Текст книги "Конец Хитрова рынка"
Автор книги: Анатолий Безуглов
Жанр: Исторические детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 40 (всего у книги 49 страниц)
13
В общем-то я не из числа удачливых. Но на друзей мне везло. Везло в детстве, везло в юности, везло в зрелом возрасте. Им я обязан теплом, которое согревало меня в холодные годы, поддержкой в тяжелые минуты. Короче – всем. Поэтому мне трудно отделять свою биографию от биографий близких мне людей, среди которых был и Илья Фрейман, человек неистощимой жизнерадостности и обаяния.
С ним мы работали в уголовном розыске шесть лет, пока он не перешел в ОГПУ. Вначале его временно прикомандировали к группе, занимавшейся расследованием дел о кулацких восстаниях, а затем забрали совсем.
Сухоруков, который, несмотря на свое несколько ироническое отношение к Фрейману («ветер не ветер, а сквознячок в голове имеется»), очень ценил его как работника, категорически возражал против перевода. Виктор трепал нервы кадровикам, ответственным партийным работникам МГК партии и, конечно, руководству ОГПУ. Его выслушивали, иногда даже обещали помочь, но в итоге все его рейды закончились безуспешно: Фреймана нам не вернули. Способный и высококвалифицированный следователь (у Ильи было высшее образование, что по тем временам высоко ценилось) быстро продвинулся. К 1932 году он уже занимал должность заместителя начальника отдела центрального аппарата, намного опередив не только меня, но и Сухорукова.
Отношения, которые сложились у нас по совместной работе, полностью сохранились, но встречались мы реже. Это объяснялось рядом обстоятельств, среди которых не последнее место занимала семья. Сухоруков утверждал, что Фрейман-холостяк и Фрейман-муж – это два совершенно разных человека. Я так не считал. Но следовало признать, что Фрейман до женитьбы и Фрейман после регистрации брака, хотя и имели между собой много общего, все же отличались друг от друга. Когда-то я даже не мог себе представить его мужем, тем более – идеальным. А оказалось, что Фрейман просто создан для семейной жизни. Из него получился настолько образцовый семьянин (отец, муж и глава семейства), что времени на друзей у него оставалось мало, а когда мы все-таки встречались, он из всех возможных тем отдавал предпочтение разговору о детях, их поразительном уме («верь не верь, а что-то исключительное!»), сообразительности («ты бы тоже мог кое-что позаимствовать…»), шалостях и особенно болезнях (справочник детского врача он выучил назубок и, кажется, вполне мог защищать диплом). Когда я женился на Рите, мы стали встречаться чаще – «семьями». Но, как известно, моя семейная жизнь не затянулась…
Однако мы не отрывались друг от друга, тем более что наши дороги временами перекрещивались: то возникала необходимость в какой-то справке, то мы занимались, хотя и с разных позиций, одним и тем же человеком. Кроме того, ни сам Фрейман, ни старые сотрудники уголовного розыска никогда не забывали, что Илья некогда работал у нас. Он считался как бы полномочным представителем уголовного розыска в ОГПУ. Поэтому к нему обращались с различными просьбами. Когда московская милиция взяла шефство над колхозами Старожиловского района, Фрейман раздобывал керосин для «розыскных колхозов». Когда началось строительство домов для работников милиции, Фрейман «нажимал» на проектировщиков и строителей. А когда в 1935 году МГК партии принял решение, что милиция будет отчитываться в своей работе перед Моссоветом и райсоветами, а начальники отделений и командиры частей – на фабриках и заводах, Фрейман участвовал в разработке форм этих отчетов. В общем, он оставался «нашим», и в ОГПУ шутили, что в лице Фреймана к ним просочилась агентура Московского уголовного розыска.
…Когда я оказался в вестибюле большого дома на углу Лубянки и Фуркасовского переулка, в нос мне ударил запах краски и сырости. Вокруг стояли ведра с известкой, стремянки, а на них – маляры в наполеоновских треуголках из газет. Шел ремонт. Для меня это не было неожиданностью. Если в остальных учреждениях СССР покраска и побелка обычно производятся весной, то в НКВД, прокуратуре, судах и милиции только зимой или осенью. За сорок пять лет работы в уголовном розыске мне так и не удалось раскрыть тайну этой закономерности. Впрочем, эта закономерность продолжает действовать и до сих пор…
На мой вопрос, находится ли Фрейман в своем кабинете, дежурный ответил утвердительно. Но я уже был достаточно опытным работником и превосходно знал, что такое ремонт и каковы его последствия. Поэтому я попросил дежурного уточнить.
Моя назойливость ему явно не понравилась. Он неохотно снял телефонную трубку и позвонил дежурному коменданту, а затем с той же неохотой сообщил, что ошибся: в связи с ремонтом Фрейман временно находится в другом кабинете. Он назвал мне номер комнаты и уже в порядке личного одолжения объяснил:
– Это на самом верхнем этаже.
– Знаю.
Едва я поднялся на верхний этаж, как меня остановил оклик:
– Белецкий!
Я обернулся и увидел Сухорукова.
– С этим ремонтом никого не найдешь, – раздраженно сказал он. Сухоруков был не в духе. Это чувствовалось и по лицу и по тону. – Ты к Фрейману?
– Да.
– Не забудь напомнить о демобилизованных красноармейцах из войск НКВД, – сказал Сухоруков. – А то закончится тем, что все отделы разберут, а нашему, как обычно, ничего не достанется. Потом ходи свищи…
Как и все начальники отделов, Сухоруков был убежден, что его отдел всегда обходят, особенно в подборе кадров. Цатуров называл это «начпсихом» – начальственной психологией и, ссылаясь на восточную мудрость, которая безотказно выручала его во всех случаях жизни, говорил: «Лучше не надо мне коровы, только бы у соседа не было двух».
– Проси человек двадцать – двадцать пять, – посоветовал Сухоруков.
– А куда мы их денем? – попробовал возразить я. – У нас же не больше восьми вакансий…
– Это уж не твоя забота. Найдем куда деть, – ворчливо отозвался Виктор. – Пусть их нам сначала дадут. – И спросил: – Ты к Фрейману с «горелым делом»?
– С ним.
– Кажется, у тебя с этим делом тоже ремонт…
– Краской пахнет?
– Беспорядком, – с сердцем сказал Сухоруков. – Беспорядком и неразберихой.
– Ты долго здесь пробудешь?
– Часа полтора. Если освобожусь раньше, зайду. Фрейман сейчас тут сидит? – он кивнул в сторону двери.
– По непроверенным данным, здесь.
– Ладно… Обязательно напомни о демобилизованных.
– Хорошо.
Сухоруков направился вдоль коридора, продолжая разыскивать начальство, а я нажал на металлическую ручку двери. В отличие от Петровки, 38, двери здесь открывались без скрипа. Одно удовольствие открывать такие двери.
Печатавший на машинке молодой человек с кубиками в петлицах поспешно вскочил:
– Вы к начальнику?
– Да.
– Товарищ Белецкий?
– Совершенно верно.
– Начальник ждет вас.
Он указал мне на дверь, слегка напоминавшую дверь шкафа, но не такого, как у меня в комнате, мосдревовского, а солидного, уважающего себя шкафа из полированного орехового дерева.
По своей излюбленной привычке Фрейман сидел не за столом, а на столе. Он жевал бутерброд и одновременно делал пометки на страницах какого-то документа. Его шевелюра отливала бронзой.
– Здравия желаю, товарищ начальник!
– И тебе здравия, – сказал Фрейман, соскакивая со стола с легкостью завзятого физкультурника. – Хочешь бутерброд?
Я отказался.
– Ну и зря, – сказал Фрейман. – В старину говорили, что плох тот работник, который не умеет есть. А старые люди знали, что говорили.
– А у тебя завидный аппетит.
– Не жалуюсь. Но в основном с горя… Такая уж натура. Некоторые с горя пьют, а я ем. Чем больше горе, тем лучше аппетит.
Судя по объему пакета, у Фреймана были крупные неприятности.
Илья, как обычно, шутил, но что-то мне подсказывало, что настроение у него не безоблачное. На людей, мало его знающих, Фрейман производил впечатление беззаботного весельчака, ничего в жизни не принимающего всерьез. Он действительно стремился казаться таким. Но это была хорошо подогнанная, а возможно, и приросшая к его лицу маска. Как и многие, он был в некотором отношении актером, раз и навсегда избравшим себе в жизни определенную роль. Фрейман выступал в амплуа балагура и души общества.
Бесшумно вошел секретарь, положил на край стола тисненую кожаную папку:
– Почта.
– Спасибо, Сережа.
Когда тот вышел, я сказал:
– Ты кажется, учитываешь опыт Шамрая.
– А именно?
– Он меня убеждал, что секретарем должен быть обязательно мужчина.
Я пересказал заключительную часть беседы с Шамраем.
– Ну, у него для этого есть определенные основания…
– Видимо, обжегшись на молоке, дуют на холодную воду. Он говорил, что из-за сплетен вынужден был уволить секретаршу…
– Ну не совсем из-за сплетен, – сказал Фрейман. – Тут он немножко смягчил. Во-первых, его секретарша была женой бывшего полковника из штаба атамана Дутова, а во-вторых… Во-вторых, сплетни имели некоторое основание…
– Он производит впечатление аскета.
– А он и есть аскет. Только новая разновидность – аскет-жизнелюб.
– Ты что, занимался этим?
– Аскетизмом? Это не по моей епархии. Да и заниматься там было нечем, но… В общем, не вздумай расставаться с Галкой, учти, что это не только моя кандидатура, но и моя любовь – после Сони, конечно, – а то я тебя, женоненавистника, знаю. – Он погрозил пальцем и спросил: – Хороша девушка?
– Ничего.
– Огонь, а не «ничего». А какая забота о начальнике!.. Мне бы такого секретаря! – И после паузы: – Пуговицу на рукаве не пришивала?
– А ты откуда знаешь?
Фрейман был доволен.
– Интуиция. Ну, еще немножко воображения и наблюдательности.
– Ты бы, Илюша, лучше свою наблюдательность по ка кому-нибудь другому поводу демонстрировал…
– Ого! – Фрейман выпятил нижнюю губу. – А ведь тебя заело. Ей-богу, заело! Любопытная деталь. Надо будет на досуге заняться.
– А ты не меняешься, – сказал я.
– Это хорошо или плохо?
– Наверное, хорошо…
Илья вкратце познакомил меня с делом по обвинению Дятлова. Оно уже было почти закончено.
– Как видишь, ничего для тебя интересного, – сказал он в заключение. – Разве только письма Явича-Юрченко… Но, если хочешь побеседовать с Дятловым, я это устрою. Он у нас пока во внутренней тюрьме. Но мое мнение – зря время потеряешь.
– Ладно, давай письма, а там посмотрим.
Фрейман достал из сейфа письма.
– Если я тебе не нужен, то я минут на сорок удалюсь, не возражаешь?
– Нет. Только учти, что к тебе собирается Сухоруков.
– Он здесь?
– Здесь.
– Опять будет меня мытарить по поводу демобилизованных?
– Само собой.
Фрейман вздохнул:
– Железный человек!
– Вроде тебя.
– Куда мне! – сказал Фрейман. – Я не железный… Я золотой.
– Это твое мнение?
– Сонино. Но ты ведь знаешь, что я всегда и во всем считаюсь со своей женой… Знаешь?
– Знаю, – подтвердил я.
14
С письмами Явича-Юрченко знакомился в свое время еще Русинов. Он же сделал из них выписки, которые были приобщены к делу о нападении на Шамрая. Но, как я смог убедиться, эти выписки носили слишком утилитарный характер. Между тем оба письма оказались настолько любопытными, что заслуживали того, чтобы снять с них копии.
Эти копии много лет спустя я разыскал в архиве вместе с другими документами «горелого дела». Учитывая, что они сыграли определенную роль в распутывании всего клубка, дают представление о тех годах и Явиче-Юрченко, я хочу привести их, выбросив лишь то, что не имело никакого отношения к описываемым событиям. Первое письмо Явича-Юрченко, датированное 24 сентября 1934 года, являлось ответом Дятлову, который через двенадцать лет после их последней встречи – виделись они летом 1922 года на процессе по делу правых эсеров – разыскал Явича-Юрченко и написал ему в Москву. Письмо Дятлова обнаружено не было. Явич-Юрченко заявил, что он вообще не хранит писем и уничтожает их сразу же после прочтения.
«Рад Федор, что ты «жив и почти здоров», – писал Явич-Юрченко. – Пишу «рад» не для формы. Действительно рад. Какие бы ни были у нас расхождения – а они есть и с годами не сгладились, а углубились, – ты был и останешься частью моей юности, ее осколком. Из осколков, разумеется, вазы не слепишь, но они, как выражаются юристы, являются вещественными доказательствами ее былого существования. Такого рода воспоминания приятны хотя бы тем, что вызывают мироощущение тех лет, щекочут нервы и память. Но между нами не должно быть недомолвок. Поэтому давай сразу поставим точку над «i». Это тем более необходимо, что тон твоего письма вызвал у меня недоумение, а форма – протест.
Недавно в качестве внештатного корреспондента «ЗИ» («За индустрию») я был на Урале. Моя командировка совпала с посещением здешних предприятий Серго Орджоникидзе. Как мне рассказывали, в Березниках Орджоникидзе пожаловались на начальника ТЭЦ, который издал приказ, обязывающий инженеров являться на работу бритыми. Приказ являлся превышением власти, тем не менее Серго не поддерживал жалобщиков. Лучше, сказал он, чтобы инженеры брились добровольно, но, если они недогадливы, приходится действовать в директивном порядке.
В этом есть смысл. Наше время требует от людей чистоплотности – и телесной и духовной. Чистоплотности в мыслях и делах. Неряшливость нетерпима. Так я, по крайней мере, считаю. А твое письмо колет неопрятной и густой щетиной двенадцатилетней давности… Сильно колет. И первая мысль, которую оно вызвало, – это была мысль о парикмахерской. Мы с тобой не в Березниках, я не начальник ТЭЦ, а ты не мой подчиненный, поэтому административный порядок отпадает. Ограничусь советом: избавься от щетины… А теперь по существу затронутых вопросов.
По моему глубокому убеждению, процесс 1922 года над эсерами являлся не «расправой с инакомыслящими революционерами», а судом революции над реставраторами.
И я не могу разделить твоего восхищения поведением некоторых подсудимых. Ответ одного из них на вопрос председателя трибунала, что он признает себя виновным только в том, что в 1918 году «недостаточно работал для свержения власти большевиков», свидетельствовал не столько о мужестве «борца за правое дело», сколько о личной озлобленности неудавшегося претендента на власть, о его неспособности, отбросив субъективные напластования, взглянуть со стороны на свое, тогда недавнее, прошлое.
Удивительным же представляется лишь одно – мягкость приговора, я бы сказал, поразительная мягкость. Посуди сам. Даже Семенов, начальник центрального боевого отряда, тот самый Семенов, который приказал убить Володарского, лично отравлял пули, укрывал убийцу, а затем руководил работой по организации июльского покушения на Ленина, и тот был по ходатайству трибунала полностью освобожден Президиумом ВЦИК от наказания вместе с Коноплевой, Ефимовым, Федоровым-Козловым и другими. Помнишь формулировку?
«Эти подсудимые добросовестно заблуждались при совершении ими тяжких преступлений, полагая, что они борются в интересах революции; поняв на деле контрреволюционную роль партии с.-р., они вышли из нее и ушли из стана врагов рабочего класса, в какой они попали по трагической случайности. Названные подсудимые вполне осознали всю тяжесть содеянного ими преступления… они будут мужественно и самоотверженно бороться в рядах рабочего класса за Советскую власть против ее врагов…»
Какая уж тут «расправа»! Это, Федор, не расправа, а высшее проявление гуманности. Когда социалисты-революционеры в годы Гражданской войны приходили к власти, они, согласись, не были столь великодушны. Вспомни ту же Самару. Большевиков и сочувствующих им расстреливали пачками. Между чешской контрразведкой и эсеровской милицией было даже нечто вроде соревнования… А Омск? Да что там говорить!
Поэтому совершенно напрасно ты мне делаешь комплимент – комплимент, разумеется, с твоей точки зрения, – что я «по мере сил старался не усугублять и без того тяжкое положение жертв репрессии» (эти слова в тексте кем-то были подчеркнуты красным карандашом).
Не было ни одного вопроса, от которого я бы уклонился. Я не пытался и не хотел смягчать, вуалировать, а тем более извращать факты, уличающие обвиняемых. И если я не говорил о некоторых известных мне обстоятельствах (подчеркнуто красным карандашом), то только потому, что меня о них не спрашивали. Я являлся свидетелем, а не обвинителем и не считал себя вправе выходить за рамки отведенного мне в процессе места (подчеркнуто).
Это все дела давно минувших дней. Пишу о них так подробно для того, чтобы рассеять твое заблуждение на мой счет. Партбилет для меня не хлебная карточка и не средство для маскировки прежних заблуждений. Что же касается доверия, то этот вопрос достаточно сложен (подчеркнуто). Обо всем не напишешь. Встретимся – поговорим. Когда-то мы умели находить общий язык. Не уверен, что это нам удастся и сейчас, но попробуем. Попытка не пытка…
Теперь о тебе. В твоем письме слишком много намеков и недомолвок, чтобы я мог, наконец, разглядеть твое сегодняшнее лицо.
Ты пишешь, что примирился с Советской властью, относишься к ней «совершенно лояльно», но все же продолжаешь помнить «о своих прежних идеалах». Очень противоречиво, Федор! Так и ощущаешь между строк дореволюционную щетину. А что под ней, под щетиной? Об этом можно лишь догадываться.
Затем следует твое высказывание о Троцком и «но вой оппозиции». Снова щетина! Уж если на то пошло, то взгляды Троцкого и иже с ним диаметрально противоположны не только основным концепциям большевиков, но и эсеров. Троцкизм скорей уж какая-то крайняя, бесшабашная форма меньшевизма. Ведь недаром не кто иной, как меньшевик Дан, писал, что оппозиция «взращивает не только в рабочих массах, но и в среде рабочих-коммунистов ростки таких идей и настроений, которые при умелом уходе легко могут дать социал-демократические плоды». Старик Дан прав. Возьми хотя бы вопрос о крестьянстве. Троцкий всегда исходил из того, что крестьянство (все крестьянство, без дифференциации!) в силу своей инертности, отсталости и враждебности пролетариату не способно участвовать в социалистическом строительстве. А отсюда вывод: экспроприировать мужичка, как экспроприировали в свое время крупную буржуазию, отобрать у него землю, скот, соху, борону. И уж тогда, лишенный собственности на средства производства, превращенный в наемного рабочего, он за неимением иного выхода вынужден будет пойти по пути социализма. Причем путь этот предполагается сделать для мужика крайне тернистым… Помнишь выступление Троцкого на Десятом съезде РКП(б)? Он тогда предлагал формировать из крестьян трудовые части по образцу воинских. Насилие по отношению к крестьянству – краеугольный камень троцкизма, который вообще абсолютизирует насилие. До сих пор не могу забыть речь троцкиста Гольцмана на Московской губернской и городской конференциях РКП(б) в ноябре двадцатого года, которая тогда шокировала многих делегатов. Он говорил, что способ принуждения – это способ реальной политики, поэтому нельзя останавливаться ни перед какими методами, в том числе перед методом «беспощадной палочной дисциплины… Мы не будем останавливаться перед тем, чтобы применять тюрьмы, ссылку и каторгу по отношению к людям, которые не способны понять наши тенденции».
Прибавь к этому сформулированный троцкистом Преображенским «основной закон социалистического накопления», согласно которому путь России, отсталой крестьянской страны, к социализму проходит через эксплуатацию досоциалистических форм хозяйства, т. е. крестьянства, и все приобретет достаточно четкие контуры. А ведь эсеры были или, по крайней мере, считали себя крестьянской партией и пытались опереться именно на мужика. Как же совместить трогательные воспоминания о «прежних идеалах» с непонятным умилением по поводу последовательности Троцкого, Зиновьева и Каменева? Да и в чем, собственно, ты усматриваешь последовательность? Они последовательны только в борьбе с генеральной линией партии. А в остальном их путь достаточно зигзагообразен и уж никак не может служить эталоном принципиальности и устойчивости. Если до высылки за границу Троцкий нападал на ЦК за отсутствие в нем революционности, то теперь он совершил поворот на сто восемьдесят градусов и громит тот же ЦК за его «ультрареволюционность». В 1926–1927 годах он упрекал партию, что она недостаточно решительно проводит политику индустриализации, не ведет действенной борьбы с кулачеством и т. д. Сейчас же он приписывает большевикам авантюризм в индустриализации и коллективизации, доказывая, что темпы чрезмерны и непосильны, предлагает «в области промышленности приостановить призовую скачку индустрии, отбросив лозунг «Пятилетку – в четыре года», задержать дальнейшую коллективизацию сельского хозяйства, сосредоточив средства на наиболее обеспеченных колхозах, и прочее в таком же духе. По-моему, все это, точно так же как и озлобленность в выступлениях и методах внутрипартийной борьбы участников оппозиции, не может вызывать умиления. Когда начинают угрожать террором (а ты, видимо, так же, как и я, знаешь подобные факты), это значит, что аргументы исчерпаны. И я понимаю рабочих-металлистов сталинградского завода «Красный Октябрь», которые подарили XV съезду ВКП(б) стальную метлу, предназначенную для того, чтобы вымести оппозицию из партии».
На втором письме Явича-Юрченко даты не было. Но, по свидетельству Дятлова, он получил его в конце октября прошлого года, накануне отъезда в Москву. Это не расходилось с показаниями Явича-Юрченко, который сказал, что отправил письмо вскоре после заключительной беседы с Шамраем (19 или 20 октября 1934 года).
Между вторым и первым письмом Дятлов и Явич-Юрченко дважды виделись: сначала в Москве, а затем в Ярославле, куда Явич-Юрченко приезжал для организации газетной подборки.
Во время встреч, как показал Дятлов, он неоднократно заводил с Явичем-Юрченко разговор о деятельности оппозиции, но «то ли Хмурый (подпольная кличка Явича-Юрченко) не доверял мне, то ли он действительно не симпатизировал оппозиции, – говорил на допросе Дятлов, – мои высказывания поддержки у него не встречали даже тогда, когда встал вопрос о пребывании Явича-Юрченко в партии. Его личная неприязнь к Шамраю не сблизила наших позиций и не изменила его точки зрения на существующее положение, хотя к Шамраю он испытывал нечто похожее на ненависть…»
Действительно, в письме Явича-Юрченко содержалась весьма нелестная характеристика моего сегодняшнего собеседника. И, читая, я подумал, что наши представления слишком субъективны. Человек отражается в них, как в кривых зеркалах: то чересчур тонким, то чересчур толстым, похож и не похож. И все же, если бы я даже не знал, что Явич-Юрченко пишет именно о нем, я бы, наверно, все-таки догадался, о ком идет речь. Ведь и кривое зеркало остается зеркалом, сохраняя в окарикатуренном отражении наиболее характерные черты. Но вернемся к письму.
«…Положение мое, как ты совершенно верно отметил, шаткое, – писал Явич-Юрченко. – И в этом несомненная заслуга того человека. Однако я не вижу никаких оснований к поспешным обобщениям. С него все началось, но не им все закончится. Практически он не представляет даже первой инстанции.
А фигура он действительно характерная. Таких я встречал и раньше. Это тип фанатика, разум и эмоции которого, как скудное содержимое почтовой посылки, ограничено фанерными дощечками. Не вскрывая крышки, можно по стандартной описи узнать, что в ящике. Килограмма полтора веры в свою непогрешимость, кило жесткости, кило прямолинейности, три кило нетерпимости, нафталин традиций и немного превратившегося в пыль разума. Все это стянуто шпагатом чрезмерного усердия и скреплено сургучными печатями официальности. Разговор с ним мне почти физически неприятен, а вдвойне противно то, что я не могу себе позволить роскоши отказаться от общения с ним…»
В кабинете было совсем тихо. Казалось, что он не в большом здании в центре шумной Москвы, а где-то в глуши, на безлюдном пустыре. Мелкие буквы в строчке сливались, а сами строчки загибались книзу. В тексте было много описок. Явич-Юрченко, конечно, не перечитывал написанного. Желчное, взвинченное письмо взволнованного и озлобленного человека. Но поджог и покушение на убийство, похищение документов, которые легко восстановить?…
Наступили сумерки. Серые зимние сумерки. Я включил настольную лампу. Желтая дуга легла на зеленое сукно стола, высветила письменный прибор с многочисленными остро отточенными карандашами, обгрызанную на конце ученическую ручку-вставочку, листы исписан ной бумаги, модель многомоторного самолета «Максим Горький» и коробку спичек. Почему-то вспомнилась история, которую рассказывал Сухоруков о совещании директоров спичечных фабрик у Кирова. Перед каждым из участников совещания лежали спички, выпущенные его фабрикой. Открыв заседание, Киров сам закурил и предложил курить собравшимся. Однако его любезным приглашением никто не смог воспользоваться – спички не загорались… Подождав несколько минут, Киров якобы сказал: «Насколько я понял, тема нашего совещания полностью исчерпана. Вы свободны, товарищи!»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.