Текст книги "Мир искусства в доме на Потемкинской"
Автор книги: Андрей Булах
Жанр: Изобразительное искусство и фотография, Искусство
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
Художник М.В. Нестеров[35]35
В.К. Шуйский, 1988 г.
[Закрыть]
Пришел день, когда Татьяна Дмитриевна прочла мне записанные в дневнике 1941 года впечатления от встречи с Нестеровым. А потом дала его письма к ней и случайно сохранившиеся черновики ее собственных писем: «У меня почерк плохой, и я боялась затруднять Михаила Васильевича своими закорючками, поэтому все старательно переписывала. Вот откуда черновики».
Записи в дневнике предшествуют письмам.
20 января 1941. Москва. Националь. Вчера мы были у художника Михаила Васильевича Нестерова. Узенький переулок Сивцев Вражек. Широкий, с колоннами по сторонам подъезд. Второй этаж. Около двери – четыре таблички с фамилиями и пояснениями, сколько кому звонить. Значит, чудесный творец одиноких отшельников живет в коммунальной квартире… Входим в прихожую, заставленную стремянками. Высокая узкоплечая седая женщина приглашает раздеться в комнате – в местах общего пользования ремонт. Складываем свои пальто на заваленный вещами сундук. Большая комната освещена только настольной лампой. От нее мягкий, уютный свет. Вижу в левом углу две покрытые узкими шалями постели, а в правом – старинный угловой диван. Над ним портрет женщины в розовом платье – я его не запомнила. На левой стене – небольшой этюд неба и портрет девушки в синем, на плечах и груди – кружевной воротник «Мария Антуанетт»…
Жена Нестерова просит нас присесть – муж занят, но скоро выйдет. Смотрю на портреты – хороши, но сердцу спокойно, не тянет глядеть не отрываясь. В комнате много красивого, но «нестеровского» не чувствуется. Масса золоченых старинных чашек, чайников, стаканов. Висит в золотой раме «Остров Капри» Поленова. Две марины Горелова – польского Левитана, как его мне назвал Нестеров. Тихо. Екатерина Петровна, жена художника, суховато и несколько равнодушно разговаривает с Гардиным о кино. Вошла дочь – Наталья Михайловна. Милое лицо и добрая улыбка потянули меня к ней. Ей уже 35 лет, но искренняя приветливость молодит ее и красит. В ее присутствии уже легче ждать.
И вот из двери налево от дивана, где мы сидим, выходит за высоким, быстро уходящим человеком Нестеров. На портретах он сухой, костистый, острый, а тут подходит ко мне ладно одетый старый человек с мягким взглядом внимательных голубых глаз, большим нежно очерченным ртом, казалось, готовым к улыбке. И вправду улыбаясь, он здоровается с нами и просит ему место в сгибе дивана.
– Вы люди молодые, а я стал плохо слышать, так уж сяду между вами. – Как-то легко начинается разговор о наших ленинградских делах. Семидесятилетнего Яремича, умершего в прошлом году, Нестеров знал еще студентом и всегда считал молодым человеком. С нежной интонацией в голосе вспоминает Костю Коровина, верного друга, злой судьбой оторванного от родины. Рассказывает о том, как часто ему привозят вещи, которые он вынужден признать за подделки под Коровина. Особенно много разных «Вечерних Парижей», порою лишенных смысла, совсем чуждых острому восприятию увиденного, присущему Коровину. Михаил Васильевич вспоминает, как в начале революции приходилось ради хлеба насущного писать и творить «этюдики». Ведь пенсия ему была назначена в 53 рубля, потом повысили до 150, и только с прошлого года он получил должное ему обеспечение. Сам никуда не обращался: «Просто очередь до меня дошла».
Я спросила, почему так странно живет Виктор Дмитриевич Замирайло. Ни с кем не видится, работы свои прячет. «Вы его знаете? И каким он вам кажется?» – «Очень таинственным и немного даже пугающим». На эти мои слова Нестеров засмеялся каким-то молодым и светлым смехом. «Он всегда изображал никем не понятого гения. Оригинальничал во всем. Был около всех нас, и все мы – Врубель, Серов, Коровин и я – должны были от себя его отстранять, не допускать в свои мастерские. А то еще не кончишь полотно, а он уже подделает, подпишет нашим именем и продаст втрое дороже, чем мы можем за свои полотна выручить. Чудак, ведь и своим дарованием бог не обидел, а норовил иногда прожить за счет чужой известности. Но какая же в этом радость?»
Мы уже так долго пребывали у Нестеровых, что я боялась, не утомили ли мы их. А тут еще пришли племянники Николая Адриановича Прахова. Заговорили о нем. Мы с Гардиным бывали у Праховых в Киеве и очень любили их дом. А потом собралась попрощаться, с сожалением думая о том, что произведений моего любимого художника Нестерова я так и не увидела. И вдруг, словно прочитав мои мысли, он говорит: «Ну, что же, я вам что-нибудь покажу. Не много, а так… Пройдите сюда».
М. Нестеров. Автопортрет. 1906 г.
Увел нас в соседнюю комнату. Большой потрет внучки поэта Тютчева. Старая женщина, в каждой черте лица усталость. Пейзаж и даль за окном – она сидит на веранде – хороши. Но нет в них нежности, прозрачности, такой певучей в прежних работах Нестерова. Два небольших этюда у стен монастыря. Замечательно остро передана трагичность лица и позы сидящей справа женщины. Потом триптих – розовая летящая в голубизне фигура ангела. Эскиз к большой картине «Русь». «После которой, – сказал Нестеров, – мне не надо было уже ничего писать». На фоне озера, поднимающихся вокруг пашен, избушек и церкви – большая группа людей, устремившихся за идущим у левого края картины мальчиком с простым полевым цветком в руке. В толпе – сестра милосердия, ведущая слепого солдата времен войны 1914 года, священники, монахи, бабы и дамы, устремленный в порыве послушник. У всех напряженные, прислушивающиеся, чего-то ждущие лица, вера в то, что обязательно должно случиться. И все прикованы к мальчику. А он одинок, не замечает толпы, в нем своя особая жизнь. Сама картина никогда не выставлялась, хранится сейчас в подвалах Исторического музея. Готовил ее Нестеров для выставки в Лондоне, но началась революция, и в Англию картина не попала. Я смотрела и думала – не в таких вещах сила Нестерова, не нужны его таланту сложные, надуманные сюжеты и темы. Зачем показывать, как люди тянутся к красоте, – лучше дать это захватывающее душу прекрасное. Гардин восторгался то темой, то композицией.
Нестеров о чем-то думал и заметно волновался. Затем решительно сказал: «Побудьте здесь в комнате, а я приготовлю, покажу еще. И тогда все». Выставил к нам из большой комнаты остававшихся в ней Праховых, закрыл дверь. Я с грустью искала в окружавших меня картинах любимого художника и думала, что не увижу его. Но вот Михаил Васильевич позвал нас. Когда мы вошли, он еще переставлял мольберт и сердился на свет, ложившийся не так, как хотелось. «Это нельзя вечером смотреть. Утром это выглядит лучше… Не совсем плохо». Отошел.
Увиденное так взволновало меня, что я растерялась…. Ранняя весна. Только что оттаявшая, еще темная, холодная, неживая вода. Выбились первые, удивительные цветы. Высокие березки покрылись зеленой вуалью. Весна еще только коснулась лесной опушки, и она не успела согреться. Не то бежит, не то пританцовывает полный весенней радостью пастушок… Передо мною вдруг ожили вечера моей юности, когда я так же, как этот мальчик, ждала от подошедшей весны чуда новых переживаний, и каждая новая весна, казалось, приближала к тому, что по наивности считаешь настоящей жизнью. Минула пора девичьих грез, и я постепенно поняла, что весна – это только смена года, что вся жизнь человека – это только смена поколений. Круг большой и круг поменьше. Обегаешь его, торопясь, не замечая, что он круг, что до горизонта не добежишь. По сторонам не оглядываешься, как лошадь в шорах. Все вперед, вперед, от класса к классу, от курса к курсу. Давно я поняла, что от каждого наступившего дня надо брать в себя только светлое. Давно ли стало мне ясно страшное слово «неизбежность»?
Все эти мысли нахлынули на меня с картины Нестерова. Хотела сдержаться. Не слушать, не чувствовать того, чем звучала во мне эта весна, но не смогла. Задергались губы, и я расплакалась. Нестеров растерялся. Глаза у него стали какие-то беззащитные и очень добрые. Он ласково и осторожно обнял меня за плечи и увел в другую комнату. Все сделали вид, что не замечают меня, а я отвернулась и изо всех сил старалась собрать себя в комок. Гардин смеялся надо мной, хотя и ему «Весна» показалась прекрасной. А я как будто мгновение прожила другой, уже далекой жизнью.
М.В. Нестеров. «Русь». 1906 г.
Нестеров снова позвал нас. На мольберте стояла картина, полная русского простора. Пашня и пахарь. Простая трогательная лошаденка с белой гривой и длинным хвостом. Сейчас мне кажется, что Нестеров нарочно поставил передо мной эту спокойную даль. Он сам был растревожен моими слезами, все глядел на меня и ждал, когда я совсем успокоюсь. Затем мы снова вышли из комнаты, а потом вернулись к новому полотну… Взволнованный ветром лес. Среди темной зелени одетые в кружева из золота и меди тонкие ветви мятущихся берез. И небо неспокойное, в изорванных облаках. Высокий и стройный слепой монах поднял скрипку и устремил вверх смычок. Казалось, что ее мелодию рождает сама природа, слившаяся с ней воедино в какой-то непостижимой симфонии звуков и образов.
Эта картина захватила Гардина. В восхищении он долго вглядывался в нее. «Весна» («Лель», как назвал ее Нестеров) и слепой монах навсегда врезались в мою память. Полностью прийти в себя я уже не смогла. Гардин смотрел еще фотографию нашей картины «Тишина», говорил о чем-то…
Прощались мы как старые друзья. Казалось, Михаил Васильевич все еще всматривается в мое лицо, а я была счастлива, что видела чудесного человека и большого художника, что знаю, какие вдохновенные картины писал он еще недавно. Ему 79 лет. Он часто говорит о близкой смерти, но жить хочет. И мне хотелось верить, что он еще создаст много светлых прекрасных творений.
21 января 1941. Позвонила Екатерина Петровна и сказала, что Михаил Васильевич хотел бы писать мой портрет. Я не знала, что ответить. «Не на заказ, а для себя», – не поняла мое молчание Нестерова. Я же была просто необычайно расстроена. Ведь завтра нужно уезжать домой, а через десять дней у нас гастроли в Алма-Ате. Как быть? «Ну что ж, – сухо сказала Екатерина Петровна, – придется отложить на потом». Гардин был больше меня раздосадован, узнав об этом звонке: «Что бы нам раньше пойти! Такое ведь счастье иметь твой портрет работы Нестерова».
Начались длительные гастроли, и опять опустела квартира Гардиных на Потемкинской. Но еще до отъезда в Алма-Ату завязалась переписка, прерванная гастролями до весны. 25 января, в Татьянин день Нестеров поздравил именинницу:
Многоуважаемая Татьяна Дмитриевна!
Ваше такое милое письмо получил. Оно очень тронуло меня своей теплотой, искренностью. Все, что сделано мною когда-то, сделано тоже искренне, как нечто необходимое, приятное, хотя, быть может, бóльшая доля сделанного мною есть лишь отзвуки того, что таится в человеке, ждет повода, чтобы проявить себя.
Поздравляю Вас с днем Вашего Ангела, желаю Вам и Владимиру Ростиславовичу доброго здоровья на многие годы. Владимира Ростиславовича поздравляю с дорогой Именинницей. Ваше чудесное письмо будет храниться в моем архиве.
Жена и дочь просят передать Вам обоим привет, благодарят за приглашение.
Уважающий Вас Михаил Нестеров.
Сохранилось в доме на Потемкинской следующее письмо, посланное из Москвы в апреле того же года. В нем, как и в большинстве нестеровских писем его последних лет, мало написанных строк, но много заложено мыслей, скрытых порой в подтексте. Вот оно полностью:
Многоуважаемая Татьяна Дмитриевна!
Благодарю вас за память, добрые чувства ко мне и моему искусству. Благодарю за приглашение быть у Вас в Ленинграде, куда едва ли я когда-нибудь попаду, так как здоровье мое с годами, естественно, приходит к упадку. Вернее всего, что весну, а быть может, и лето, я просижу у себя на Сивцевом Вражке, к которому привык, как Илья Ильич к своему халату.
На днях у нас появились афиши кино с Вашими и Владимира Ростиславовича изображениями в ролях «Иудушки Головлева».
Зима у нас приходит к концу. Москва-река, говорят, вскрылась, пошла навигация.
Вы правы, что дружба завязывается непросто. Для этого нужны особые обстоятельства или время. Также верно и то, что в жизни актеров волей-неволей половина жизни уходит на изображение чьих-то чувств, мыслей, поступков.
Жена и Наталья просят передать Вам их привет. Я шлю свой привет Владимиру Ростиславовичу.
Уважающий Вас Мих. Нестеров.
В бесконечных бумагах Татьяны Дмитриевны, которые оставались нетронутыми в многочисленных ящиках старинной мебели на протяжении долгих лет, удалось отыскать письмо, помеченное началом августа – второго месяца Великой Отечественной войны.
В этом письме не столько чувствуется тревога, сколько спокойствие, уверенность в неизбежности победы. Нестеров не покинул Москву до конца своих дней, несмотря на постоянные обстрелы и неоднократные предложения выехать из города. В то время он продолжает непрерывно работать и создает портрет своего друга – крупнейшего русского и советского архитектора Алексея Викторовича Щусева. Это был последний портрет в творчестве Нестерова. О нем и пишет художник в своем письме:
Дорогая Татьяна Дмитриевна!
Я рад был получить весточку от Вас, рад, что Вы и Владимир Ростиславович благополучно проживаете на своей даче. Благодарю обоих Вас за любезное приглашение когда-нибудь погостить у Вас.
С удовольствие читаю Ваши письма, в них мне нравится стиль, он кажется мне непосредственным и потому, быть может, таким близким, созвучным природе с ее обитателями, со всеми этими зябликами, кукушками, выводками утят и проч. Здесь, в городе, конечно, мы не слышим этого, да я и не печалюсь этим как «природный» гражданин и потому, б.м., я и люблю сам природу, что она для меня не совсем обычное явление. Она – мои праздники, и, попав в деревню, в лес, я чувствую себя по-праздничному (по крайней мере так было в моей молодости).
Мы остаемся в Москве и едва ли куда-либо за пределы ее уедем, хотя мне не раз предлагали покинуть Москву, но это мне не улыбается: я очень стар и не могу ехать «сам-шесть» с больными, но близкими мне людьми. Да и вообще не хочется покидать сейчас Москву.
Самочувствие мое соответствует моим 79 годам, оно так себе, и все же в наши необычные дни мне удалось написать портрет моего старого приятеля архитектора Щусева. Видевшим портрет нравится, каков же он на самом деле – покажет время, этот беспристрастный судья, но я этого решения не дождусь, да это, в конце концов, не столь важно.
Жена моя просит передать Вам и Владимиру Ростиславовичу ее привет. Будьте здоровы и благополучны, уважающий Вас
Мих. Нестеров.
Не удалось отыскать другие письма Нестерова, они, видимо, безвозвратно потеряны: Ленинград пережил не только войну, но и долгие годы блокады. Или они были утрачены уже после кончины Татьяны Дмитриевны.
Все на продажу![36]36
К.Г. Булах, 1998 г.
[Закрыть]
Для меня Гардин всю жизнь был просто дядей Володей – мужем моей тети Тани, сестры отца. Немногим больше года после их свадьбы появился в этом доме я – было это на Татьянин день 1929 года, накануне моего рождения. С тетушкиных именин мою маму увезли на «Скорой помощи» прямо в родильный дом.
Первое мое детское впечатление о доме Гардиных, отчетливо запомнившимся навсегда, – рояль с развалившимся под ним огромным сенбернаром Урсом, резкий собачий дух из-под рояля и взрослые, видимо, гости, размахивающие перед своими носами газетами или журналами. И короткий обмен репликами между супругами:
– Татьяна Дмитриевна, почему собаку не выводили?
– Потому что готовились к встрече гостей. Но они ведь тоже собачники!
Собачники улыбаются и откладывают свои опахала на рояль. А мы с Урсом в сопровождении здоровенной девицы-прислуги Насти и бабушки идем гулять.
В младенческие годы я гулял в Таврическом саду с бабой Олей (Ольга Яковлевна Булах, урожд. Акимова-Перетц. – А. Б.). Задыхаясь от волнения, впервые там скатывался на лыжах с горки у дубовой аллеи, впервые греб на узкой зеленой лодочке по каналу вокруг стадиона, без всякой надежды на успех просил у бабушки разрешения покататься на «американской горке», впервые прикрутил к валенкам «снегурочки».
Почти всегда после «Тавриги» я шел к тете Тане. Сначала меня водила к ней бабушка, потом – любопытство. Мне всегда казалось, что дядя Володя сделает или скажет что-то новое: то, подавая мне стакан воды, высоко поднимет столовый нож, страшно закатит глаза и прохрипит: «Пей под ножом Прокопия Ляпунова!», то «проглотит» колоду карт, то будет крутить головой, отыскивая где-то свищущего соловья. Да и угощения тети Тани не казались мне лишними: или любимая гречневая каша с топленым молоком, или изрядный кусок телятины, или еще что-нибудь не менее привлекательное.
А с девяти до одиннадцати лет, когда арестовали папу, а мама во избежание ареста скрылась из Ленинграда, я в этом доме жил, и потому он стал мне родным. После войны я вернулся в этот дом и через полтора года ушел отсюда учиться в Высшем военно-морском инженерном училище им. Ф.Э. Дзержинского.
Еще в детстве в квартире меня впечатляло многое: и ее размеры, анфилада комнат, и непривычный для меня образ жизни дяди и тети среди обилия картин, рисунков, фарфора. Коллекция Владимира Ростиславовича постоянно пополнялась все новыми шедеврами и была предметом зависти многочисленных ленинградских и московских собирателей. Особенно разжигало страсти умение дяди Володи лишь чуть-чуть приоткрывать тайны своих сокровищ. К просмотрам рисунков допускались только двое-трое удостоенных этой чести знатоков, но и им показывались избранные вещи. Стены доступной для всех гостиной, увешанные разностильными полотнами, были прологом знакомства посетителей с почти недосягаемыми для них и скрытыми в дальней комнате-кабинете Гардина творениями Гойи, Врубеля, Репина. Некоторые раритеты допускались к просмотру лишь в руках хозяина. «Хамсе» Низами, изданное 1600 лет назад, как и другие, не менее привлекательные старинные книги хранились в древнем резном шкафу с секретным запором. Доверительные показы малых толик чудес делались только после обещания никому ни о чем не рассказывать.
Коллекция стала таять, когда Владимир Ростиславович в преклонном возрасте тяжело заболел и до кончины в 1957 году около десяти лет оставался беспомощным и почти недвижимым. Будучи пенсионером союзного значения, Гардин был приписан к Свердловской больнице Ленинградского обкома партии, но Татьяна Дмитриевна считала бесчеловечным сдавать его для умирания даже в такую привилегированную больницу. И десять последних лет Владимир Ростиславович провел в квартире на Потемкинской с платной сиделкой и с еще более платными искусной медсестрой и маститыми врачами-консультантами. Денежный источник для оплаты их услуг требовался неиссякаемый. Чтобы бороться за здоровье мужа, нельзя было сразу же скатываться с прежнего уровня к состоянию неимущей пенсионерки. Приходилось содержать гардинский ЗИМ и шофера, чтобы по-прежнему совершать с Гардиным загородные поездки. Надо было сохранять верность привычному укладу жизни.
Поэтому ежедневной заботой Татьяны Дмитриевны стала распродажа коллекции Гардина. И реальная стоимость этой коллекции сразу же резко упала. Оказалось, что бесценные, по сути, сокровища имеют очень невысокий денежный эквивалент в государственных музеях и хранилищах страны. Первой жертвой стало творение Низами. За реликвию Эрмитаж дал 3500 дохрущевских рублей. Это нынешние деньги за пачку романов Пикуля (напомню, Кирилл писал это в 1998 г. – А. Б.). Но санитарка была нужна. Эрмитаж оказался почти благодетелем. Таким же путем ушли в Эрмитаж и Русский музей, а потом и в Москву, Врубель, Серов, Репин, Нестеров, Петров-Водкин. И все за тот же бесценок.
Татьяну Дмитриевну, понимая ее стесненное положение, стали осаждать коммерсанты. Они-то знали истинную цену произведений искусства, и хотя брали громадные комиссионные в свою пользу, но даже так владелец получал вдвое-втрое больше цен Эрмитажа или Русского музея. Однако они не получили ни одну картину для перепродажи в частные руки. Татьяна Дмитриевна считала, что вещи из собрания Гардина могут быть переданы только в государственные хранилища или в бережливые руки подлинных собирателей, еще более стесненных в средствах, чем государственные музеи.
Денег от продаж хватило почти на двадцать лет. Татьяна Дмитриевна перед смертью провела скрупулезную ревизию остатков коллекций. Их стоимость оказалась не более трех тысяч. Надо сказать, что пенсия у Татьяны Дмитриевны составляла 80 рублей – персональная пенсия жены народного артиста СССР, установленная специальным распоряжением правительства. Ее трудовая пенсия – еще меньше, а получать можно было только одну из них.
После смерти тети Тани я поселился в квартире Гардина и прожил в ней со своей семьей 12 лет, с 1973 по 1985 год. Меня сменил в ней брат Андрей Булах.
* * *
Живя в квартире Гардиных, Кирилл Булах с поклонением и любовью служил их памяти. Он обработал дневниковые записки Татьяны Дмитриевны, сделанные в первые месяцы блокады, и опубликовал их в журнале «Нева» (1992. № 1), напечатал в «Новом журнале» (1991. № 2) рассказ Татьяны Дмитриевны «Мальчишки», а в газете «Вечерний Ленинград» (5 июля 1990 г. № 154) и в журнале «Ленинградская панорама» (1991. № 3) – выдержки из дневников Владимира Ростиславовича Гардина, где поведал о роде Благонравовых, из которого происходил Гардин, и о сокровенных мыслях артиста. Выступал по телевидению и на радио, делал газетные и журнальные публикации о Гардиных. Он работал над «Хроникой семьи, которую не смогла погубить беспощадная новая эра» и подготовил «Повесть о семье военного врача». Далее должны были следовать повести о старом актере и его молодой жене, об одном счастливом детстве, о налетевшем военном урагане, о продолжающейся жизни.
Кирилл сделал также следующие литературные наброски о Гардине: «Легко ли было молчать десятки лет», «Москва, Бутырки, 1926 (странные перерывы в съемках «Поэта и царя»)», «Известный артист Гардин снова едет в Тифлис», «Из записок В. Гардина», «Литературные пробы В. Гардина», «Письма старого гусара», «Воспоминания старого коллекционера», «Путешествие из Одессы в Тифлис (о неизвестных заметках В. Гардина)».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.