Текст книги "Тайна силиконовой души"
Автор книги: Анна Шахова
Жанр: Современные детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)
Наташа едва поспевала строчить за Жаровым в своем блокноте. Перестав писать, уставилась во все глаза на хозяина, который знал, что его ораторский дар никого не оставляет равнодушным. Даже оператор Миша притормозил с бутербродами. Смотрел на Николая Михайловича испытующе.
– А потом я переступил порог храма, и все встало на свои места. Те двенадцать духовных ступеней, по которым взбираются в анонимных алкоголиках, названы в нашей Церкви верой и заповедями Божиими. Излияния перед одногруппниками своих мерзостей – исповедью. Духовные законы ведь едины. Форма разная. Но! В Церкви есть причастие, зримое соединение со Христом, и потому я после этого таинства просто не мог – ну вот физически не мог закурить. Хотите верьте, хотите нет. – Жаров пронзительно посмотрел на Мишу, скривившегося и потупившего взгляд.
В гостиную заглянула Ирина:
– Николай Михалыч, к вам новый пациент. С серьезными, похоже, намерениями.
– Ну что ж, Ириш, пригласи его в мой кабинет. А вам, Наташа и Михаил, я предлагаю начать съемки натуры. Как?
– Очень хорошо, – вскочила непоседливая журналистка. – Мы пока вокруг, без провожатых, поснимаем.
– Ну, вот и ладненько. А потом я присоединюсь и все вам покажу. И дам наконец долгожданное интервью. С Богом!
Жаров поднялся и тяжелой походкой вышел из гостиной. Наташа закивала Мише, округлив глаза, мол, как тебе это все?
– Да терминатор… Из второго фильма. В смысле добрый, но опасный.
– Вот и я так думаю, – удовлетворенно поддакнула коллеге журналистка.
На Митрохина, который и оказался новым «пациентом», и обстановка, и хозяин произвели, как и на всех, кто являлся в первый раз в эти края, носившие очень кстати название «Образцово», сногсшибательное впечатление. Чего стоил один забор, который хотелось назвать «великой жаровской стеной», – пятиметровый, из желто-бурого камня, навевавший воспоминания о средневековых замках из рыцарских романов. Собственно, все строения на территории усадьбы подчинялись этому готическому стилю – камень, башенки, галереи, кованые детали. Бойниц только не хватало в стенах. Самое поразительное, как успел заметить Митрохин, тут не наблюдалось ни дюжей охраны – только дед-сторож, из тех же алкашей, – ни камер, ни сигнализации. Собаки, правда, были. Три кавказца. Но они метались в вольере, заходясь в бессильной ярости. Впрочем, вспомнив шедеврального «Шрека», Дима подумал, что обитатели жаровского Приюта и «есть самое страшное из того, что может встретиться в этом лесу». Видно, никто посягать на цитадель трезвости и не думал. К тому же, насколько успел понять по отрывочным сведениями Дмитрий, Жаров дружил и с местной администрацией, и с местными силовиками. Еще б не дружил…
Хозяин, пронзая Митрохина прищуренными глазками, поздоровался с ним за руку:
– Николай Михайлович.
– Дмитрий Анатольевич, – Митрохин явно тушевался.
– О как! Звонкое имя.
– Да так уж вышло.
– Я понимаю, – усмехнулся Жаров, приглашая Диму присесть напротив себя за массивным столом.
– Ну, с какой проблемой пожаловал, Анатольич?
– Да вот… запои. Опохмеляюсь. Потом снова срываюсь.
– Давно опохмеляешься?
– Ну, с год.
– А выглядишь еще огурчиком – сильная кровь, видать.
Диме казалось, что Николай Михалыч «считывает» его вранье.
– Ну, и веришь, что тебе здесь помогут?
– Да, от друга слышал. А он от кого-то, кто у вас тут был.
– Лечился! Мы тут лечимся, Дима. Я ведь сам и есть первый пациент – держусь только благодаря вам. А вы – мне. Но, тем не менее, какими бы мы болящими ни были, ты должен помнить, что находишься у меня в гостях. Я – хозяин. И шибко демократию не развожу. А иначе всему конец. Анархия. И потом – я опытный, умудренный уже двадцатилетним стажем трезвости, а вы опыт мой перенимаете. – Жаров вдруг оглянулся на угол с иконами.
– Ты как, крещеный?
Дима кивнул утвердительно.
– Вот и хорошо. Значит, будешь не как «оглашенный», а как «верный» в храм ходить. И причащаться. Давно причащался?
– Да давно.
– Небось и не причащался ни разу? – усмехнулся Жаров, буравя Митрохина глазками.
– Ну, да…
– Ладно! – «Терминатор» хлопнул ручищами по столу. – У меня сейчас телевизионщики тут, ходят-смотрят. Прогуляешься с нами. Дело, может, какое себе по душе выберешь. График работы – с восьми до восемнадцати. С перерывом на обед. Подъем в семь. Отбой – в десять. Каждый вечер группа анонимных алкоголиков и акафист. Суббота – баня. Воскресенье – храм. Ну, чего напугался? Думал, тут все вокруг тебя прыгать будут и пылинки сдувать? Не-а. Работа, воздух, молитва, размышления. Вырвешься из привычного угара, навоз покидаешь, мозги и прочистятся. Вперед, Дима, вперед! – Жаров уже встал из-за стола, направляясь к выходу.
«Чтоб я так жил!» – подумал с ужасом и восхищением Митрохин, следуя за «терминатором» и глядя в его комодообразную спину, которая ширилась над капитански расставленными тумбами-ногами.
Богатство и мощь приютского образцово-показательного хозяйства ошеломляла. Отары овец, птичник, в котором могла бы разместиться семья среднестатистического дачника, свинарник с дюжиной откормленных хрюшек и их неисчислимым потомством, козлятник с коровником (свежего молочка отведали гости с видимым удовольствием), конюшня с пятнадцатью отборными рысаками. И все это предъявлялось «паломникам» в наилучшем свете. Лошади – на выпасе и в скачке, коровки – в дойке и чистке, козы – в трогательном попрошайничании – копытца на плетень, четырехугольные зрачки в молящем взоре. Митрохина больше всего заинтересовал и восхитил (аж в «зобу дыханье сперло») парк джипов из десяти машин: к ним хозяин относился с пиитетом из-за безотказности и проходимости в условиях феерического бездорожья этих мест, где самым востребованным транспортом девять месяцев в году бывал трактор. Впрочем, сам Жаров по делам ездил исключительно на «мерседесе», чем приводил в отчаяние своего автомеханика Михеича, бывшего домушника: тот менял подвеску на «мерине» каждые полгода. Машины хозяин демонстрировал как раз неохотно. Стеснялся. «Ну что джипы? Ну хорошие, работяги. Ну, люблю эту марку. Но людей-то я больше люблю!» «Люди» попадались интересные. По большей части молчаливые, знающие свое место и обязанности, неразговорчивые мужики «с прошлым». Их прошлое без труда читалось оперативником на изборожденных морщинами лицах: многие и впрямь были бышими «зэка». Но попадались и молоденькие, вихрастые, расхристанные или, наоборот, – заторможенные, прячущие взгляд, тощие – «наркоши». Все они занимались делом: уходом за скотом, побелкой, ремонтом, засыпкой дорожек, работой в столярке, колкой дров. Дрова складывались в необъятные пирамиды-поленницы, вызвавшие живейший творческий интерес оператора: он все что-то мудрил с фокусом у этих пирамид. Жили приютские в просторных избах с печами. В комнатах до пяти кроватей: аккуратно, по-армейски застеленных «под линеечку». И всюду – иконы, лампады, духовная литература. Особым духом, собственно, место и было уникально. Мало ли ферм и хозяйств добротных сейчас в России? В «Приюте Веры» и в самом деле все подчинялось идее трезвости. Таблички-призывы в аккуратных рамках виднелись повсюду. В конюшне спрашивали: «Зачем ты здесь?» В трапезной призывали: «Думай, думай, думай». В избах в глаза бросался девиз анонимных алкоголиков: «Времени – один день». Мол, денек потерпи, подумай, не бросайся в омут с головой, а там, глядишь, и другие деньки – такие же неспешные, раздумчивые, полные спокойного труда подтянутся.
Когда подходили к иконным мастерским, Наташа в лоб спросила:
– А они все так и работают за еду и психотерапию?
Жаров гневно крякнул, но, конечно, сдержался перед бумагомаракой:
– Это вы считаете работой?! Да это кружок «Умелые ручки»! При вас вон стараются, антураж создают. А только отвернись – уже чифирок настаивается, нифеля навалены. Кто не знает – это отходы от вываренного чая. Я вот пока мы ходили, двоих «подправившихся» узрел. В конюшне не заметили? А-а… – Жаров махнул рукой. – Коров доят через раз. Работнички.
«Ну наконец, к иконам подбираемся», – Митрохин подсобрался, когда они уже слаженной группкой входили в здание, напоминающее ангар. Жаров – впереди (завидев его живот, пациенты подтягивали свои, вставали по стойке «смирно»), за ним – лопоухий гуттаперчевый Миша-оператор, с камерой и неподъемной сумкой с комплектом «света» (как он ее таскал своими ручками-шнурками, оставалось для Митрохина загадкой), потом – Наташа, похожая на суетливую болонку в очках, с микрофоном наперевес. (Чудо-техника была наряжена в мохнатую шубку, отчего казалось, что журналистка небрежно носит на палочке оторванную тут по случаю овечью голову.) Замыкал шествие Митрохин с увесистым длинноногим штативом от камеры. Он сам предложил помощь, видя, как бедолаги-телевизионщики мучаются со всей этой громоздкой аппаратурой.
– Ну, тут собственно производство, в котором пациенты практически не задействованы. У меня фирма большая – сто человек. Она и позволяет жить и содержать весь этот «шалман», – пояснил Жаров, когда они оказались в гулком цеху, заставленном досками, рамами, рамками, готовыми киотами и теми, что еще требовали морилки и краски. С вошедшими доброжелательно поздоровались трое безвозрастных мужиков в спецовках, заглушивших станки и электропилы, увидев Жарова сотоварищи.
Производство икон было поставлено, как, впрочем, и все у Жарова, с размахом: отдел фотографирования, копирования, гравировки, деревообработки. Станки, прессы, резчики стекол – все это громыхало, пыхало, дребезжало, сверлило и выдавало на-гора сотни видов разнокалиберных икон, которые машинами отгружались на московский склад, а оттуда развозились по всей России и за границу.
«Да с такими производственными оборотами и впрямь миллионы можно зашибать», – прикинул Дима в уме возможную прибыль хозяина приюта.
Пока теледеятели занимались масштабными съемками производства духоносной продукции, Митрохин подошел к Жарову, негромко что-то втолковывающему насупленному мужику, комкающему в руках кепку.
– Николай Михалыч, а старые иконы, часом, не реставрируете?
– А что это тебе старые иконы интересны? – прищурился на опера Жаров.
– Ну, это у нас семейное. Бабка собирала, теперь – отец. А у вас, смотрю, такое богатство, а вот все же те, писаные… – Митрохин изобразил пафосную задумчивость и в поэтическом порыве потряс рукой.
– Ну, те-то намоленные, особые, – Жаров продолжал смотреть на Митрохина испытующе.
– Да! Я вот и говорю – у них особая энергетика. Вы ведь тоже вроде коллекционируете?
– Ну, есть у меня один пациент-умелец. Реставратор бывший. Я тебя к нему свожу – полюбопытничаешь-поглазеешь. Но это все мое личное пространство. К работе и твоей проблеме отношения не имеет. Работать будешь на коровнике, – отрезал Жаров и отвернулся от Митрохина, снова занявшись «терапией» нерадивого мужика с кепкой.
«Вот тебе и повыбирал дело по душе. Завтра, видно, придется «расколоться», а то я с этим навозом кучу времени потеряю», – досадовал на «терминатора» Дима.
В это время в его кармане задергался телефон. «Ага! Сперанская!»
– Да, Элла Гориславна! – вкрадчиво произнес оперативник, бочком выдвигаясь из цеха в коридор, а оттуда на улицу.
– Я вам уже в десятый раз звоню – будто мне это нужно, а не милиции. – Сперанская была сильно раздражена.
– Простите, я на задании и телефон не слышал. Вернее, не чувствовал.
– Ладно! Не суть. Записывайте.
– Да! – с готовностью крикнул Митрохин, выхватив из кармана блокнот с ручкой и прижимая телефон к плечу.
Элла Гориславовна выдала прелюбопытнейшую информацию, через пару минут повергшую в ступор следователя Быстрова, с которым немедленно поделился сведениями опер Митрохин. Теперь все картинки пазла под названием «Монастырское дело» встали на свои места. Только как отыскать героев занимательной и страшной сказки – вот это был нешуточный вопросец.
Собственно, главную героиню, имя которой только что узнал Быстров, можно было брать прямо сейчас. Сергей переводил взгляд с одной монахини на другую – отпевание подходило к концу, и все сестры стояли вокруг гробов с зажженными свечами в руках. Нужное лицо никак не отыскивалось. Быстров задрал голову – поискал на хорах. Нет! И там интересующей его сестры не наблюдалось. «Неужели? – скривился следователь в болезненной досаде. – Да что там! Конечно, сбежала. А может?» – Сергей рванулся на хоры, коротко переговорил с Поплавским, который досадливо махнул рукой и, получив указание следователя, спустился вниз, в храмовую толпу. Сергей же бесцеремонно и категорично стал делать знаки матери Нине: та испуганно заспешила к Быстрову, который что-то резко начал ей говорить. В ответ Нина зажала рот руками, в ужасе отшатнулась, замотала головой, будто отказываясь верить в то, что утверждал сыщик. Поиски беглянки в корпусе, трапезной, на скотном, в мастерских, на огороде и в часовне ничего не дали. Как того и ожидал Сергей. Мимоходом он успел сказать Нине об открытиях Шатовой, сделанных ею ночью в сторожке Дорофеича.
– Все пропавшие вещи монахинь так и лежат у него на столе. Я не думаю, что по этому поводу нужно затевать бучу серьезную. Он раскаивается. Не сегодня завтра сам бы все отдал.
– Бедный Дорофеич, – с искренней жалостью в голосе сказала мать Нина. – Какому искушению его подвергли с этим паршивым скарбом! Он ведь промышлял когда-то мелким воровством. Я думаю, вообще этого никому говорить не надо. Ну, нашлись вещи и нашлись. Скажем, не знаю пока, что скажем… Это все потом. Главное – это… Ох, горе-то какое! – и сдержанная Нина расплакалась, отгородившись от следователя рукой.
На Люшу оглушающее впечатление произвело не само отпевание, а присутствовавшие на нем подростки-заключенные из местной колонии для несовершеннолетних. После литургии двери храма приоткрыли, и в сопровождении конвоира и румяной толстой надзирательницы к гробу Калистраты подошли четыре девочки, одетые в черные робы, и с одинаковыми белыми косынками на голове. Три из них крепились, в ужасе таращась на гроб инокини, а одна – самая маленькая, ну просто младшеклассница по виду – в голос зарыдала, называя Калистрату мамой. Надзирательница подошла к ней, положила руку на плечо и что-то пошептала. Девочка перестала вскрикивать, принялась волчонком озираться на стоящих вокруг. Светка прояснила ситуацию:
– У Калистраты было послушание – в колонию по субботам ездить. Беседовать с девочками, дарить книги и крестики, готовить к крещению, если кто-то изъявит желание.
– И многие крестились?
– Очень. Ты же помнишь нашу инокиню. Она с такой любовью и простотой говорила о Боге и вере, что в неискренности ее обвинить было просто невозможно. И о себе рассказывала. Самое страшное… Она к ним как сестра, понимаешь, как сестра по несчастью, по духу приходила. Видишь, как ее любили? Больше, чем сестру. И даже маму. – Светка всхлипнула, глядя на этих несчастных, затравленных детей-зверят, уже познавших и ужас преступления, и муки воздаяния. Люша с тоской, навалившейся какой-то вязкой, удушливой массой на сердце, подумала: как же мало досталось любви этим девочкам, да нет, видно, вовсе ее не было, любви-то – раз они самым близким человеком считали чужую женщину, с которой впервые в жизни смогли поговорить о самом важном, потаенном. Или просто помолчали, напитываясь ее состраданием.
Надзирательница скомандовала девочкам отойти от покойной, чтобы пропустить монахинь, окружавших гробы со свечами в руках. Люша, дыша теперь в кудрявый, непокрытый затылок тетки, не смогла удержаться, спросила шепотом в самое ее ухо:
– За какие преступления сидят эти дети?
Тетка вздрогнула, зыркнула сурово на сердобольную.
– Все убийцы, – сказала, как припечатала, и отвернулась от любопытствующей, попав жесткими, залаченными кудрями в Люшины распахнутые от любопытства и жалости глаза. Иулия как раз подалась к надзирательнице, рассчитывая выслушать более внятный рассказ.
Проморгавшись, упрямая «дознавательша» снова прошептала в ухо «гестаповке»:
– И эта? Самая маленькая?
Тетка развернулась к Люше всем корпусом и смерила ее уничтожающим взглядом:
– А вы думаете, в колонии сидят за кражи плюшевых игрушек из супермаркета? Все убийцы! Эта, что вас разжалобила, мать во сне придушила подушкой. Пьяную, конечно. И не наивничайте, в самом-то деле. По матушке Калистрате поплачут, а друг друга или ВАС, – тетка устрашающе качнулась к Люше и будто нависла над ней, – на «перо» поставят и не поморщатся.
– А вас? – пискнула задавленная, но не сдающаяся ни при каких условиях отважная Шатова.
– А меня – кишка тонка, и срок машет ручкой бо-ольшой, – тетка то ли улыбнулась, то ли скривилась, сверкнув золотым зубом.
Весь обряд маленькие зэчки проплакали так горько и истово, что Люша, которой ну никак не подходило определение наивной, не верила в пожизненное клеймо на этих детях: убийцы. Она не верила в чудеса, но верила в раскаяние. Впрочем, возможно, оно-то и есть чудо настоящее.
Отпевание подходило к концу, когда Люша заметила, как Быстров занервничал: держа телефон около уха, придвинулся к дверям, чтобы не демонстрировать непочтительную разговорчивость. Потом и вовсе стал метаться – помчался на хоры, сдернул с места Нину, с которой спешно покинул храм.
– Забегали. Какая-то информация из Приюта, видно, – зашептала Люша на ухо «расквасившейся» на отпевании Светке, поминутно шмыгавшей носом и прижимавшей платок к глазам. Впрочем, к концу обряда и Фотиния преисполнилась благости и покоя. Сакральность момента, которую чувствовали все, стоящие в храме – с пылающими свечами в руках, в едином порыве крестящиеся, подхватывающие слова молитв за хором, – отрицала безысходность горя и пустоту от потери. Отпевал покойных батюшка Савелий. Его слабый, лишенный какой-либо пафосности голос был исполнен смирения и веры. Веры в Бога, у которого «все живы». И в краткой, тихой проповеди, которую храм слушал в беспримесном молчании, он вспомнил слова апостола: «Бог же не есть Бог мертвых, но живых, ибо у Него все живы»(Лк. 20,38).
Когда гробы выносили из храма, сестры запели не привычное в миру «Трисвятое» (Святый Боже, Святый крепкий, Святый бессмертный, помилуй нас), а замечательную по мысли и поэтичности стихиру преподобного Иоанна Дамаскина «Кая житейская сладость», которая поется при погребении монашествующих:
«Какая житейская радость не смешана с горем? Какая слава стоит на земле непоколебимо? Все ничтожнее тени; все обманчивее сновидений: одно мгновение – и смерть все отнимает. Но, Христе, как Человеколюбец упокой того, кого Ты избрал Себе, во свете лица Твоего и в наслаждении красотою Твоею».
Ариадна, то бишь новоявленная Вера, в неистовстве металась по крошечному номеру гостиницы: в связи с этими проклятыми майскими праздниками она не могла втиснуться ни на один мадридский рейс первого числа. Ждать еще день! Опасно, очень опасно. Она не находила себе места и из-за полного отсутствия информации. Что там, в монастыре? Не попались ли дебилы Канторы, самовлюбленный Матвеев? Впрочем, что они могли рассказать о нынешней госпоже Лаптевой – со свеженьким паспортом, девственным номером мобильного и преображенной, как по волшебству, внешностью? И все же сидеть и выжидать – это было не в характере Врежко. Нацепив темные очки, Ариадна выпорхнула на звонкую Тверскую, одарив красногубой вампирской улыбкой девицу на крохотном ресепшне. Первое мая, а солнце палит аж на целое десятое июня. И все, будто нарочно, веселые, какие-то расхристанные: «свободные люди свободной страны». Поискав по привычке свою акулообразную машину, Арина матюгнулась, вспомнив, что машины она лишена, но, снявши голову, по волосам, как известно, не плачут, и потому тащиться ей пехом до самого телеграфа. А может, оно и к лучшему – прогуляться. Вон как сердце подпрыгивает, адреналин зашкаливает – какие там горные лыжи или парашют! Убийца в розыске наслаждается первым майским денечком, и сам черт ей не брат! Гуляючи, без приключений Ариадна добралась до телеграфа. Здесь ее сердце еще больше зачастило: она хотела, нет, должна была сделать этот звонок, и… не могла. Третью сигарету на ступеньках у входа курить не представлялось никакой возможности – во-первых, на нее уже стали обращать внимание, а во-вторых, подкатывала дурнота: от никотина, от съежившихся сосудов, от рвущегося на клочки сердца. Ариадна представила ЕЕ лицо. Единственное родное лицо на всем свете, и… решительно взбежала по ступеням.
Бесконечные гудки, к которым примешивался будничный гул суетливого зала, так не шедший к этой минуте, и, наконец, измученный тихий голос:
– Милуша… жива…
– Я… – голос Арины сорвался, и она громко, разгоняя страх и отчаяние, откашлялась. – Я улетаю… все будет хорошо. Что ты, как там?
– Ты улетаешь сегодня?
Арина запнулась на долю секунды – нет, рисковать она не могла.
– Да, скоро… сейчас. Что-то есть новое?
– Я буду у отца Вассиана. К нему еду. Возможно, за мной придут уже сегодня, нужно успеть покаяться. Ты бы, Милуша, ехала бы сюда тоже. Все одно теперь. А так – повинишься. Милуша! – в голосе женщины было столько мольбы и безысходности, что Арина хотела бросить трубку, бежать или броситься на этот зов.
Она задохнулась, но выговорила:
– Я буду бороться. Я спасусь. Я… прости меня…
И Арина, рванувшись из здания телеграфа, помчалась к гостинице, в свою нору, где ей предстояло отсиживаться еще сутки. Она неслась, задевая людей, расталкивая их – на нее смотрели как на чумную. Один дядька обозвал шалавой и сильно толкнул – она наступила ему шпилькой на ногу с размаха. Нет-нет, только не сбавлять темп, не поддаваться слабости, этому вездесущему голосу, что талдычил, молил и заклинал: «…повинишься, повинишься, повинишься…»
Но все же свой, грозный внутренний рык оказывался сильнее, и он гнал, визжал, бесновался в душе: «…давай, спасайся, врежь…режь….режь!!!»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.