Электронная библиотека » Анатолий Королев » » онлайн чтение - страница 15

Текст книги "Эрон"


  • Текст добавлен: 9 октября 2017, 20:20


Автор книги: Анатолий Королев


Жанр: Эротика и Секс, Дом и Семья


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 15 (всего у книги 68 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Только в день свадьбы Майя, скрипя зубами, призналась себе, что Ева на самом деле красотка на загляденье. Оказывается, ей просто-напросто нужно было однажды сбросить свои лохмотья, отмыться от золы и встретить принца. В белоснежном платье из тонкого шифона с газовой чалмой на голове вместо банальной фаты Ева была нежна, целомудренна, прекрасна, неотразима. И Филипп тоже был бесподобен в торжественном костюме из черного бархата с зеленым болотным отливом. Майя прямо-таки вскрикнула в душе: они так подходят друг другу! Строгий юноша с нервными чуткими губами и смущенная счастливая девушка, от которой исходит душевное сияние, матовый спелый свет жемчуга. Чудная пара, полный отпад! Свадьбу сыграли в банкетном зале валютной гостиницы «Украина», куда их оттащила целая кавалькада черных служебных «Волг» прямо из загса. Метрдотель, официанты и еще какая-то шушера встречали новобрачных прямо у входа. Стоял солнечный день августа, но банкетный зал был озарен тяжкими грудами электрических люстр, словно в лунную полночь. На маленькой эстраде сияли тропическим жаром музыкальные инструменты. За белым роялем настоящий черный лихо наяривал свадебный марш Мендельсона с джазовыми синкопами, а белые саксофонисты подвывали в тон топоту клавиш. Банкетный стол ошарашивал изобилием яств, он был похож на джунгли, на перебор золота в духе ВДНХ, на вскрытый желудок Гаргантюа, только не на нормальную жрачку. Гости, шурша платьями, входили вслед за невестой и женихом в зал. И в ответ на залпы люстр так же жарко вспыхивали украшения на старых шеях партийных матрон, в ушах и на пальцах прочих жвачных верблюдов. Майя повизгивала от восторга, жмурясь от брызг чужого счастья, которые долетали и до нее. А как хороши были оранжерейные орхидеи, пестрые пещерки на тонких стеблях, каждый из которых был завернут в папиросную бумагу. Свидетелем со стороны Филиппа был долговязый Клим Росциус с лошадиным лицом в круглых очках, а со стороны невесты – ее никакая провинциальная одноклассница, которая приволоклась из забубенного Камска. Майя не преминула отметить, что подружка была тоже растеряна, нет! – подавлена шиком происходящего. И волновалась чумазая больше самой невесты, и одета была сикось-накось, и не знала, куда девать свои крокодильчики с дешевкой на пальчиках… что ж, кому-кому, а Майе был понятен этот нешуточный страх показаться смешной.

Это была Лелька, читатель, та самая Лелька, которой написала когда-то под трубы майской грозы Ева свое единственное – неотправленное – письмо из столицы и с которой Ева не виделась целых три года. Кроме Лельки, со стороны невесты были только лишь мать и отчим. Ева еще намеревалась позвать Побиска, послала ему телеграмму с новым телефоном, чтобы срочно звонил, он позвонил ночью, она счастливо сказала, что выходит замуж за… но дурак вдруг бросил трубку. Он что, ревновал? Мать и отчима Ева не видела тоже три года. Боже мой, как они постарели. А может быть, их состарил слишком щедрый свет изобилия? Или просто их милые мордочки погрубели на ровном фоне мелькающих пятен чернильных официантов с лаковыми манжетами? На мать она не могла смотреть без тайных слез: родное усталое личико с лягушачьими лапками увядания под слеповатыми глазками, ревматические пальцы, которые она стеснительно прячет от навеса столичных очей, новое платье, сшитое наспех из пестрого крепдешина, слишком открытое для ее немолодой шеи, и – счастливый страх взгляда – мать боялась поверить всему, что сияло вокруг. Даже проступили в ее голосе дряблые нотки заискиванья перед дочерью. Мать мучилась, что здесь – на дочкиной свадьбе! – она на третьих ролях, она была угнетена и напугана полным отсутствием сердечности в Билуновых: ее сторонились, словно чужой… Это было и так, и не так, Виктория Львовна подмечала ее скрытые муки и жалела простушку, но поддержать мать невесты не было настроения. Ева печально сердилась на мать за пугливое самоуничижение и старалась ободрить ее, как могла, она видела, что никто из новой родни не приходит на помощь, и одновременно болезненно стеснялась матери. Несколько раз поклевала в висок неуместная мысль: как застегнутая на все пуговки мать решилась дать ей такое раздетое имя Ева? Зато Грачев держался петушком. Тайно окидывая его душу жарким взглядом прощания, Ева понимала, почему он исполнен мужского торжества – (кукареку! – а я первый!) – и уже не прежними глазами девчонки, а трезвым взором молодой женщины видела, как он мелочен, надут, как трясется его физия от всплесков суеты, как претенциозны его маленькие усики на пухлой детской губе. Только руки были по-прежнему красивы, их жесты буквально спасали Грачева, придавая петушиному дерганью хоть какой-то налет благородства… Неужели одна неглупая девочка могла когда-то боготворить этого человека, думала Ева, а сейчас вот он угодил рукавом пиджака в желе… и все же благодаря ему она однажды сбежала из дома и то, что случилось, стало возможным: она жена Филиппа – Ева Билунова. Только Лелька знала решительно все о том, что прошло, и торчала глазами, дуреха.

Со стороны Билунова на свадьбу пригласили 25 человек. Практически всех Ева видела впервые в жизни… Афанасий Ильич с Викторией Львовной, они и здесь не старались скрывать взаимного охлаждения, Рика прямой стрункой сидела между отцом и матерью, в этот день ее опять мучили адские головные боли, уши были заложены ватой, на губах вскипала болезненная гримаска, но она мужественно терпела грохот торжества. Если мир настолько гадок, даже в такой волшебный день, стоит ли жить? Так спрашивала себя Рика. Она видела, что брат тоже тяготится столь неестественным застольем: отношения в клане Билуновых были далеко не похожи на эту показушную радость. Филиппа точили бесконечные проблески фальши, которые он легко различал в оскале торжества. Правда, он добился своего, все были поставлены в тупик, но… но раз этот брак благословил сам Афанасий Ильич, то любые вопросы теряли смысл, партия все превращает в ответ. Не слишком ли далеко зашел сей молодой человек в соблюдении жалких условностей общежития? – удивительно, но Филипп в эту минуту, как и Ева, думает о себе в третьем лице. И все-таки, как бы он ни пытался соблазнить чувства рассудком, он был действительно взволнован, лихорадочно весел, даже болтлив. Повторяя полушепотом Еве имена гостей, он с удовольствием наклеивал ярлычки: приемный сын Афанасия Ильича Нинель с женкой Руфиной – серп и молот, союз двух гадюк… Первый помощник отца Охотин с супругой – одуванчики Сталина… Ева смеялась – мужчина был лыс, а жена носила пышный парик. Брат Афанасия Ильича Юний Ильич получил от Филиппа и вовсе неприличное прозвище – каменная жопа. Коллеги Афанасия Ильича по работе в ЦК – лунатики партии. Но тут жениху и невесте погрозил прямым пальцем сам Афанасий Ильич, и Филипп смешался, он забыл, что отец умеет читать по губам, ведь его дед был глухонемым от рождения… Кто еще? Верный Клим Росциус с фруктоглазой Магдой. Сестра матери – Илона Львовна. В общем, в банкетном зале собрался узкий круг близких родственников, друзей и ближайших помощников, чопорные старики, моложавые мужчины, старухи, отлитые из красного золота, и яркие женщины в броских нарядах и драгоценностях. Особенно бросалась в глаза красотка Руфина, жена приемного сына отца. Она тоже оделась в белое, как невеста, и украсила голову не белой, но светло-желтой чалмой. Ее шутливо поздравляли с браком. Для всех близких свадьба Филиппа была немного скандальной, но только чуть-чуть. Решение Афанасия Ильича – абсолют, отныне они должны считаться с Евой. И баста.

У пьяненькой Майи голова шла кругом, она, в отличие от Евки или Евкиной матери, сразу раскусила, что пред ней клыкастый клан, обладающей, наверное, почти неограниченной властью. Их мощь выдавали взгляды, жесты, брюлики, золото, холеная кожа ухоженных морд. Что ж, партийные фиги, она тоже маячит у всех перед буркалами в своем застиранном виде. Майя специально оделась с крайней небрежностью хиппи и на щеке нарисовала сердечко нажимом алой помады. Фиг вам, буржуи! Плюс серьги из клыков кабана. Ева обозлилась, пыталась даже стереть сердечко платком в зале загса, но получила полный отлуп по рукам.

Свадьба проходила с нешуточным блеском, играл джазовый квартет с лидером, все тем же лиловатым афроамериканцем, пианистом и трубачом, правда, звали его Борис и мать его была русская. Сновали пятеро официантов, зал был эффектно задрапирован свежими складками ткани. Стол в виде овальной буквы «О» окружал подиум, затянутый снежной тафтой, на которой душистым холмом в плетеных корзинках красовались цветы: белые бокалы калл, пестрые яства орхидей и прочая нежность. Во всем чувствовалась рука художника-декоратора. Стол сервировали расписным уникальным фарфором, и с тарелок и ваз пучилось и свешивалось изобилие времен Гарун аль Рашида, но уж никак не эпохи продовольственной программы КПСС. Это хозяин хотел показать округе, что ему монашеский стиль Суслова не указ, а заодно проверить, кто настучит, кроме тех, кому это положено по штату. Впервые в жизни Ева отведала омара, а Афанасий Ильич увлеченно демонстрировал, как его надо есть, где надрезать кожицу особыми ножницами, он был сильно пьян. Он был единственным, кто позволил себе такую брутальную вольность. Похохатывая, он подмигивал Еве: девочка, мы ведь покажем Филиппу, что жизнь не так уж легка и вкусна. Да? Еву вид омара, тропического чудовища на белом блюде, привел в трепет. Радужный панцирь в перламутровых пятнах, подогнутый под брюхо исполинский раковый хвост. Сонм членистых ножек, мертвые пуговичные глаза… Бррр… она так и не притронулась к белым руинам морского гада. Но это было только малое облачко, кинувшее на лицо быструю тень предчувствий. Свет налитых электричеством люстр, снопы искр на хрустале, вкус вина, смех старух, стук тарелок и вилок, тосты, задумчивая игра джаз-квартета, строгие пиджачные тройки мужчин, классический стиль дам, переливы белого атласа и черного бархата, жемчужные нити вокруг лебединых шей двух красавиц, мочки ушей, укушенные камнями, перчатки из цветного гипюра на руках Магды, лимонный тюрбан Руфины, замша, шифон, огромная экзотическая шаль из кашемира на плечах Илоны Львовны, яркие вязаные гетры на ногах Рики, кожаный кошелек на ее на птичьей груди, аромат тяжелых духов от Виктории Львовны, каждое движение которой окрыляет дуновение аромата, – все чувства Евы-невесты были обострены до укола пчелы, порой все лицо превращалось в сплошной измученный глаз, куда летели соринки в зеницу… и как облегчение, рука Филиппа с обручальным кольцом в миллиметре от ее руки слепком любви на снегу овальной поляны обрученного дня… ах, она была счастлива, счастлива, счастлива…

Только под утро, на машине, которую почему-то вел черный африканец Борис, втроем с неизменной Майкой, вернулись в квартиру. Джазмен был пьян и медленно ехал сквозь белую ночь августа по Садовому кольцу, озаренному перламутровой пеной светлых небес. Шпили высоток и верхние окна домов уже пылали ртутным заревом восходящего, но еще невидимого солнца. Ева незаметно всплакнула. Черный причмокивал губами, целуя мелодию. Палец, не привыкший к кольцу, распух, и она по-детски сосала его. Окна в квартире были нараспашку, повсюду в вазах, в банках, в кастрюлях стояли по пояс в воде цветы. Филипп заснул прямо в шезлонге на лоджии, а Ева еще час счастья провела на кухне, где они с Майкой пили кофе и восхищались подарками. Потом она уложила гостью на диванчик в гостиной, опустила жалюзи, а сама вернулась к Филиппу. Он по-прежнему спал в шезлонге, сладкая струйка сна блестела в уголке рта, а рука сонно покоилась на груди, на том месте, где под рубашкой белел круглый рубец от пули. Мой муж! Она столько раз целовала этот зимний пупок. Солнце уже высоко стояло над крышами, но это было субботнее утро, и Метроград еще спал. Каменела триумфальная колесница Аполлона над ипподромом. Солнце золотило четверку вздыбленных коней, на гриве одного из них хохлился голубь, у копыт триумфа валялось на крыше велосипедное колесо. Еву испугало злое выражение на лице мужа. Неужели он счастлив не на все сто? У Евы сжалось сердце. Она вернулась в комнаты и долго коченела в световой тельняшке напротив окна, это солнце просвечивало сквозь неплотные жалюзи. Клетка! И она по-прежнему не выносит одиночества.

На следующий день молодожены собрали своих сверстников и прокатили по Московскому морю на представительском катере начальника столичного пароходства. Экипаж был представлен двумя симпатичными матросами, штурманом в рулевой будке и мотористом. Были Клим Росциус с Магдой, Майка, внезапная, как авария, Лилит Пирр, рыжий Вадим Карабан, а клан взрослых представляла – еще одна неожиданность – Варавская! Которая, как отметила завидущая Майя, своим простецким видом в тельняшке и закатанных до колен джинсах сумела выглядеть так же молодо, как и все остальные гости. И она, и Ева умело избегали прямого общения и обменялись всего лишь парой фальшивых фраз. Зато Филипп реагировал на Варавскую весьма ревниво: ему показалось, что она кокетничает с матросиками, и он был уязвлен за отца. Стояло жаркое безветрие, Московское море простиралось гладким водным стеклом, над которым полетом надломленных крыльев реяли чайки. Пили шампанское, закусывали медальонами из черной икры, наслаждались гоночной скоростью. Ближе к вечеру на западе стала громоздиться круча грозы, и катер повернул обратно. Прощаясь с Евой на причале в Химках, где всю компашку поджидали машины, а Майе предстояло шагать пёхом к метро (ей не нашлось свободного места), она не удержалась, чтобы не сказать ей гадость: «У тебя глаза бегают! Не психуй, все законно».


Вернувшись наконец через три дня, ночью, к себе в служебную пещеру в пристройке оранжереи, Майя печально обвела взглядом обшарпанные стены: пластилиновый Христос-суперстар на самодельном кресте, голый пол с брошенным матрасом, плетеный сундук с мятыми шмотками. На душе было тошно, прошло десять лет ее молодых надежд, а от счастья она была далека в свои двадцать четыре, как и в заветные четырнадцать, когда в ней пробудилась первая чувственность, когда самые смелые мечты о будущем казались вполне реальными и никто не в силах был ее убедить, что они никогда не осуществятся. Никто… кроме жизни. Позади было десять лет горечи и разбитых иллюзий – и если б не музыка! В двадцать четыре уже вполне можно сводить счеты с жизнью. Дальше лучше не будет. Только молодость знает, что она – отчаяние. Однажды один наркоман назвал ее девочкой, к которой не прилипает грех, но так ли это? Майя привычно впихнула в уши поролоновые шарики плеера и включила кассету. Только она, му-зы-ка, делала свободной и грандиозной ее жизнь… это была одна из последних записей британца Элтона Джона, новой рок-звезды на небосводе поющего мира. Запись его третьего альбома «Прощай, дорога из желтого кирпича». На снимках красовался смешной экстравагантный уродец в маскарадном пиджаке из рекламного люрекса, в белом котелке, в клоунских башмаках и разноцветных очках. Этот облик картоша никак не вязался со страстным сквозняком, дувшим в уши, с глубоким и яростным голосом космоса. Он сумел доказать, что он вовсе не то, что видят глаза. Еще три года назад, в начале семидесятого, он жил в подвале, который снимал на двоих с другим парнем в северной части Лондона, и его абсолютно никто не знал, но вдруг он спел «Леди Саманту», и сейчас он миллионер в зените успеха. Неужели слава так буржуазна? Неужели только капуста подводит итог музыке? Элтон пел об астронавтах, которые знают, что такое безысходность жизни маленьких городков, о небе, потерявшем невинность, Майя плакала, слезы странно текли по вискам прямо в волосы, ведь она лежит на спине. Высокий голос Элтона Джона пел рвано и страстно под непрерывный поток прекрасных мелодий, которые он извергал черно-белыми пальцами рояля. Его музыкой можно было дышать. Она так легко превращалась в слезы. Свежесть после грозы. Элтон мог вскочить на свой «Стенвейн» и играть ногами на клавишах, нацепив круглые уши Микки-Мауса и выкрасив волосы зеленкой. Он не боялся быть смешным, нелепым, развязным, отвратительным, диким, гадким, ужасным, слепошарым, чокнутым, потным, прекрасным, вдохновенным, полумертвым от кайфа, самозабвенным и упоительным, он не стеснялся страсти, потому что не боялся быть самим собой, а значит, не боялся жить. Он поет, пристегнутый к электрическому стулу судьбы, ток идет через него, но он превращает его в музыку. Поет о том, что надо взлетать против ветра… А у нее уже 7 абортов и 1 выкидыш.

Прожитая жизнь мерещилась перед внутренним взором эфемерной пустыней, и снова музыка начиналась из буквы «Л», которая голубой пирамидой торчала в самом начале той пустыни прожитой юности, где Майя была прыщавой девчонкой. Прибегавшей на берег звучащего моря по имени Рок, в тень «Л», этого лакомства свободы. Л, Лондон, Ливерпуль… 1964 год… год взлета «Битлз». Еще одно упоительное «Л». Или ЭЛвис ПресЛи, или Эндрю ЛЛойд Уэббер… Ей было четырнадцать лет, она чокнулась на битлах, на магической «Ее зовут Мишель»…


Michele, ma bell, sont de mots gui vont tres bien


Она так часто напевала этот чарующий мотив, что ее прозвали в школе ВерМишелью… Когда через три года (1967) умер божество битлов Брайан Эпштейн и ансамбль распался, Вермишель пережила это как собственное несчастье, несколько лет хранила им верность, пока не устояла перед страстной атакой поющей Голгофы – еще одно «Л», которое выросло рядом с голубой пирамидой пантеона битлов, где она молилась в наушниках голубым теням, на той Голгофе, где из кустов вербы и терния вырос исполинский сияющий крест, излучающий музыку, и в его желтом сверкании задвигались в лихорадочном ритме поющая горлицей Магдалина, зловещий Иуда, сладкоголосый Ирод и сам космический Христос с электронным голосом спасения… отбрасывая разноцветные тени, Магдалина – сизую, Иуда – фиалковую, Ирод – алую, а Спаситель – золотую… над глинистой медной Голгофой кружили, каркая, голуби.

Майя продолжала плакать. Да, надо взлетать против ветра, но где взять сил и крыльев? И еще. Элтон Джон почти не пел о любви.

Глава 8
ПАДЕНИЯ
1. Норá

Жизнь с рыбьей головой в кошачьем рту… Всю осень и зиму Навратилова была в состоянии душевного столбняка.

Валька Беспалец свою связь с Иоськой отрицала, но как-то вяло, неубедительно. Лениво собачилась, грызла ногти и вдруг призналась, что «слаба на передок». Хотели сначала ее побить, но справиться с пудовыми кулаками рослой подруги – даже втроем – было не по силам, тогда объявили ей бойкот, перестали разговаривать, сказали, чтобы она из комнаты выметывалась. Бойкот для мрачной неразговорчивой Вальки был как дробина кабану. Она оправдалась по-своему, затащила однажды за волосы пьяного Иоську, тыча ему кулаком под дых, объявила, что он опять клеился, и, швырнув на кровать, замахнулась своей гирей, но тут за Иоську вдруг заступилась Зина, повисла на руке молотобойки, заголосила. Надя не могла смотреть на это без смеха. Иоська удрал, между соперницами установился шаткий мир. Ночью на кухне Валька попыталась исповедаться Навратиловой, рассказать «всю жисть». Курила сигареты одну за другой, но рассказывать она не умела, да и откровенничала с осторожностью, которая была смешна в этой стриженой дылде. Навратилова не могла настроиться на верный тон, кроме того, желания подруг исповедаться именно ей хотя и были лестны, но чужие секреты тяготили речной галькой русло души, мучили чувством бессилия как-то помочь. Недавно она уже опасно приблизилась к жизни Искры Гольчиковой. И что из того вышло?

– Ты, главное, никому не верь, – глаза Искры блестели в темноте, а само желание поучать казалось Надин нелепым, Гольчикова была страшно наивна, – никому верить нельзя, я вообще людей боюсь. Особенно боюсь, чего они думают. Вот о чем ты сейчас думаешь? – Надя с Искрой остались на воскресенье вдвоем в комнате, Хахина и Беспалец накануне сдали донорскую кровь, получили добавочный день к рабочему отпуску и путевку в однодневный дом отдыха, куда и уехали.

– Ни о чем я не думаю, тебя слушаю, Искра.

– Не хочешь говорить, не надо. Я тоже скрытная. С моей мамкой иначе нельзя было. Каждый день, вернусь из школы, обыскивала. Чего ты ищешь? Знаю чего! И всегда угрожала, узнаю – из дому выгоню. Только потом я доперла: сигареты искала и гондоны.

– Что?

– Ну, презервативы по-нашему. А я в пятом классе училась. Она меня с детства била, а отец всегда заступался. Но он был тряпка, а ее я ненавидела. Однажды назло мамке украла велосипед во дворе, просто покататься. Что было! Меня на учет в милиции взяли. Мать поставила меня на колени, на пол, рису насыпала для боли и так продержала всю ночь. Сама не спала, пока я сознание не потеряла. Садистка. Искрой назвала! Ну что за имя такое Искра? Меня во дворе Икра звали. Вот если б можно было ее убить, но так чтоб без боли, раз и нету, я бы, честное слово, ее укокошила. Еле восемь классов кончила, ушла в пэтэу. На швей-мотористок учили.

– Где ты жила до Москвы?

– Да есть такой говнюшник, База зовется. Военный городок и закрытая зона на Урале. У меня отец старшина-кусок, завскладом, а мамка тоже военнослужащая. Телефонистка на коммутаторе. Форму очень любила. Фашистка. А мы эту форму как раз шили в пэтэу. Не представляешь, как мне муторно было. Цвет хаки! Пегий такой, говнистый.

– Знаю.

– Ну и решила я рвать когти. Дома – зона. Отец – импоткомпот. В военгородке никаких перспектив. Парни злые. Девчонки меня не любили. И почему-то у всех ноги болят. Лысых много. Целый город лысых! Но как уехать? Куда? На какие шиши? Но у меня подруга была Тома Виан. На три года старше. Всегда за меня заступалась. Курить научила. И денег давала. Только одна Томка ко мне интерес проявляла… – Искра замолчала. Свет на кухне специально не включали, при свете не шепчутся. За окном ходило ходуном весеннее ненастье. По стенам и потолку сквозняком бродили мраморные пятна света. Призрачное мелькание превращало комнату в нутро тревожного сна. Проклятый «Париж» угомонился и спал духотой общежития. – Жалела, наверное. Потом куда-то уехала. Томка вообще самостоятельная была, не то что я, нюня. А нюнить, Надь, последнее дело. И вот, представляешь, вдруг возвращается. У нее мать померла. Везет же людям. Заходит ко мне, а я реву: жить не хочется. А Томка прямо красотка, во всем фирменном. Колготки шведские. Часы электронные на цепочке. Крашеная, с белой челкой. Блеск! Ладно, говорит, нюнить, поехали со мной. А куда? В Москву. Фашистку твою беру на себя. Мы думали, мамка не пустит, а ей до фени. Катись. Я уже после доперла, она, наверное, мне мачехой была. У нее сестренка была младшая, рано умерла. Когда ей всего двадцать три было. И засекай – умерла в том же самом году, что и я родилась. В 1957-м. Правда, месяцы не сходятся, но это подделать можно. Видно, сестренка меня родила и родами умерла. А эта гадина была вынуждена меня удочерить. А потом все скрыла. Правда, покойная не была замужем. Ну и что? Это для ребенка не обязательно. Я и лицо по карточке сравнивала – с той похожа. Я как догадалась про мать, мне сразу жить легче стало. – Искра задумалась. – Вот только как бы отца найти.

Надя молчала, мешать самообману бедняжки она не станет. Еще полгода назад такие отношения между родными показались бы Навратиловой диким исключением, но цех для умерщвления людей и общага для убийства чувств не оставляли сомнений: жизнь – юдоль зла, печали и боли. А завет Веве – двигаться как можно быстрей – здесь, на дне столицы, казался утопией.

– Я ведь тогда, – продолжала Искра, – ничегошеньки не понимала. Лапшу на уши навешать как дважды два. Не понимала, откуда у Томки бабки, столько импортного шмотья. Я у нее первый раз в жизни жвачки попробовала, крабов, икры настоящей, не из баклажан. Она здесь квартиру снимала на Цветном бульваре. С хахалем познакомила – Виктором. А я дура дурой – откуда у тебя столько денег? Она смеется: у тебя, Искра, больше будет. Ну, понимаешь? – Навратилова давно про дорогую подругу Тому Виан все поняла. Искра вздохнула. – В общем, она бэ оказалась. А я ведь девочка зеленая. Целочка. В школе только про тычинки и пестики учила. Только в пэтэу правду узнала. Но не думала, что со мной такое возможно. Решила, что такая гадость, когда тебе колбаску в передок запихнут и слюнями напрудят, не для меня. Через неделю Томка с собой позвала. Вечер. Ее какой-то знакомый в машине ждал. Когда мы подсели вдвоем, он обрадовался. А Тома ему исключительно вежливо говорит: не разевай роток, голубок. А я не понимэ, что речь про меня. Машина изнутри вся голыми фотками обклеена. Приехали в парк, вроде в Сокольниках, остановились на аллейке. И тут такое началось. Меня просто потрясло. Я понятия не имела про секс. Они из авто вышли. А Тома выходить запретила: смотри, говорит, как Тамара Виан горит синим пламенем. Губы накрасила густо-густо красной помадой. Мужик вытащил из брюк и не туда, а прямо в рот ей втолкнул. Меня затошнило. Вышла из машины. Куда бежать, не знаю. Ночь. Трясет всю. Ладони в блевотине. В общем, стою снаружи, пока они не угомонились. Отвез мужик к дому. Томка злая-презлая. Скандал мне закатила. Оказывается, она решила, что я все понимаю, и к работе приучать стала, а тут читает в моих глазах вроде как осуждение. А я молчу наотрез. Ты, орет Томка, думаешь, что бэ не станешь? Станешь! И пососешь! Вдвоем е будем. А хахаль Витек слушает нас и смеется. Я после узнала, что никакой он не Витек, а настоящий сутенер. Тут Томка по щекам меня отхлестала. А у меня, Надь, принцип – если до меня пальцем дотронутся, я теряю всякое уважение к человеку. Дождалась утра и слиняла. И прямиком сюда, на аппретурный, по объявлению найма рабсилы. Так ты представляешь, кто меня нашел?

– Витек? – спокойно угадала Надя.

– Вот именно. Полкуска с меня потребовал. Оказывается, это он все устроил. Просил Томку подружку привезти, чтобы целка, и парных бэ сделать. И билет мой оплачивал, и квартира не Томкина, а его. Он взятку в милиции дал, чтобы меня отыскать. Я так испугалась. Отдала, конечно. Лишь бы отвязались.

В комнате стало тихо.

– Так ты еще девочка?

– Ага. Стыдно, конечно, пора ножки раздвинуть, но не могу, Надь, не могу, с души прям воротит. Если б еще махонький был. Карапуз. А то ведь такая кишка с ливером.

Они лежали в темноте на заправленных кроватях с открытыми глазами. К утру ночь становилась темней и глуше. В стакане на окне набухала ваточная веточка вербы. Так же вязко набухали вопросы. «Стоит ли доверяться такой вот правде жизни? – трезво и холодно думала Надя. – Какой смысл в том, что все это правда, если из правды следует неизбежное поражение?» Единственным спасением во всем услышанном ей казался самообман. Мечта о настоящей матери и настоящем отце – единственное, что придавало судьбе Искры человеческий вид. «Нет, правде доверять нельзя. А ужасы красильного цеха? – продолжала она ночные мысли-гримасы общаги. – Изуродованное тело и душа Зинаиды, Искры, Вальки. А теперь вот и ее. Что лежит в основе такого кошмара? Ответ кажется прост – прописка. Так стоит ли прописку делать своей судьбой? Конечно, не стоит… а что же делать?» Она путалась в ответах, бросала мысли, не доводя до конца. Но главное было ясно: в жизни нет никакого человеческого смысла, это нора под землей, только нора. И выход из норы каждый ищет поодиночке. Вот что печально… Надин заснула с открытыми глазами, в которых стоит мартовская луна. Глаза ночной кошки из бутылочной ртути. Шорох сырых ветвей за окном. Шрх. Шрх… Бульканье аппретурной краски в воронках сна. Кисть руки, по-детски, изломом, спрятанная под подушку.


И только заодно с затяжной весной Надин начала оживать. Так же медленно, с холодком после оттепели, с солнечным днем и заморозками ночью. По засохшей ветке пошли живительные токи. Первым из чувств в ней проклюнулась злость, с привкусом ярости. Злость на бесчеловечные условия работы, ярость против фабричного начальства. Почему в цехе не выдают – все-таки! – положенное вредному производству: бесплатную сметану, молоко и кефир? Почему напрочь отсутствует вентиляция? И это там, где все пропитано ядовитыми испарениями! Почему все приходится делать вручную? Почему нет медпункта? Зачем гнать план, если окрашенная ткань остается на складе годами? Да и в магазине эту дурную синтетику никто не берет?.. С крашеной гадиной – начальником цеха Валерией Мясиной – говорить об этом бессмысленно. Она лично заинтересована в этой варварской эксплуатации женщин, но почему не заступается профсоюз? Несколько месяцев кабинет профкома был просто заперт: прежний профорг уволился. Партбюро не было вообще, потому что на производстве был всего один коммунист – та же Мясина. Наконец Надя случайно узнала, что в профкоме появился какой-то мужчина, и немедленно пошла к нему. Плюгавый, даже несколько гаденький человечек изумленно выслушал горячий ее монолог и стал в свою очередь задавать вопросы, демонстративно записывая ответы на бумажку: кто она? возраст? кто родители? откуда приехала? образование? Затем проблеял что-то о планах реконструкции цеха, о нормах, которые научно рассчитаны и утверждены, об охране труда и вдруг показал крысиные зубки: работать надо лучше, а не права качать. И уже откровенно пригрозил санкциями, если она не прикусит язык дешевой пропаганды. Надин была ошеломлена: профчиновник вел себя как откровенный пособник бесчеловечности. Он даже попытался оправдать кондиционер в кабинете Мясиной, хотя в цехе не фурычил ни один вентилятор. «Я буду писать в «Труд», – пригрозила Надя. «Хоть в ООН», – шипел плюгавый и пугал немедленными карами. И они тут же последовали: у нее почему-то стал падать заработок, в общаге в их комнату зачастила комендант с ночными облавами и запретила держать в комнате радиоприемник. Кричала, что они антисоветчики, выкормыши западных голосов. Хотя какие голоса? Паршивенький «Сокол» ничего не ловил, кроме радиостанции «Маяк», а если и ловилось, что-либо услышать в адской какофонии глушилок было невозможно. Но черт с ними, с происками плюгавого гада, больше всего Надин поразило, что под ее коллективным письмом никто не захотел поставить свои подписи. Все откровенно боялись, что не зачтут годы работы в цехе, нарушат договор, не дадут ни прописки, ни тем более жилплощади в Москве. А письмо ее из редакции переслали обратно в профком! И плюгавый, гадко посмеиваясь, читал его Наде, черкая красным карандашом самые злые места. Навратилова ни-че-го не понимала, оказывается, бесправие женщин-аппретурщиц было кем-то дьявольски учтено. Над ней нависло увольнение.


  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации