Текст книги "БОМЖ. Сага жизни. Книга первая. Пыл(ь) веков"
Автор книги: Антон Филатов
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
– Шурочка! А что папка твой скажет, когда я сватов зашлю?
– Ты что, Женя, совсем с ума сбрендил?… Нам же учиться надо, а не жениться. И не пойду я замуж, и не мечтай.
Она прибавила шаг и лихо замахала сумочкой.
– Я же… полюбил тебя… мочи нет. Я замуж… жениться хочу!
– Ещё чего выдумал! Мы так не договаривались. Не вздумай дома сказать.
– Шу-ур, а ты меня любишь?
– Вот ещё!
– Шура…
Не дождавшись ответа, не пытаясь более удержать её, Женька опустился на колени и повалился в траву. Перевалившись на спину, он грыз травинку и невидящим взглядом всматривался в облачный кавардак. А и небо не видело его, и облака висели безжизненно, и луговая трава, и одинокая сосна, и пролетевшая птица – сосуществовали в пересеченных плоскостях земли и выси, удручая безучастностью.
– Шу-уу-рочка!
– Ну что ты выкобениваешься, а, жених?
Она и не уходила никуда. И сидела тут, совсем рядом, словно испытывая какую-то неизвестную вину, не отпускающую её.
– Шурочка, а я без тебя умру… точно. Ты учись-учись, а я – умру. Мне воздуха не хватит, или воды… Ты и есть воздух… Ты… с тобой…
– Женя, ну прекрати… Что ты сопли распустил… Этого еще не хватало! – Она и негодовала, и чем-то терзалась. – Ну, хочешь, я поцелую тебя… сама поцелую, только ты… возьми себя в руки… Ну вот и хорошо, вот я и целую тебя. Вот мой сладкий… вот… вот… вот… Нет! Перестань… не надо… Прошу тебя… Я закричу! А-а-а! Ма-ма! Ты что… совсем уже спятил?!.
Она резко вырвалась и бросилась бежать…
За переулком – её дом. Что сказать ей? Что она думает и почему так равнодушно-бесчувственна? Женька решился, опередил Шуру и молча загородил вход в калитку.
– Давай постоим, а? – только и сумел вымолвить.
– Счас! – неласково отозвалась она. – Чего тебе? Что ты за мной… прешься?
Женька ошеломленно выслушал её вопросы и нерешительно отступил в сторону. Шура прошла в калитку и захлопнула её за собой.
Свидание закончилось.
Глава восьмая. Проводы несусветные
Одиночество – изнанка свободы…
Yanata
Мама Нина суетливо подсобирывала сумку, пытаясь вместить в неё всё сущее – от вилки до сковородки. Женька равнодушно-застенчиво протестовал: «Ма… не клади… стоко… не унесу».
Стрелки ходиков неумолимо двигались. Сборы были закончены, и оставшееся время тяготило всех. Нина всматривалась в окно, незаметно смахивая слезу. С каждой минутой она чувствовала себя всё хуже. Бестолковое ожидание могло закончиться лужей слёз. И она, упреждая это, сдерживала себя; стыдилась и учительницы. Как всегда, сорвались гирьки на часах, заставив всех вздрогнуть и очнуться. Пора! Оставалось – посидеть на дорожку.
– Же-е-ка! Жень… – пришёл Лёнька Бандит, вспомнивший, что сегодня, вроде, уезжает друг.
– Заходи, Лёня! – первой откликнулась учительница.
– Не… Я тута подожду. – Лёнька прикорнул на кукорках у ворот.
– Заходи уж… раз пришёл, – прикрикнула мама Нина, удерживая Женьку. – Надо посидеть перед дорожкой.
Лёнька открыл двери и встал у косяка. Он сутулился, переступал ногами, точно жали кирзовые сапоги, и нервно теребил мочку уха. Женька искоса наблюдал за другом, думая совсем не о нём. И тоже суетливо елозил задницей по табуретке.
– Сядь уж! – строго приказала мама Нина, указывая Лёньке глазами на стул. – Как теперь будете… друг без друга? – Оговорилась некстати. В словах её никто не услышал вопроса. Казалось, мама Нина и сама не слышала себя.
Друзья переглянулись. Разом скривили косые рожицы. Женщины тоже посмотрели друг на друга, выказывая своё взрослое – «что с них возьмёшь?».
Проводить Женьку пошла и Анна Михайловна. Несла в плетёной авоське большой калач: «Сама стряпала!» Там же – новые носки и книга. Вид у неё был загадочный, словно готовилась произнесли заклинание.
– Жень, я новую книгу тебе дарю. – спохватилась Анна Михайловна – Внима-а-тельно почитай в поезде…
– Да он их сроду не читает…
– Почитай, Женя! Поможет тебе… в жизни. Обещаешь? И вот ещё что: ты мне обязательно напиши. Хоть раз… Ладно?
– Ну. – сконфуженно согласился Женька и стал одевать рюкзак. Женщины бросились помогать, поправляя рубашку, подхватили вдвоём сумку.
– Жень, а деньги-то! – мама Нина бросила сумку и сунула руки в карман кофты. Деньги, аккуратно завернутые в носовой платок, она показала Женьке и как-то особенно торжественно передала в руку. Женька небрежно сунул свёрток в карман брюк.
– Да ты что! Куда… их?… Это женьги! То есть, деньги, Женька! Ну-ка давай сюда… – она укоризненно покивала головой и, расстегнув пуговицу нагрудного кармана его куртки, тем же торжественно-ритульным движением поместила туда сверток. – Так надежнее. Куртку не снимай в дороге, а то… сам знаешь.
…Под брезентовый тент ГАЗика он влез, не додумавшись обняться с матерью, сел на свободное место. В открытый проём были видны обшарпанные церковные стены, под которыми сельские пацаны резвились «в чику», поодаль – школьное крыльцо с железным цоколем, улица… И только чуть-чуть виднелась синь голубого неба с летними белёсыми тучками. Стоящие у машины люди коротко перебрасывались незначительными фразами, ожидая момента отъезда. Женькины провожающие стояли тут же. Проводы казались ему нелепыми и томили. Опыт отъезда из дома был незнаком. Женька даже не думал о нём, как о чем-то значительном, или ответственном. И всё же за внешним равнодушием и недорослевым спокойствием глубоко в душе сидел ржавый гвоздь, саднящий слезливо-трогательным раздражением.
Уезжать из дома было… нормально. Многие уезжают. Даже интересно: существуют дальние города… Видел на картинках. Мечтал ли побывать? Да, покидать родину было легко, но приезжать… в конечный пункт… не тянуло. Он, деревенский пацан, и не подозревал о том, что с первым рывком ГАЗика его прошлая жизнь внезапно оборвётся, точно лопнет невидимая паутинка. И так же мгновенно зачнётся другая – и такая же непостижимая. Что переменится? Почти физически испытывал ожидаемый толчок к переменам и всем сердцем жаждал отъезда. Мама останется дома. Церковь, у стен которой проводил с пацанами множество часов… Школа… Магазин. И ещё этот Бандит, издали корчащий рожи…
– Женя!.. Сынок… сыночка мой… – мама Нина внезапно уцепилась за поручень откидной лестницы ГАЗика и безумными глазами съедала Женьку. – Сыно-о-к… мой… маленький… Всё-всё-всё… Я не буду, ты не плачь… потерпи… – она укротила свой неожиданный порыв так же внезапно, но не в силах была оторваться от поручня. Глаза её заливало слезами. А тщедушное тело сотрясало волной внутренней дрожи. – Счас… божечка мой… Я уйду… Прости меня, сынок, за всё. Никудышная я мать… твоя. Поезжай… поезжай…
Женька оцепенел. Порыв матери потряс его. И он сидел в кузове, как в подполье, в одно мгновение утратив самообладание. Чего она? Зачем… Не понимал, что делать теперь и в следующий миг. И тупо глядел на мать, перехваченную Анной Михайловной за плечи, и пятящихся к церковной ограде. В нелепой этой сцене было столько напряжения и драматизма, что у Женьки перехватило дыхание и свело рот.
Внезапно ГАЗик взревел, качнулся и покатил по улице, быстро набирая ход.
– Ма-а-а… – промычал скованный Женькин рот. Но ничего уже нельзя было сделать. Неотвратимое свершилось на его глазах. Улица быстро покрылась клубами пыли… Вот и последний поворот, последний двор, последняя людская фигура у колхозной заправки. – Ма-мочка! – скорее подумал, чем произнёс Женька, понемногу приходя в себя. – Мамочка моя…
Уже потом, много позднее, в своей уже взрослой жизни Женька Шкаратин будет мысленно возвращаться к сцене первого расставания с матерью. Именно опыт взрослой жизни позволит ему до конца осознать тот порыв обречённости, вырвавшийся-таки у женщины, глубоко прячущей нерастраченную нежность и ласку. Осознать её вселенскую одинокость и беззащитность, неприкаянность и неумелость. В такие минуты его душили слёзы обиды за себя и за неё, не способных проявлять родственные чувства. Давила и мучила боль за необратимость утраченного времени. Он ещё не раз будет возвращаться к матери с мысленными диалогами, в которых попытка сообщить ей о своей любви и жалости, будет, наконец, услышана ею и воспринята со щемящей радостью.
Ах, мамка Нина, ах, Женька… Да что же это такое твориться-то, Господи!..
Но при новых встречах и расставаниях всё оставалось на своих местах. А мама и сын только отдалялись – дальностями расстояний и возрастов, ещё пуще не справляясь со своей обоюдной неуклюжестью чувств.
…Телеграмма, полученная и доставленная ему однокашником прямо среди лекций, была от… Анны Михайловны. Женька ни разу и не написал ей. И его изредка тяготило чувство вины. И особенно стыдно было за деньги, которые учительша вложила в ту книгу, и которые он долго хранил, чтобы вернуть при встрече. Но снова и снова забывал свое обязательство написать ей, и опять уходило время… Мгновенно схваченная глазами её фамилия ужалила его… Но… текст телеграммы долго не мог понять. «Немедленно… приезжай… торопись… скоропостижной… болезнью… матери…».
Одолжив деньги у однокашников, направился прямо на вокзал. Плохо помнил, что происходило в ближайшие сутки. Поезда, участливые пассажиры, лихорадочные мысли и действия. На попутках добрался до села… Бегом мчался по знакомому переулку…
…Мама была ещё жива. Она почти равнодушно встретила его взглядом и обречённо показала глазами: «садись». Жёлто-бледная, истерзанная болезнью, с полузакрытыми от измождения глазами, смотрела мимо него и силилась что-то говорить. Медсестра, встретившая Женьку, с облегчением вышла из дома. Он остался наедине с матерью и… молчал. Увиденное повергло в отчаяние. Мама умирала… Она не болела, нет… Это нельзя было назвать тяжелым недомоганием, либо кризисом. Ей оставались последние минуты, и Женька почему-то это знал. Он внезапно ощутил в себе жар, потом холодный пот… Подумал встать, но не решился. Подкатилась слабость, сухость во рту… Пришла медсестра и молча подала воду для смачивания губ матери. Но он глотнул из стакана сам…
…Слёзы. Ему тут же стало легче. И снова, не отрывая глаз от матери, попытался встать.
Но в это мгновение она тяжело вздохнула и напряглась. Стала что-то говорить. Женька наклонился к её губам. С трудом слышал слова «…Найди отца, сынок… Он хороший… не даст пропасть… не русский, а звали… Борисом. Фамилию не запомнила… Не то Сивкин… Кельсин… Китайская… какая-то фамилия. А вот примета есть… пригодится тебе… У него мизинец на руке маленький такой… культяпый. О Борисе, говорили мне, три книжки есть… Найди, сынок…». Она надолго замолчала. И ещё более побледнела. И только дрожь на виске выдавала муку. Неожиданно вполне отчётливо произнесла: – Прости нас… с отцом, сынок… – и это были её последние слова.
Все последующие часы – и агония, и трагические приготовления, и погребение, и поминальные действия, проводимые участливыми соседями, и даже короткие разговоры с Лёнькой Бандитом, – Женька Шкаратин находился в странном состоянии не то равнодушия, не то сомнамбулизма. На попытки Анны Михайловны поучаствовать в его судьбе, на предложения Лёньки – по просьбе той же учительницы – сходить на охоту, рыбалку, поехать, наконец, за соломой для коровы, отмалчивался, не обронив ни единой фразы. Анна Михайловна растерянно просиживала в пустом доме, боясь оставить его наедине с пустотой. Подтапливала печь, готовила еду. Женька тяготился ею и собственным бездействием. А спустя девять дней вдруг сказал:
– Я поеду… Вы живите тут… навсегда. – встал и ушёл, и уехал, не попрощавшись ни с кем.
Шкалик оставил родное село. Казалось, безвозвратно…
Глава девятая. Неприкаянный Цывкин
Смысл жизни – это жить…
Костя
Цывкин шоферил на стройке трассы «Абакан-Тайшет» последние дни. Он выстоял тут свою тысячу вахт и чёртову дюжину напряжений. Прошёл космогонический путь от подсобного рабочего до шофера мехколонны. Горел в МАЗе, на биваке ночующей автоколонны, спасся, чудом «катапультировавшись» со спального места в сентябрьскую Бирюсу. Много часов провел в засаде на таёжного зверя, и осенью, и зимой, уступая лавры славы лишь бывалым загонщикам. Ходил на гольцы за золотым корнем, мечтая разбогатеть в одночасье. Если можно было бы посчитать кровь, выпитую кровососущими насекомыми, очевидно, стал бы дважды почётным донором. Да и часы, проведённые за баранкой, в колее таёжной трассы, называемую «дорогой» только весёлым маркшейдером Плугиным, запечатлелись в памяти на века. Он, не герой и не беглец, уходил со стройки не первым. Не со щемящей совестью. Но и не с чувством выполненного долга. Ещё можно было повременить, потянуть лямку, подождать каких-то симптоматических знаков, подводящих жирную черту под этим этапом жизни, но… Но таков уж Цывкин. «Решительный, как Буратино» – как определил весёлый маркшейдер Плугин.
Никто не пробовал отговаривать. Но заговаривать и говорить многие стали без обычного дружелюбия. И одна лишь повариха Фроська, полная и «компактная», как березовый сутуночек, деваха, с обворожительной улыбкой в тёмных томных глазах, откровенно объявила презрительный бойкот. «Ты чего хамишь?» – пробовал урезонить Борька. Но Фроська, покрываясь алой краской, небрежно плескала щи в чашку и только еще более борзела. «Фрося, так я ведь… всей душой…» – намекал Цывкин, но повариха досадливо поводила полным плечом и не поддавалась на провокации.
На неделе должны были привезти аванс – это был отправной момент бывшего «бамовца» Цывкина. Забыли уточнить: на какой именно неделе… Дни тянулись, как шпалы. Ждать было невтерпёж. Несбывшиеся ожидания вносили в Борькину душу осатанелость. Деньги не везли. Фроська подобрела и, по-прежнему, напускала туман в глазки…
Сегодня механик Тонкин подсадил в кабину МАЗа Кешку Шабалина, выпускника ремесленного училища из Провинска. «Постажируй». – коротко объяснил Тонкин. «Так я на два дня…» – неопределённо возражал Борька. «Ну и чё?…» – дал своё согласие щуплый стажёр Кешка.
– Ещё вякнешь – скручу… в баранкин рог… – бесстрастно и грубо осадил Цывкин Кешку. И запустил двигатель, заглушая недвусмысленные напутствия Тонкина.
В Решоты за грузами он ходил, как к тёще на блины: с удовольствием и досадой одновременно. В пути рулём владел какой-то добрый бес, шаловливый и виртуозный. Зелёное марево тайги, как пьянящий океан, накатывало на бойко бегущий грузовик и качало его в своей колыбели, словно одиноко тонущую шлюпку. Сердце шофера готово было нырнуть в зелёный туман, раствориться в нем, и навсегда забыть трассу и всю её черно-белую реальность. Он млел от тихой радости путевых впечатлений и мысленно улыбался. Дорожное одиночество было мило и дорого, надолго избавляя от производственной суеты, успокаивало нервы.
На промбазе грузился. Люди в черной робе – зэка – с мрачными ухмылками и скабрезными шуточками – затаривали кузов то пиломатериалами, то ящиками с метизами, то ещё чёрте чем… Получал накладные, тщательно сверяя цифры, расписывался…
– Свободен! – объявлял кладовщик, такой же зэк в чёрном. И каждый раз ехидно добавлял – Пока…
Плутая по грунтовкам вдоль изгородей с колючей проволокой, среди решотовских бараков находил магазин, или товарную базу и затаривался по заготовленному бамовцами списку. Перепадали и дефициты: индийский чай, болгарские сигареты, одеколон «Саша», хлеб в упаковке «для геолпартий», корнишоны – солёные огурчики в банках… И только мрачные стены колючих заборов, которым не было конца, портили настроение и навевали душевную смуту. Цывкин не понимал, почему эти колючие километры цепляли его за сердце, за живое… Он не отождествлял себя с зоной. Какого черта! И все-таки на душе было смурно и отчего-то стыдно.
Сегодня он не собрал списки на дефициты… И не поймал зелёного беса. Не улыбался даже мысленно.
Тайга, как всегда, встречала МАЗ малахитовым океаном, шумливым и равнодушным. То и дело грунтовку перебегали непуганные обнаглевшие зайцы, белки… Спугивались копалухи, перед стеклом кабины проносились стайки рябчиков, словно любопытствуя или дразнясь. Несколько раздражённый Цывкин выжимал из МАЗа все лошадиные силы. Раздражение было беспричинным и никак не отпускало. Напротив, на каждой рытвине, полной сине-зелёной тины, МАЗ всё более грохотал своею мощью и шарахался по сторонам, словно пьяный бык. Стажёр вжимался в угол и, уставившись в налетающую колею, обречённо молчал. И тем ещё более раздражал Борьку Цывкина. Вековечная влажная тайга угрожающе кренилась к окнам кабины и тут же испуганно металась в сторону: океан разбушевался. Куда девалось весёлое таёжное бесовство?
– …постажируй… ё-п-р-с-т! Напарника посадил… как пить дать. Я постажирую! – и давил на газ. МАЗ податливо ускорял ход.
– Стажёр, говоришь… – кричал в угарном азарте Цывкин – Тывою… мать… рано списали… Стаж-ж-жируйся! Пока я цел… Как зовут-то? Кешка? А меня… Борька! Держи краба, Кешка!.. – и продолжал крутить рулевое колесо левой рукой. – Не бойся… Бог не фраер… А ну давай за руль, стажер! – и он на полном ходу стал всей своей статью вылезать из-за рычагов.
– Не-а! Не… Не надо… – запротестовал парень, нелепо отмахиваясь от предложения.
Но Цывкин не отступал:
– За руль! Кому говорю! Держи баранку, стаж-жёр… хренов! – и волочил упирающегося парня за рукав.
МАЗ месил колею и шелестел шинами на коротких отрезках сухой гравийной отсыпки. Лихо взлетал на пригорки и без тормозов устремлялся в тёмные распадки. Цывкин, как циркач в цирке, готовился к трюку.
Он встал-таки на сиденье ногами и, согнувшись «в три погибели», затаскивал стажёра Кешку на своё место. Перепуганный парень вцепился в руль заколоденными руками. Кепка его съехала на лоб и закрыла видимость. Локти уперлись в сигнал МАЗа…
Цывкин просто осатанел. Он больше не контролировал себя. Накопившаяся многодневная усталость нашла долгожданный выход. Злоба обрушилась на ни в чём не повинного паренька, волею судьбы оказавшегося на зыбком месте…
Тайга гудела хриплым рёвом МАЗа и равнодушно смотрела, как мощная многотонная машина, выдернутая из дорожной колеи сильной рукой Цывкина, внезапно завалившегося в кабине, в долю мгновения пролетела узкую бровку дороги и всей своей тяжестью, движущейся динамикой, усиленной инерцией движения, ударилась о стоящий в низинке кедровый ствол. «О-ох!.. ты… барахты-ы-ы!..» – покатился по тайге стонущий гул.
Тысячи свидетелей могли бы приукрасить бесценными подробностями картину автокрушения в немой таёжной глуши. Вспугнутые, потревоженные, порушенные и потрясённые, они бы объяснили чрезвычайное происшествие во всех его деталях и со всею своею страстью… Оцепенели ли их уста, охватило ли остовы столбняком, остановилось ли кровотечение – кто их знает? Они безмолвствовали и бездействовали в подавляющем большинстве. Не считая нескольких десятков кедровых шишек, отбарабанивших по железной кабине грузовика.
Глава десятая. Студенческая
Ахинею нести легче, чем бревно.
V.V. Raptus
…Шкалик Шкаратин выпил стакан портвейна с первой стипендии. Выпил, внутренне сопротивляясь, отклячив губу с непроизвольной брезгливостью, но с наивной помпезностью, поднеся к носу надкушенный кусок хлеба, точь-в-точь, как в питейном ритуале мамы Нины.
Выпил не один, а «на троих», что о многом говорит искушённому читателю. Да? Точно? Именно «на троих»! Под нешуточным нажимом ангарчанина Раиса Басырова, устроившегося в Иркутскую музыкалку настройщиком инструментов. Случайно встретились, присели на парапет набережной Ангары.
– Это грех не обмыть, – объяснял Шкалику Санька Теплоухов, гитарист, прихваченный Раисом в поездку «за компанию». – Он теперь не тунеядец. Честно башли заколачивать будет. Ну, ты пить будешь? Гони рубль.
– Может, в кабак? Я стипендию получил, первую.
– Не… Нам на электричку. Давай в гастроном, потом в парк. Вмажем на скамейке. Не привыкать. – Шкалик припомнил ангарские скверы. Группки местных битлов, собиравшихся здесь с портвешком, или терпкой «Гымзой» – «для сугреву» – и часами «бацавших» на самодельных гитарках. Неодолимая тенденция первой трети его биографии неумолимо приобретала окрас ультрамаринового пламени спиртовой горелки. Если вы, мой преданный читатель, хоть единожды в жизни подносили спичку к разлитому по столу спирту – понимаете, о чём идет речь. Простите, вижу у вас в глазах некоторое недоумение… Как бы косо не смотрели на складчину, ну, не упрямьтесь, не лукавьте, признайтесь: есть что-то заворожительное в самой идее «сброситься», что-то масонски-мистическое в подготовительной процедуре сговора и, конечно же, есть что-то братское, глубоко-человечное в звонком соединении стаканов в людской компании собутыльников. Да под хороший тост! Да под традиционную закусь!..
«Трахнувши по единой» и занюхав надкушенной осьмушкой хлеба, случайные собутыльники тут же и расстались.
Кстати, вспомнил… Вы пейте, закусывайте, не церемоньтесь. При приеме на работу американский рабочий проходит тестирование. Среди пунктов теста есть прямо-таки скабрезный вопрос: «Пьете?…» Улавливаете атмосферу?… Честно признаться в слабости «принимать по маленькой», мол, хоть и редко, но иногда бывает, – значит, поставить под сомнение результаты теста. Признаться в обратном, мол, не пью и не манит – поставить под сомнение правдивость натуры и достоинство своей кандидатуры. Как быть?… Тестируемый американец моментально ответил: «Пью, но с отвращением!»…
Получив стипендию, заработанную сессией без двоек, точно внезапный тайный клад, не пролонгированный наперед на всевозможные траты, Шкалик попросту ошалел от необходимости принимать решения в связи с обрушившимся на него капиталом. Не делаю здесь моему герою рыбьи глаза. В школьные годы Шкалик ходил в кино, приобретая билеты в обмен на куриные яйца. Подарки одноклассницам делал сам, сливая в новый флакон недопитый папами одеколон и эфир из больничных ампул. Наличные деньги никогда не жгли его девственные ладони. И первые рубли, доставшиеся в обмен на каторжный труд воспоминаний не забытого и запоминание непонятого, были сущим капиталом, требующим немедленной… сатисфакции, как говаривали в былинные времена гусары.
Так и случилась Женькина «обмывка» первой заслуженной стипендии…
– Фамилия?
– Шкалик.
– Шкалик?…
– …Шкаратин.
– Шкалик, или Шкаратин?…
– Шкаратин Евгений Борисович.
– Евгений Борисович Шкалик-Шкаратин?
– Шкалик – это… псевдоним.
– Понимаю… Вашей фамилии очень не хватает именно этого псевдонима. И давно это у вас?…
– С детства, кажется.
– Пьете часто?
– Два раза. Вообще не пью!
– Понимаю. Первый и последний раз… Кто подал идею обмыть стипендию?
– Стихийно возникла.
– А кто предложил бутылку из-под рома вместо иконы… в красном углу… водрузить?
– А-а, это в шутку.
– Вы в армии не служили?
– А что я вам сделал?
– Хочу понять мотивы поступков.
– А у меня их нету.
– Мотивов? Хм-м.
– Поступков… плохих. А выпил – случайно. С Раисом… Басыровым. Вы же знаете.
– Вы мне, Евгений Борисович, ваньку-то не валяйте. Расскажите лучше свою биографию.
– Я… это… родился в тысяча девятьсот…
– Покороче. Без хроники.
– Я родился… потом пошел в школу… Не закончил ее… И поступил в институт. – Шкалик истощился. Впервые для себя понял, что у него – с ума сойти! – нет, и не было биографии. Родился и… А вот легендарный Гайдар в пятнадцать лет полком командовал. А Павка Корчагин – узкоколейкой. Что со временем твориться? Стыдно жить без биографии. Точно голому… перед банщицей.
– Да… Не густо. А кто ваши родители?… Национальность?… Имеете ли родственников за рубежом? Рабочий стаж? Комсомолец, надеюсь?
– Ничего не имею.
– Скажите честно, Шкаратин, вы Солженицына читали?
– Про ледяной дом? Честно? Читал.
– Это Лажечников. Мне сообщили, вы на гитаре играете. А песни Высоцкого, Галича – напеваете?
– Честно? Я про бродягу и товарища Сталина… люблю. Где он… большой ученый… А мой товарищ серый брянский волк. Хотите – сыграю?
– Это Алешковский, из той же породы отщепенцев… Петь не надо… Охотно верю, что крамолой не интересуетесь, не член нашей партии, и, может быть, круглый сирота, ну а… к какой нации хотя бы принадлежите?…
– У меня не записано.
– Неужели?… Может быть, вы кыргыз, хакас, еврей, и этого стыдитесь? Но ничего постыдного здесь нет. В нашем многонациональном государстве и евреи – не самая… нация…
– Я не еврей…
– Может быть, чукча?… Мордвин? Удмурт?
– Не знаю я. Мамка не успела сказать – умерла. А я отца ищу. Может быть, он китаец по фамилии Кель Син, или… Сив Кин. У меня глаза-то его… узкие. А может, мамка чё попало сосала.
– Что-о-о?… Что сосала?
– Брагу, одеколон, огнетушитель… этот… ацетон пила.
– Ну вот, видите, Шкалик?… Пить – это дурная наследственность. Но вы, надеюсь, не потерянный для общества товарищ. И студент уважаемого вуза. А, извините, ваш папа… Он пил?
– Не в курсе… Кажется, все пили.
– Кто – все?
– Папани мои… У меня их много было. Я про всех не знаю.
– Н-да… незадача… Ну, вот что, Евгений, я говорю вам, что пили вы в последний раз. Как декан говорю! И прошу это хорошенько запомнить. А сейчас идите на лекции. И подумайте там о нашем разговоре.
– До свидания.
– Идите, Шкалик. Тьфу ты… Шкаратин.
Шкалик ушел, а озадаченный Шевелев, декан геологического факультета, ещё некоторое время сидел, бессмысленно изучая карту герцинской эпохи складчатости. Прорва времени, разделившая две эпохи – герцинскую и социалистическую – ничего не изменила в пользу неустроенного человечества.
Этим разговором и закончился первый публичный выговор нашему герою за пагубную привычку к алкоголю. Закончился тихо-мирно, без ущерба для общества и без последствий для противной стороны. Шкалик вышел из деканата не побитым, не подавленным моралью, если не принимать в счет некоторые гнусные намеки декана. Круглое, мол, сиротство, еврейское, знать, происхождение, многозначительная беспартийность. И еще факт, больно задевший меня, как автора криминогенного романа, должен здесь отметить. Впервые за всю свою будущую жизнь Шкалик Шкаратин получил первое Последнее Предупреждение. Но эта тема специального исследования, которому еще будет место в нашем романе. А засим приглашаю вас занять позу Змеи перед нижеследующим продолжением.
Вернувшись в общагу, Шкалик швырком ботинка сшиб бутылку из-под рома, месячишко висевшую в красном углу – скабрезной заменой иконы. Дурачки деревенские придумали и водрузили. Декан замечание сделал. Убрали. Ушел декан – снова водрузили. «Дурачки деревенские»… Хм-м… А парни отличные! И не деревенские даже. Омельчуки-Денисюки – из Тайшета одноклассники. Андрюшка Маминов из Канска. Виталька Смолин с Оби… Валерка Кочетков, Юрка Комаров… А вот Шкалик и Санька Пельменев как раз деревенские. Но среди тех и других не было делений по какому-либо ранжиру. Прижились-притерлись в общаге сокомнатными друзьями. В баню вместе, белье стирать… После сессии, сдали-не сдали, ритуально ходили в пельменную на улице Карла Маркса: побаловать себя за труды и успехи.
«Дубина стоеросовая… Зачем нарывался? – в одежде упав на кровать, казнился Шкалик осадком неприятной встречи с деканом. – Что лез на рожон? Умный сильно?…»
В полупустой общаге было тихо. Заканчивалась последняя пара и вот-вот будущие геологи нанесут сюда шуму-гаму. Как электричка, только что шумнувшая за окнами. Слышимая только ночью и – теперь вот…
– Ёшь твою… Я ж дежурный по кухне! – вспомнил Шкалик и резко соскочил. Надо успеть сварганить какую-нибудь еду. Уху из сайры? Вчера Володька варил. Суп с вермишелью? Андрюшкин деликатес… Если с тушонкой, а не с селедкой, как он иногда готовит. Картошку с тушонкой! Это все любят: и готовить и есть…
Времени не оставалось. Шкалик надумал варить «картофель в мундирах» и, захватив кастрюлю, побежал на кухню. «Декан Шевелев не проболтался бы о разговоре» – саднила досадливая мысль.
ИПИ – легендарное учебное заведение Восточной Сибири, выпестованное трудами академиков, докторов и кандидатов наук; профессоров и доцентов, множеством персонала, без которых «конь не валялся» на ниве технического просвещения и навыка. Сейчас здесь, на кафедре ГРФ, достойно царили ученые мужи и дамы, носители невидимых, но ощутимых корон корифеев наук.
Профессор Лавров, седовласый статный атлет с соколиной посадкой головы, с бровями, из-под которых высверкивали его цепкие и острые взгляды. Читал лекции по региональной геологии.
Профессор Чернов, тоже носитель стати и гривы вороненых – с проседью – волос. Взгляд его был мягче, но требовательность на экзамене не уступала жесткости коллеги Лаврова.
Профессор Вахромеев, дородный и вальяжный муж, внушающий ритуальное уважение. От природы заикался при чтении лекций, вытягивая отдельные фразы, словно звуки в горловом пении, но тем глубже впечатывая в студенческий мозг термины и определения…
Доктор Дашевская, палеонтолог, незаменимый спец своей дисципины, женщина преклонных лет, но непреклонных требований. Да-да, знания наизусть латинских имен руководящих палео-ископаемых… всех этих… Ammodiscida, Lagenida, Textulariida…
Доценты Плешанов, Чулков, Шевелев, Шиманский, Сидоров, Белослудцев, отдельные натуры, поражающие воображение яркими характерами. Кандидаты наук или нет, но туго-весомо знающие свою геологическую дисциплину. Отдельные же личности – женщины, преподаватели геологических дисциплин: петрографы, минералоги, маркшейдеры, экономисты…
Преподаватели общественных дисциплин…
– Прошу за кафедру, Евгений Борисович. Сегодня ваш кафедральный… та скать… час. Захватите конспект… И сюды, сюды, пожалте, сюды…
Лопшаков уступил свое место и встал в позе троянского коня у широкого, с осени не мытого окна, закладывая руки за спиной.
– …Итак, Вы Спиноза. Или Платон, Диоген Синопский, Парменид… Кто вам больше нравится… Вы – перед аудиторией. На площади разношерстная публика. Торгующий люд, гончары… Симпатичные и… разбитные женщины. Здесь гомон и брань… Поют и пьют… Корякин летописует что-то латиницей, а Люся Щеглова, кажется, нижет-вяжет нечто… под столом… на самое себя, или чтобы одарить… мраморного Аполлона. Не вертите головами… Всё внимание философу Шкаратину… Коллега накануне публичного заявления. Это его кафедральный час. Что вы скажете нам, вашим согражданам, выйдя из бочки?… Чем просветите? Гневную филиппику? Общетеоретическую риторику? Может быть, призовете на войну за успеваемость? Ваше право… Перевоплощайтесь, Евгений Борисович. Минуту вам на подготовку, на вхождение в роль. Прошу минуту тишины… – так он сказал, загадочный Лопшаков. Лопаясь от идеи и самодовольства. Сам воплощенный Спиноза и Аполлон. Умница и красавец. Сергей Варламович. Нагуталиненные туфли, галстук в горошек, бардовый костюм-тройка, шарм в виде вузовского значка да брелка на цепочке. Студенты, а более того студентки, пребывали в восторге от личности и выходок своего философа. Терпели и философию.
Евгений Борисович пытался думать, заискивающе глядя в глаза однокашников. «Дума» не работала. Однокашники тоскливо ждали конца занятий. Билась в пыльное окно муха. Все устали от посредственности событий.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.