато и самый интересный – параллельное расследование.
«Горелое дело» по-прежнему числилось за Эрлихом. Но теперь над ним работал и я. Это, конечно, был не самый лучший выход из положения, потому что «горелое дело» являлось одним из нескольких десятков дел, за которые я отвечал как руководитель отделения.
Итак, два следователя.
В положении каждого из них были свои плюсы и минусы. Существенным, хотя и временным преимуществом Эрлиха являлось то, что он непосредственно, а не по бумагам знал людей, каким-либо образом приобщенных к событиям той ночи. Мне же предстояло с ними только познакомиться. Но диалектика всегда остается диалектикой. И преимущество Эрлиха являлось одновременно и его слабой стороной. Дело в том, что вопроса «кто совершил преступление?» для него не существовало, вернее, уже не существовало. Он на него ответил месяц назад и теперь лишь обосновывал бесспорную, по его мнению, точку зрения. Он не сомневался в виновности Явича-Юрченко. По существу, его работа сводилась лишь к тому, чтобы сделать убеждение Эрлиха убеждениями Белецкого, Сухорукова и суда.
Само собой понятно, что такой подход связывал его по рукам и ногам. Меня же ничто не связывало. Я мог согласиться или не согласиться с его версией, принять или поставить под сомнение имеющиеся улики, произвести их переосмысление или попытаться найти новые, как обвиняющие Явича-Юрченко, так и оправдывающие его. Короче говоря, у меня не было и не могло быть той предвзятости, которая порой возникает у следователя, длительное время работающего над делом и занявшего определенную позицию. Поэтому версия Эрлиха, кстати говоря достаточно убедительная, рассматривалась мною лишь как одна из возможных. А таких версий оказалось несколько. Причем одна из них основывалась на клочке бумаги, оказавшемся неизвестно какими путями в документах Шамрая. Ни Русинов, ни Эрлих не уделили этому клочку внимания. Возможно, он действительно его не заслуживал и оказался среди подброшенных бумаг совершенно случайно, например по небрежности сотрудника стола находок. От подобных случайностей никто не застрахован, они имеются в любом следственном деле. Правильно. Но… Маленькое «но», совсем маленькое. И тем не менее закрывать на него глаза не следует, уважаемые товарищи. Кто из вас доказал, что малоприметный клочок бумаги – случайность? Вы, старший оперуполномоченный Русинов? А может быть, вы, Эрлих? Нет? Вы не тратили на это своего времени? Считали бесполезным? Как знать…
Кто может гарантировать, что клочок бумаги с двумя строчками раешника не улика или хотя бы не намек на то, что произошло на даче Шамрая.
Об этом клочке бумаги я говорил Эрлиху, но, видимо, напрасно. Во всяком случае, в деле я не нашел никаких следов проверки. О клочке бумаги просто забыли. Он исчез под ворохом броских улик и очевидных гипотез. Не пора ли его оттуда извлечь?
Я считал, что пора.
Если будет установлено, что он не связан с покушением на Шамрая, тем лучше: число возможных версий уменьшится, а это уже шаг вперед. Но игнорировать его нельзя.
Каким же образом он мог попасть в подброшенные документы? Чтобы ответить на этот вопрос, надо было предварительно разобраться в двух других: что это за раешник и каково его происхождение?
Безусловно, строчки стихов имели непосредственное отношение к блатной поэзии. Но к какой именно? Блатная поэзия достаточно многообразна. В ней имеются свои школы, направления, свой классицизм («Не для фарту я родился, воспитался у родных, воровать я научился у товарищей своих»), сентиментализм («За что меня вы засудили? За что сослали в Соловки? Судьбой несчастной наградили. За что меня вы привлекли?») и, наконец, романтизм («Ты помнишь ли, мама, ту темную ночь, когда меня дома не стало? Красавец бандит увозил твою дочь, увез, я тебе не сказала…») и т. п.
Блатная песня – это, конечно, не отпечаток пальца, по которому безошибочно идентифицируют личность преступника. Тем не менее Савельев, переиначивая известный афоризм, говорил: «Скажи мне, что ты поешь, и я скажу, кто ты». Но, к сожалению, Савельев, ушедший в прошлом году на пенсию, сразу после Нового года уехал в Киев, где гостил у сына. Вернуться в Москву он должен был лишь к концу января, а то и позже. Другой же знаток блатной поэзии – начальник домзака Вильгельм Янович Ворд, человек замечательный во многих отношениях, умер пять лет назад. Больше крупных специалистов в Москве не имелось, а может быть, я их просто не знал. Консультации же с дилетантами, к которым я относил и себя, потребовали бы много времени. Но иного выхода нет. А впрочем… Если хорошенько полистать записную книжку памяти, может, что и отыщется?
И, листая эту «книжку», я наткнулся на фамилию Куцего. Бывший Вал. Индустриальный, разумеется, тоже является дилетантом. Но дилетантом-энтузиастом… Уже свыше десяти лет он коллекционировал творчество «тюремной музы», удивляя нас с Фрейманом своим постоянством, которое совершенно не согласовывалось с его характером.
Видимо, в его коллекцию стоит заглянуть.
Я позвонил в редакцию.
– Валентин Петрович будет к шести вечера, – сообщил мне милый женский голос. – Что ему передать?
– Передайте, пожалуйста, что звонил Белецкий и просил позвонить.
– Белецкий?
– Да.
– Из уголовного розыска?
– Так точно.
– Валентин Петрович мне о вас рассказывал…
– Очень приятно, – сказал я. И, как тут же выяснилось, несколько преждевременно…
– Он говорил, что вы исключительно тяжелый человек, – пояснила трубка.
– И больше ничего?
– И больше ничего…
Мда… Сжатая характеристика.
– Значит, я ему передам.
– Пожалуйста.
Я положил трубку на рычаг и подумал, что у меня уже давно не было такого хорошего настроения.
Наверное, Кемберовский был все-таки прав и в отношении лошади, и в отношении своего бывшего начальника – субинспектора Белецкого. Впрочем, рассказывая о коне, он Белецкого в виду не имел.
«А ведь, если не ошибаюсь, вы были сейчас не прочь пококетничать, Александр Семенович?» – спросил ехидный голос.
«Не ошибаетесь», – признался я.
«Какие же из этого следует сделать выводы, Александр Семенович?»
«Я не привык торопиться с выводами…»
«Похвально, Александр Семенович, похвально. Но ваше желание можно расценивать как улику?»
«Да. Косвенную…»
«Значит?..»
«Боюсь, это значит только то, что Белецкий еще не достиг пенсионного возраста…»
«Только?»
«Только…»
«Мало, но сдвиг… Сдвиг, Александр Семенович».
«Если так, я рад…»
Разговор двух Белецких мог бы затянуться, но ему, как всегда, помешали дела – самое действенное лекарство от всех печалей и самокопаний.
Валентин позвонил мне, разумеется, не в шесть, не в семь и даже не в восемь. Точность никогда не была его отличительной чертой. Поэтому я успел:
а) выступить на совещании соцсовместителей уголовного розыска и членов групп содействия прокуратуре;
б) посетить милицейское общежитие и поругаться там с комендантом, который решил сэкономить на ремонте и не побелил потолков;
в) написать давно обещанную заметку для стенгазеты о формах и методах борьбы с «социальными аномалиями»;
г) зайти в центральное хранилище и еще раз покопаться во всем том, что могло стать, но не стало вещественными доказательствами нападения на Шамрая и поджога;
д) дать задание по этому делу Русинову;
е) договориться о встрече с Шамраем и Фрейманом;
ж) выслушать доклады трех своих оперативников, которые занимались весьма запутанным и малоперспективным делом об убийстве;
з) побеседовать с работниками 4-го отделения (борьба с кражами), которые могли бы оказать мне некоторую помощь по «горелому делу» (проверка еще одной версии!), и получить у Цатурова отмычку к собственному замку.
В общем, Валентин позвонил уже тогда, когда минутная стрелка, оставив часовую на девяти, приближалась к ней по новому кругу.
– Еще на работе? – спросил Валентин таким тоном, будто надеялся меня не застать и теперь обескуражен тем, что надежда не оправдалась.
– На работе, – подтвердил я.
– Просиживаешь кресло?
– Стул, – поправил я. – Государственный стул и личные штаны. Кресло мне еще не положено. А ты уже дома?
– Только что приехал, – сказал Валентин и со свойственной ему прямотой поинтересовался: – Зачем я тебе нужен?
– Хочу полюбоваться твоей физиономией.
– Врешь.
– Почему?
– Потому что ты корыстный человек, Белецкий.
– Тяжелый и корыстный, – уточнил я.
– Тебе что-то надо, – продолжал резать правду-матку Валентин. – Угадал?
– Угадал.
– Что?
– Ты еще не растерял свою поэтическую коллекцию?
– Нет… А что?
– Хочу посмотреть некоторые экспонаты.
– Для дела?
– Для дела. Приглашаешь в гости?
– Вообще-то говоря, я хотел сегодня писать, – сказал польщенный Валентин. – Но если для дела, то, конечно, приезжай. Даже рад буду…
– Только учти: я голоден как волк. Накормишь меня?
– Ливерная колбаса, хлеб, масло, лук, чай, – добросовестно перечислял Валентин.
– Сахар?
– Есть.
– Ну что ж, устраивает.
– Когда будешь?
– Через полчаса.
И действительно, ровно через полчаса я уже помогал Валентину резать хлеб, колбасу и протирать пластмассовые стаканы, призванные в ближайшее время заменить устаревшую стеклянную посуду и «всякий там хрусталь, фарфор и прочую ветошь».
Комнатушка Валентина чем-то напоминала мою и в то же время резко от нее отличалась. Обставленная по-спартански – лишь самое необходимое, – она была не только прибрана, но и свидетельствовала, что где-то в мире, а возможно, и совсем рядом существуют упорядоченный домашний быт, уют, а некоторые граждане Советского Союза подметают полы в канун каждого революционного праздника и даже чаще.
Стол, в отличие от моего, не качался, а твердо стоял на полу всеми четырьмя деревянными лапами. Мосдревовский диванчик в стиле «физкульт-привет» умилял своей поджаростью и округлыми бицепсами пружин. Прилежно и тихо вели себя стулья: они не скрипели и не стонали даже в том случае, если на них садились. Что же касается скатерти, то я мог бы поклясться, что ее недавно стирали.
– Обуржуазиваешься, – грозно сказал я и постучал пальцем по столу.
– Что? – спросил Валентин, делая вид, что он меня не понимает.
– Обуржуазиваешься, говорю. Скатерть-то и выстирана, и выглажена, и накрахмалена, а?
– Товарищ один выстирал, – жеваным голосом сказал Валентин.
– Товарищ, значит?
– Товарищ…
– А в порядке какого поручения: партийного, профсоюзного?
Это была последняя фраза, которую мне удалось сказать в тот вечер. Валентин перехватил нить разговора и больше не выпускал ее из своих рук.
Опасаясь новых выпадов с моей стороны, он говорил без остановки. Затем, продолжая говорить, он вытащил из-под дивана два ящика с тетрадями, пожелал мне спокойной ночи и, растянувшись на диване, мгновенно уснул.
В ящиках было около сотни тетрадей. Если каждая тетрадь займет всего двадцать минут, это уже тридцать три часа с хвостиком… Ничего не скажешь, светлые перспективы!
Но мне повезло: нужный раешник я отыскал в третьей по счету тетради, озаглавленной: «Соловки. 1925 г. Репертуар Соловецкого театра».
Тетрадь открывалась перечнем поставленных в 1925 году спектаклей. Потом шла самая популярная на Соловках и хорошо мне известная песня «Соловки» («Там, где волны скачут от норд-оста, омывая с шумом маяки, я не сам приплыл на этот остров, я не сам пришел на Соловки…»). А на шестой странице характерным почерком Валентина был запечатлен для потомства интересующий меня раешник. К раешнику имелось примечание: «Характерен для творчества низов уголовного мира, еще не осознавших остроту классовых противоречий. Аморфен, показная бесшабашность и молодечество. Авторы не выяснены».
Тетрадь оставила на злосчастной скатерти идеально вычерченный квадрат пыли. Видно, в нее давно не заглядывали. Владелец тетради спал сном праведника, по-детски причмокивая губами. Что ему сейчас снилось? Магнитка? Или «товарищ», стирающий и крахмалящий скатерть? Этого я не знал. Не знал я, пригодится ли мне в дальнейшем соловецкий раешник. В каждом производстве неизбежны отходы, а в уголовном розыске они порой составляют 99 процентов. Скорее всего раешник попадет в эти 99. Но загадывать на будущее не стоит. Поживем – увидим.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.