Текст книги "Тайна силиконовой души"
Автор книги: Анна Шахова
Жанр: Современные детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)
– Обед. Пожалуйста, обед. Курица, мясо? – к Арине подкатила тележку аккуратная, вышколенная девочка-стюардесса.
– Спасибо, нет. Чаю.
– Чуть позже.
– Да, конечно.
Запах от лотка, который раскрыл этот толстый мальчишка, летевший с такой же свиноподобной матерью, был отвратителен. Все воняло газом. «Почему газом? Зачем? Греют ведь в электропечке. Газ. И кресло… влево. Да оно отъехало! И я… моя нога – что с ней? Колено раздуто, дует. Его дует…» Арина в панике дернула замок сумочки – благо, тюбик наверху. «Теперь встать: спокойно, без нервов, туалет впереди, далеко. Тот, что сзади – ближе, но путь преграждает тележка стюардессы. Что ж, значит, вперед. Ничего…»
Пот заливал спину. Ноги отказывались подчиняться: такая вязкая, мучительная походка подчас снилась ей. Арина не могла дойти до необходимого предмета, который оказывался при ближайшем рассмотрении никчемной ерундой – шкуркой апельсина или скомканной наволочкой. Врежко добралась, держась за кресла, до спасительной кабинки. Стюард, встретившийся у туалета, попытался что-то участливо спросить. Арина отмахнулась: грубо, не имея сил быть вежливой. Скорее! Задвижка сработала со второго раза, как же все долго. Сейчас, сейчас плоть почувствует лекарство и наступит долгожданное расслабление. И можно будет, отсидевшись пять минут, умывшись, выйти и жить дальше. Расстегнув джинсы, она уже откручивала непослушную крышку на колпачке трясущимися руками, и тут… вспышка! И смеющееся, круглоглазое лицо дурочки Татьяны Красновой в платке просипело, уплывая вбок, к зеркалу, – Ари-и-и… Припадок кинул женщину вперед, в стену. Ее гибкое тело забила мелкая судорога, глаза закатились, язык запал, не пуская в глотку слюну, пенящуюся у губ, и Врежко, согнувшись пополам, зажатая крошечным пространством кабинки, заколотилась совершенным, выпестованным лицом о металл раковины, а потом рухнула затылком на смертоносное, выпачканное туалетное седалище.
Григорий Репьев ждал Арину в отеле, в пригороде Мадрида. Он получил от нее утром на резервный телефон СМС с номером рейса и часом прибытия, но встречать любимую побоялся. Трусливый Репьев считал себя человеком осторожным и предусмотрительным. Он прекрасно понимал, что уже находится в международном розыске. В номере, по которому он прошагал уже не один километр, сидеть не представлялось никакой возможности. Григорий спустился в бар, заказал коньяку. Он старался сдерживаться, не пить. Но сейчас, в радостном и жутком предвкушении встречи, не мог справиться с собой. Бармены, два тощих маленьких испанца, внешне ничуть не отличающиеся, на взгляд Репьева, от «наших» азербайджанцев или дагестанцев, раскатисто перекрикивались. Один копался в кассе, другой расставлял чистые стаканы. Их крик перебивал работающий телевизор. Красивая блондинка, посверкивая акульими зубами, истошно лопотала. Видно, речь шла о кризисе. На экране мелькали цифры, значки евро и доллара, показывались какие-то протестующие толпы.
Потом картинка изменилась, и на экране возник самолет, стоящий вдалеке от камеры на летном поле. К самолету спешила машина «скорой» с мигалкой. Какой-то страж порядка отрывисто говорил что-то в палки ощерившихся на него микрофонов. Прозвучало нечто знакомое: ВЭЙРА ЛЪАПТЭВА. Это словосочетание повторила потом и блондинка с зубами, и тут… на весь экран высветилась страница паспорта с фотографией коротко стриженной рыжеволосой женщины. Паспорта, который Репьев собственными руками клал в ячейку на Белорусском вокзале. Григорий даже не был ошарашен: он, кажется, ждал чего-то подобного и, двигаясь к стойке бара, произнес, словно отмахиваясь от мирно устремленного на него взгляда тучного мужчины в элегантных очках, попивающего пиво в центре зальчика:
– Да конечно, конечно…
Купив бутылку коньяка у стрекочущих еще громче прежнего испанцев, Григорий поднялся в номер, в тупом безразличии открыл бутылку и, удовлетворенно хмыкнув, потянулся к карману пиджака. Лекарство для «дедов-пердунов» – гладкие катышки – глоталось с удовольствием. Хватило б и двух штук. Но Репьев всыпал на язык десяток и с наслаждением запил псевдоэспумизан обжигающим напитком. Забываясь, мурлыкал про себя любимое, из Высоцкого, что вертелось с утра в голове: «Эх, ребята, все не так. Все не так, ребята!»
В трапезной Ермильевской пустыни – небольшой, по-деревенски уютной комнате ветхой избы – бо´льшую часть занимали столы, выстроенные буквой «Г», и лавки. Обед проходил как обычно – в доброжелательном, непринужденном общении насельников с паломниками. Монахов было четверо: черноволосый, в толстых очках, похожий на профессора настоятель Алипий, маленький улыбчивый отец Иоанн, родной отец настоятеля, худощавый, отрешенный дьякон Арсений и игумен Вассиан, густобородый, длинноволосый: и седеющая борода, и русая копна кудрявых волос не создавали ощущение неухоженного буйства, а были аккуратно вымыты и расчесаны. И весь облик высокого, горбоносого, с распахнутыми голубыми глазами монаха отличался не показным аскетизмом и неприступностью, а добросердечием и мягкостью. Мягкость, конечно, имела разумные пределы, а вот сдержанность, речь, манеры выдавали в Вассиане человека бесспорно образованного и незаурядного. Пятнадцать лет назад сорокадвухлетний доктор физико-математических наук Всеволод Иванович Бугримов приехал в пустынь, чтоб провести тут Великий пост. Он недавно развелся, его институт дышал на ладан, и вера, поначалу исподволь, незаметно, а потом все требовательнее входившая в его жизнь, толкала к серьезным, можно сказать, коренным изменениям в жизни. Вот он и приехал сюда думать и разбираться с самим собой. Как тогда, так и сейчас, пустынь представляла собой небольшое пространство – желто-белый храм с колокольней и четыре избы – посреди исконной российской деревни без газа и воды. Печки. Колодец. Огороды. Тот же настоятель и те же два монаха: старик-отец настоятеля, он же пономарь, и болезненный тщедушный дьякон, он же звонарь. Вот и все монашествующие. Настоятель Алипий был человеком также в высшей степени образованным, пришедшим в иночество сразу с университетской скамьи. Он писал серьезные труды по догматическому богословию и апологетике и слыл истинным отшельником: в посты почти не выходил из своей избы. В Ермильеве монахи существовали не общежительно, а каждый в своем доме. Впрочем, это сложилось только благодаря тому, что число насельников никогда не превышало четырех человек: мало кто мог ужиться в деревенской аскезе и удержаться на том высоком духовно-нравственном и интеллектуальном уровне, который тут был задан. Ни интриг, ни пустословия. Собственно, за день, бывало, и слова друг другу не говорили. Молитва, службы, научная работа, бытовые хлопоты – дрова, пахота… Всеволод почувствовал здесь истинную, как в детстве, радость и обрел, казалось, потерянный безвозвратно покой и надежность отчего дома. Через год он уже стал монахом Вассианом.
Невзирая на текущую в храме крышу, на отсутствие чудотворных икон, источников и мощей, паломников из Москвы, Питера, Иванова приезжало много. Тех, кому требовалась подлинная молитва и неформальная, благодатная, умная исповедь.
Вот и сейчас в трапезной обедало человек пятнадцать. Они селились либо на втором этаже избы-столовой, либо снимали «углы» у деревенских. За едой дозволялась беседа. Но сегодня все чувствовали тягостное настроение отца Вассиана и с настороженностью посматривали на женщину в черном облачении, сидевшую на дальнем от батюшек краю стола. Она, нахохлившись, пила из кружки кипяток с медом. Когда на пороге трапезной появился следователь Быстров, за спиной которого виднелись еще двое мужчин, даже своим покашливанием и топтанием диссонирующие с духом и ритмом этого места, игумен Вассиан поднялся, посмотрел на настоятеля, который кивнул ему, и монах тихо сказал, обращаясь к послушнице:
– Сестра Алевтина, пойдем…
Изба Вассиана состояла из большой, жарко протопленной комнаты, разделенной русской печью на две части: прихожую, которая умилила Быстрова огромным количеством развешанных на просушку чистых и целеньких носков собачьей шерсти, и собственно жилое пространство: аккуратно убранное, с красным углом, доверху завешанным простенькими иконами. Перед иконами стоял аналой с золотистым покровом. Также в комнате стоял большой письменный стол с компьютером и узкая кровать, увенчанная плоской белоснежной подушкой. Оперативники, дожидавшиеся следователя на краю деревни, подъехали к монастырю, завидев «рено» (к которому, надо сказать, приноровился Быстров за четыре часа пути, и даже стал получать от вождения удовольствие), остались в «уазике», и в комнату вошли вслед за отцом Вассианом трое: Сергей, Алевтина, молчаливая и сосредоточенная, поразившая следователя ясным и осмысленным взглядом, и Светлана, которая выглядела пришибленной, но обещавшей «Сереженьке быть молодцом». Она, как могла, старалась держаться. Получалось не очень. Но гнать Ветку на улицу Быстров почему-то не мог. Словом, она выполняла «секретарскую» роль при дознавателе.
Светлана и Алевтина перекрестились на иконы, отец Вассиан сел за стол, приглашая всех располагаться. Быстров устроился на стуле в торце стола и достал бумаги, Светка принесла табуретку из прихожей, с которой в испуге метнулась рыжая кошка и сиганула на печную лежанку. Алевтина пристроилась, с молчаливого согласия батюшки, на краешке его тощей, застеленной пикейным пледом кровати.
Быстров собрался задать вопрос подозреваемой, но она опередила его, сказав тихо:
– Я расскажу все коротко и правдиво. Батюшка не даст соврать.
Следователь замер, вглядываясь в исполненное достоинства, усталое лицо этой некогда стрекочущей бабы, которая выглядела не просто нормальной, а даже… красивой, значительной. На Светку превращение, произошедшее с монашкой, произвело и вовсе громоподобное впечатление, и она, сморщив лоб, будто силилась понять: может, обознались, может, это не Алевтина-блаженная, а кто-то другой, похожий на нее?
Алевтина медлила, а потом, удрученно покачав головой, сказала:
– Боюсь, коротко все же не получится. Мне бы хотелось, чтобы вы поняли. Нет, не простили, не пожалели, а имели объективное представление обо всем, что привело к беде. К испытанию…
На слове «объективное» Быстров со Светкой коротко и выразительно переглянулись. Нет, Алевтина-блаженная так говорить не могла. Эта женщина зачем-то проживала жизнь несуществующей бабы, которая стала убийцей…
– Я родилась в краснодарском селе, в семье любящей и щедрой. Может, если бы не захотела менять жизнь, не стремилась в «столицы», к богемному блеску, все сложилось по-другому. Но тут уж – кому что на роду… В Москву приехала поступать, ясное дело, в артистки. Мы ведь все, если не артисты, так художники. – Сергей снова переглянулся со Светкой, дернув углом рта. – Но кому-то ведь и вязальщиками на мясокомбинате надо быть. Вот вместо фуэте и крутила колбасы два года. Милая работа. Закаляет. – Алевтина поправила узел послушнического платка. – А потом я встретила Павла. На улице. Он шел веселый, пьяненький, разбитной и… необыкновенно красивый. Художник! Гений! Только закончил «Суриковский» с отличием. Надо сказать, что деваха я была красивая. Фигуристая, высокая, глазастая. Южная красавица, одним словом. Павел будто голову потерял – шел и шел за мной до общежития. В общем, стала я его моделью и музой. И женой, как теперь говорят, гражданской. Жили с его братом и глухой матерью в двух комнатах коммуналки. Пристрастилась я тогда к живописи, литературе хорошей, музыке. Образовывал меня Павел. Даже подталкивал к поступлению на искусствоведческий. Но больше все же толкал в иную сторону. Не складывалось у него с официозным искусством. Бунтарский дух, гордыня, непризнанность свели его с культовым персонажем в художественной среде – Анатолием Зверевым. Великим художником и выдающимся пропойцей. В шестидесятые годы у него проходила персональная выставка в Париже, а жизнь он закончил через двадцать лет маляром в пионерлагере.
– Я знаю, о ком вы говорите! Зверева некоторые считают первым русским экспрессионистом. Но он писал в любой манере, а импрессионист выдающийся… – вклинился оживившийся Быстров.
– Откуда такие глубокие познания? – обрадовалась, всплеснув руками, эта «обновленная» Алевтина, к которой никак не могли привыкнуть «дознаватели».
Сергей стушевался и сдержанно ответил:
– Я люблю живопись.
– Как жаль, Сергей Георгиевич, что не представилось возможности пообщаться как следует, по-человечески. Да я бы и подумать не могла, что вы хоть косвенно знакомы с таким предметом, как живопись.
– Ну, знаете ли, Валентина Антоновна, я тоже предположить не мог, что вы не идиотствующая кликуша, а творческая, можно сказать, незаурядная личность.
– Да бросьте. Пустое. Незаурядная… Никчемная! – Алевтина закрыла лицо и закачалась из стороны в сторону.
– Сестра, ты бы покороче, – мягко попенял ей отец Вассиан. – Разговор все же официальный и серьезный. Все эмоции мы перелопатили-выплакали. Будь уж тверда.
– Да-да. Просто это все важно. Это самое тяжкое в моей жизни – то, о чем рассказываю. Остальное – послевкусие, расплата. Картины Зверева есть в Третьяковке, в германских и американских собраниях, а картины Павла… – Алевтина усмехнулась и развела руками. – В семидесятые Зверев, для которого не существовало никаких рамок, норм, казенщины, в искусстве был одним из самых копируемых художников. Подражать ему пытался и мой Закромов. Но больше всего Паша преуспел в копировании его образа жизни, а талант не только не приумножил, но и вовсе пропил. И еще он страдал эпилепсией. Когда умер, пьяный, задохнувшийся в припадке, я нянчила годовалую дочь – слабенькую уродочку с заячьей губой. Семьдесят девятый год. Мать-одиночка, без прописки, работы, истощенная, почти безумная. – Алевтина болезненно скривилась.
Быстров резко кивнул Светлане, у которой предательски подрагивал подбородок. Алевтина продолжила спокойно, раздумчиво:
– Хорошему слову вон батюшка Вассиан меня научил – ТРЕЗВЕНИЕ. Все мы не живем, а будто несемся в угаре. Чувств, хотений, бесплодных мечтаний. «Дайте, пожалейте, поймите! Верещим и клянчим, а сами ни дать, ни пожалеть, ни остановиться. Подумать, дать здравый отчет себе – что плохо, где истина, как пытаться изменить жизнь? – Алевтина встала, заходила в нарастающем волнении по комнате. – Мыла подъезды. Продавала лотерейные билеты, дворничала на заводе. Но долго из-за дружбы с зеленым змием нигде не держалась. И ютилась, где придется. Из коммуналки братик Пашин меня попросил, у него уже своя семья складывалась. А к маме, в село… Нет! Стыдно, больно, обузой-попрошайкой? Нет! Как не погибла в эти пять лет, один Бог ведает. А потом за бродяжничество угодила в тюрьму. Статья тогда была, помните, Сергей Георгиевич? – Быстров кивнул, как, мол, не помнить. – А Милочку, дочку мою, в приют забрали. Очень биться она тогда начала, в шесть лет. А я даже обрадовалась. Под присмотром врачей, накормленная – что ей с бомжихой судимой мыкаться? Разве могла я представить, как изломают там дитя мое?! Разве… – Алевтина упала ничком на колени перед иконами.
Быстров, вычерчивающий свои привычные линии на листе, думал о том, что исповедь нужно прекратить и везти Дрогину в отдел. Допрос отложить до завтра, оформив явку с повинной. Он сочувствовал женщине, но каждый раз, общаясь с преступниками, убеждался, что у каждого из них БЫЛ выбор и ВСЕ они выбирали путь саморазрушения. «Хорошее словцо, трезвение, это Дрогина права… Права!» – Быстров мягко, но требовательно сказал:
– Валентина Антоновна, давайте, пожалуй, собираться. Поедем в Эм-ск. Там и договорим.
– Простите! – вскочила с колен Алевтина. – Я уж теперь скороговоркой. Мне важно вот для Светочки. Для сестер. Пусть расскажет. Прощения за меня, погибшую, попросит. Прости, Фотиния, прости! – в ее кидании к Светке вновь появилось что-то от Алевтины-блаженной, но женщина быстро взяла себя в руки, села навытяжку на кровати. – Когда я вышла из тюрьмы, то перестройка полыхала. Хаос! Судьба упрямо тянула меня в Москву. Хоть дали мне какой-то квиток-направление в О-скую область на работу. Но где-то около Москвы находился приют моей Милочки, и возможностей кормиться столица давала больше, чем какой-то О-ск. С кормежкой все ж не складывалось. И вот шла я голо-одная, обуви зимней нет, плащик, а на улице мороз под двадцать градусов, и прямо перед стекленеющими от инея глазами огромное объявление на воротах храма, что стоял в лесах: требуется сторож и уборщица. Зашла я в храм. А ведь даже перекреститься толком не умела. Смешно. И навстречу мне элегантный такой, седеющий поп с изюминами-глазами. Пронзил просто… И лицо породистое, внушительное. Запахом духов обдал меня, и так брезгливо:
– Не подаем! Не кормим!
Я силы последние собрала, чтоб не упасть и не разрыдаться:
– Хочу уборщицей к вам. И сторожем. За еду. Спать могу у порога. И, кажется, все-таки я упала. Помню смутно. Какие-то женщины подбежали, а поп ушел. Сижу на лавке, под иконой «Взыскание погибших» – она потом любимой моей стала. Заступницей. Чашка в руке с чаем, горбушка… Служба началась – а я дремлю, и будто ангелы меня баюкают-поют.
Служба кончилась, храм пустеет, вон и за ящиком свет погасили. Бабулька все заперла и мне машет – уходи, мол… Думаю, ну, пора. Ангелы пропели, можно теперь и помереть. Совсем не страшно стало умирать. Это я так думала, что пора счеты с жизнью сводить. А поп с изюминами вдруг подходит ко мне, дубленочка высший сорт, ботиночки поблескивают.
– За убийство, за воровство сидела? – спрашивает.
– Да нет, говорю, бродяга я. Так уж получилось. А сама искусствовед, – и справку ему из колонии тяну. Он засмеялся на искусствоведа. А улыбка-то неприятная. Не красила она игумена Псоя. Имечко тоже не слишком благозвучное было.
– Ну, иди, говорит, сторожихой-уборщицей. Но если своруешь?!.
«Прибьет – как есть прибьет», – поняла я.
Так Бог меня спас. А враг уж новых искушений приготовил. Отец Псой оказался человеком верующим, сильным, нежадным, но совершенно дремучим, и, главное, бешеного нрава. Морали, рамок не признавал вовсе. Мне Псой доверял. Вернее, я стала молчаливым свидетелем его дикой жизни, вроде стула, с той только разницей, что могла посочувствовать, вытереть за ним, убрать. Словом, то ли мать, то ли сестра или сиделка… Да, он был очень молод. Это только казалось, что ему лет пятьдесят, а на деле едва тридцать исполнилось. И, наверное, только я знала, как он каялся. До приступов сердечных, до кровавых слез. Поклоны, поклоны… Часами… Но потом – снова срыв – водка, разгул, таблетки…
Отец Вассиан поднялся, подошел в Алевтине, что-то сказал ей тихо.
– Да-да… Я коротко… Я все уже… Я только…
Игумен строго, протестующе поднял руку:
– Все-все. Хватит нам о твоем Псое. Упокой, Господи, его душу.
– А он умер? Молодым? А что ж с ним стало? – Светку разбирало любопытство.
– Он умер у меня на руках, от внезапного приступа сердечного, сразу после отъезда «скорой» из его коттеджа. И успел он передать мне ВСЕ сбережения, что были в доме и ВСЕ ценности со словами, чтоб проходимцам, которые крутились вокруг него, и дальним родственникам-лизоблюдам не достались. Им, батюшка сказал, и до´ма со счетом в банке хватит. Время уже наступило смятенное, коммерческое, но и возрожденческое. Девяносто пятый год. Храм, колокольню новые отгрохал Псой. Подворье выстроил… А со мной… Бутылку, говорит, с маслом подсолнечным тащи, перстни снимай с рук – руки отекли, посинели. Я плачу, за «скорой» опять бежать хочу. А он схватил за локоть так мертво и – уже белыми губами произносит: «Дочь-то найти разве не мечтаешь? Пожить с ней по-человечески?»
Алевтина вдруг выпрямилась и с вызовом, глядя Быстрову в глаза, отчеканила:
– И я все взяла!.. Сбережения у меня к тому времени и свои были – лавкой церковной у метро командовала, закупками для храма занималась. Хорошие деньги текли. В общем, купила комнату в коммуналке на Пятницкой. Потом и вторую комнату выкупила за бесценок. И Милу нашла. Но она уже стала чудовищем, – рассказчица страшно оскалилась, болезненно засмеялась: – Любимым, родным. Но зверем. Тогда я будто разум временами терять стала. А поюродствую – и легче… – Послушница вытаращила глаза, завертела по-сорочьи головой, застрекотала тоненько, надсадно: – А что мне нада, дурре бессовестной? Кипяточку, да крышу. И все! Псалтирь-то всегда рядом – и хорошо, как за пазухой у Отца… Хорошо… Ой-хо-хо-нюшки-и-и…
Игумен Вассиан встал, шагнул к Алевтине, положил руку ей на голову, что-то зашептал. Женщина утихла. Светлана и Сергей в оцепенении наблюдали за метаморфозами, происходившими с этой несчастной, странной женщиной. Придя в себя, Дрогина, как ни в чем не бывало, продолжила свой спокойный и жуткий рассказ.
– Сама-то Милочка в матери уже не нуждалась. Поздно, говорит, кукушка опомнилась. Все так… все так… поздно. Она операции стала делать на лице. Замуж вышла. А я обуза, никчемушная баба… К Богу поближе подалась. В монастырь. Куда ж еще? Квартиру продала, все деньги Милуше. И иконы старые, особые, что Псой дарил. С этого ее бизнес и начался. Жалко, батюшку уж после встретила. И тогда только поняла, что такие, как Псой, – исключение.
Алевтина схватила руку игумена, прижала ее к глазам, стала горячо целовать. Вассиан руки не отнимал. Алевтина вдруг резко поднялась:
– Ну, все! Все!!! Подробности со стаканом, сейфом, мешками – все потом. Вся эта грязь, бесовщина… Не могла я Миле отказать! Тогда казалось, что не могла. Деньги на икону редчайшую ей нужны были, чтобы глотку заткнуть оценщику. Он угрожал, что икона уникальная, из музея Новгородского украдена – не продашь так просто, дело уголовное. Но сестру Калистрату убивать не думала! Нет! Дозу мне Мила неправильно сказала, клофелинщица бесноватая. И «скорую» задержала. Но грех на мне. Давит… Воздуха нет, как давит… А сейчас устала… Поехали! – Алевтина стремительно пошла к дверям. Быстров вышел за ней.
Светка, стоя перед растерянным, сокрушенным игуменом, спросила:
– Вы можете отчитывать? Вы экзорцист?!
– Да нет, – резко отмахнулся монах. – Я не благословлен и не по силе мне такое. Здесь сложная грань: психически больные и одержимые. И тут я не судья. А Алевтина доверяет мне. Любит… И я молюсь за нее, как могу. А могу-то мало. Да ничего я не могу! – лицо отца Вассиана задрожало, и монах отвернулся, подошел к иконостасу.
В эту минуту в комнату вернулся Быстров. Он казался неестественно напряженным. Мялся, не мог поднять глаза на игумена, и Светка поняла, что у Сергея есть какой-то очень важный, мучающий его вопрос. Она вышла из дома, поклонившись батюшке. Отец Вассиан пронзительно посмотрел на Быстрова. А Сергей все тянул, облизывал губы, будто пробуя нужные слова на вкус. Наконец спросил. Про Кольку-самоубийцу, который не давал ему покоя. Про грех и покаяние. Про суд и воздаяние. Про все, с чем не мог никак разобраться, чему противился, с чем не мог примириться.
И вдруг Вассиан улыбнулся – голубые, по-детски простодушные заплаканные глаза его будто окатили теплой волной Быстрова.
– Вы молитву «Отче наш» слышали, знаете? Это наше обращение к Отцу. И вот представьте своего отца. Он вас изо дня в день судит или все же любит?
Быстров, будто первоклашка у доски, потупился, а потом вспомнил и неожиданно для себя выкрикнул:
– Мой отец очень любил меня! Он вырастил меня один…
– Так вот Отец небесный любит вас в тысячу раз больше! Он ми-ло-серд. Это главное. Милосерд! Ведь чего мы ждем от веры? Почему плачем перед иконами и мчимся к старцам, как вон к Савелию толпы рвутся? ПРИЯТИЯ жаждем, а не суда, невзирая на то, что творим и чем являемся. И про эту любовь отцовскую не нужно рассуждать. В нее нужно просто поверить. И Кольку-мученика вашего Он любит так, как вы и представить не можете. Счастлив ваш Колька у Господа. Знайте твердо, и не мучьтесь этим.
Вассиан сел у стола ссутулившись, опустив буйно заросшую голову.
– Спасибо, батюшка, – выдохнул Быстров, смущенно заморгав. Его горло будто перехватило острой тесьмой, и он стремительно вышел от игумена на яркое, жизнетворящее весеннее солнце. Также ярко, покойно, ново было и на душе Сергея.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.