Текст книги "Обращение в слух"
Автор книги: Антон Понизовский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 29 страниц)
II. Рассказ о прошлом
Я тут приехала к подружке, а у них дома стоят – просто посреди поля! Ой, мне так не хватало забо-ора!.. (смеётся)
У нас вокруг военного городка – бетонный забор. И всю жизнь с детства – настолько ты чувствуешь безопасность этого вот забора: в Москве разве ребёнка выпустишь одного? А у нас до сих пор: пожалуйста, вот площадка, песочница, горка… Я считаю, что дети военных городков – мы счастливые дети.
Конечно, своя специфика. Стрельбы, танки ездят, БМП, БТРы… дети, конечно, отлично во всём этом разбираются: если гильза – знают всегда, от какого оружия… Вот вы смотрите на меня – мол, дети и оружие, вроде как-то нехорошо… Но вы тоже поймите: когда дети маленькие – они же не чувствуют эту идеологию, для нас это всё как игрушки: БТР завели – и по-ехали в лес за грибами!..
У нас лес, водоём, природа хорошая… Летом пионерлагерь «Заря»: папа у меня был два года начальником лагеря. Папу дети всегда обожали. Он с ними то выжиганием… то какой-нибудь коробок поставит шишками сбивать… постоянно что-то придумывал. Идёт по лагерю – за ним табун: «Сей Сеич! – Сей Сеич!..» Дети его просто боготворили.
Дед Мороз – тоже всегда папа был.
Однажды Снегурочка заболела – мне мама за ночь обшила всё мишурой: шубу, шапку, – мне было, наверное, лет тринадцать-четырнадцать… И на санях! Настоящие сани, с лошадью: сидел солдатик на козлах, мы с папой в санях – ездили по городку – ну, по спискам… В каждом доме, естественно, Дед-Морозу сто грамм, Снегурочке яблоки-мандарины… Яблоки я – лошадке, сама мандарины…
Ну, папу к вечеру мы тогда потеряли. Он у меня очень такой… коммуникабельный. Весельчак, балагур… увлекающийся человек.
Он историей увлекался. Раскопками. Есть у нас недалеко, под Малоярославцем, «Долина смерти» – не слышали? Там очень тяжёлые шли бои, и осталось много боеприпасов. Сейчас туда уже не прорвёшься – всю территорию поделили «чёрные копатели». Особенно если какой-нибудь танк найдут, самолёт – это тысячи долларов… А в советские времена всё было на чистом энтузиазме. Постоянно папа привозил какие-то ржавые фляжки, ложки; такие капсулки, где бумажка – и данные. Но обычно не заполняли – считалась плохая примета: если заполнишь, то, значит, тебя убьют…
А однажды… ну вот не знаю, можно такое рассказывать или нет. Однажды папа припёр с этого леса – мину. Неразорвавшуюся! Показывал её нам с братом: смотрите, дети – противопехотная мина… И оставил её в инструментах у себя, на балконе. Она там валялась. А мы же с братом любили везде ковыряться. Открываем: «О, мина лежит!» Покрутили её, даже пытались нажать – хорошо не нажали, потому что она была боевая!
Когда мама узнала – она его чуть не убила вообще: «Дом жилой! Балкон!! Дети!!! Ты… блин!! да как ума-то хватило?!.»
А он: «Да ладно… да чё ты, гос-споди…»
Ох, он от мамы летел как ошпаренный с этой миной!.. (смеётся)
Ну, специфический у нас папа, что говорить…
Я не знаю, в Москве, наверно, не практикуется – а у нас по осени затариваются картошкой, капустой на засолку… а денег нет. Зарплату по нескольку месяцев не платили. А картошку надо закупить на весь год. Папа: «А что? Ну а где я возьму?» И всё, и самоустранился. Маме одной приходилось ходить, занимать…
Подрабатывать тоже отказывался подрабатывать: «Нам, военным, нельзя!» Хотя, конечно, многие мужчины в части как-то старались…
В общем, маме с ним было тяжеловато. По нескольку месяцев жили на картошке одной с кабачками… Соседи делились…
Но, правда, ребёнком-то этого не замечаешь. У нас с братом своя жизнь, развлечения, драки… да! Ой, как мы с братом дрались! Он выведет меня – я за ним! Из комнаты в ванную, в туалет: он дверь держит, я силой давлю, выламываю, ему сдачи даю – но мне жалко его бить со всей силы, он маленький, на два года помладше меня – а он не жалел меня, со всех сил меня бил…
И так мы часами могли туда-сюда по квартире гоняться. Потом мама приходит, он к ней: «Ма-ам!..» И мама за него вечно! Я ревновала, конечно…
Я считалась папиной дочкой, а он считался маменькиным сыночкой. Вот…
А сейчас вспоминаешь… (вздыхает)
Перед Новым годом, двадцать четвёртого декабря, мама шла на работу, я её провожала. И что-то утром в доме хлеба не оказалось.
Она уходит, а я говорю: «Эх ты, мам! что ж такое: даже хлеба детям не можешь купить». Вроде в шутку. А она покачала так головой: «Докатились, да…»
А вечером позвонили, что она вышла из маршрутки, через дорогу переходила, и её сбила «Нива».
В реанимации – мы приехали, врач говорит: «Ничего хорошего вам сказать не могу. Она в коме, и очень серьёзные повреждения».
Выдали нам её вещи – плащ, шапку – в крови всё… Дома я замачивать начала – а у меня истерика, я реву…
И, вы знаете, брат отправил меня на диван, сам всё простирал, выполоскал… Это очень меня удивило: я его всегда считала нюней, что он капризный, неприспособленный, мама всегда ухаживала за ним… и тут он себя вдруг повёл как взрослый мужчина. Успокоил меня, поддержал, везде ездил со мной…
На следующий день приезжаем в больницу – там уже другая женщина, врач: «Ну, не будем терять надежду… Ну, всяко бывает…»
И вот так каждый день новый врач.
Третий нам говорит: «Повреждения, несовместимые с жизнью. Надежды нет никакой».
И каждый день – то у тебя надежда, то… Десять дней было страшное напряжение.
А на десятый день вечером позвонили, сказали, что она из комы не вышла и… всё.
А я вспоминаю, как она головой покачала, мол: «Докатились…»
А я ей: «Эх ты…»
Вот вроде нелепые слова, вроде глупые!.. я понимаю, у каждого своё чувство вины… но вот блин же… блин!..
Приехала из Новосибирска бабушка, тётя, все плачут… А мне двадцать лет – а я не могу плакать. Потому что у меня тётя ревёт на одном плече, бабушка на другом плече, брат на мне, дом на мне – куда мне ещё плакать, я не могу плакать, мне надо поддерживать всех…
А ночью, конечно, ревёшь от страха, потому что – что делать? как жить? на что жить?..
Мне говорили потом: «Как же вы, дураки, компенсацию не получили?»
А там, вы знаете, была странная ситуация: когда на следующий день стали пробивать эту «Ниву» – она пропала из базы ГАИ. И в возбуждении уголовного дела нам отказали. Сказали: вы даже не суйтесь. Это такие люди – вы всё равно ничего не докажете, только проблем себе наживёте.
Но мне было тогда, в общем-то, всё равно, потому что маму-то я не верну. А судиться, что-то кому-то доказывать… Бог всё видит.
Пошла работать уборщицей, как-то выкручивалась… Сейчас, конечно, смотрю на эти деньги, думаю: «Господи, как мы жили?» Но потихонечку-потихонечку – вроде справились. Может, мама нам помогала…
Папа, правда, у нас хулиганил периодически. Он вышел на пенсию, пошёл работать в охрану. Его очень устраивало: сутки-трое, времени много глупостями заниматься…
Стал вести свадьбы как тамада. Те, кто с пионерского лагеря его помнили, всегда с такой радостью его звали… Он считался один из лучших… если бы не это дело…
Собаку себе завёл. Овчарку. Назвал его Джимом.
Я говорю ему: «Папа, зачем?!»
Он говорит: «У меня в детстве книжка была, и я мечтал, что вырасту, и у меня будет такая собака».
Вот мечта в пятьдесят лет у мужика! Не детей устроить – а завести собаку, назвать её Джимом… Припёр этого щенка несчастного. А щенок прошёл десять метров – написал, прошёл десять метров – ещё написал. И я все свои каникулы институтские – целый день с тряпкой… Я щенка этого возненавидела! А все его, как назло, полюбили. Даже моя любимая кошка, которая всю жизнь спала со мной в постели, ушла от меня на коврик, спала с ним, ему отдавала свою еду… променяла меня на этого писуна! Ой, это было для меня такое предательство! Она меня предала! (смеётся) Так я возмущалась на эту собаку…
Чуть мне личную жизнь не порушила… Рассказать?
У нас есть в городке ресторан, «Четыре звезды». Туда все ходят в бильярд поиграть, посидеть… У нас мало мест, куда можно выйти.
И вот у меня, как всегда, была несчастная любовь накануне. Я говорю подружке: «Всё! никто мне больше не нужен, на всех забиваю, пойдём сегодня в „Четыре звезды“…» (А у меня подружки все девочки интересные, мы компанией приходили – ну, знаете, чисто так для души, отдохнуть и уйти.)
Говорю: «Пойду в ресторан – познакомлюсь с десантником…» (А у нас там одни десантники и ходили – ну либо местные, но местных мы знаем всех как облупленных.) «…Познакомлюсь, – говорю, – с каким-нибудь десантником… Сашей!»
Ну, посмеялись и посмеялись.
Приходим с подружкой, и приглашает меня на медленный танец молодой человек. Танцуем – а у меня же несчастная любовь, я такая вся… говорю: «Военный, что ль?» (А мы видим военных сразу, мы их можем в любой толпе вычислить: у них стрижки, у них походки, у них выражение лица – очень мало кто может с себя это на гражданке снять.)
Он обиделся, говорит: «Что, на лбу, что ль, написано?»
«Ну, практически, – говорю. – С сорок пятого, что ль, полка?» И прям внаглую уже: «Ну, как звать-то?»
Он: «Са-аша…»
Ой, что тут со мной было!.. А он не может понять: что ж такого смешного-то?..
Предложил в биллиард поиграть: «Подём?»
Я: «Ну чё там… подё-ём!»
Играем, а он что-то забеспокоился, говорит: «Знаешь, мне по работе надо срочно позвонить – дай, пожалуйста, телефон: у меня деньги кончились…»
Я думаю: «Ах, бедный военный!..» Я-то в офисе работаю, в финской фирме на Старом Арбате, вся деловая: даю ему телефон, он позвонил и честно отдал. Я даже в мысль не взяла.
Потом он пошёл жетончики менять – а мы с подружкой сбежали! (смеётся)
А на следующий день он звонит мне!
Я говорю: «А откуда у тебя мой телефо-он?!» Потом смотрю: блин! он вчера позвонил на свой номер!
Говорит мне: «Ты где в выходные?»
«Дома».
«С кем?»
«С тряпкой! – я ему говорю. – Полы намываю после собаки!»
А он не поверил, решил, что я над ним насмехаюсь. Он подумал, что я парней как перчатки меняю, а ему нагло вру. И не стал мне больше звонить…
III. Перие хмелевое
– Всё, – с решимостью сказала Лёля, – больше тебе ни разу не верю.
– Pourquoi?! Lala, mais pourquoi?[42]42
Pourquoi?! Lala, mais pourquoi? (франц.) – Почему?! Ляля, ну почему?
[Закрыть]
– Ничего себе «хэппи-энд».
– Подожди, подожди, где же «энд»? Это только первая половина. Потом всё будет «хэппи», очень «хэппи»!..
– Оживят маму?
– Нет, мама… в ближайшем будущем не воскреснет, но… Почему ты уверена, что для неё исключён хэппи-энд?
– Алё. Её сбила машина.
– И что?
– Всё.
– Ну вот откуда в тебе этот грубый материализм?
Пойми: всё, что мы можем видеть здесь и сейчас, – только образ, иллюзия!.. Мы находимся в маленькой тесной комнатке – может быть, в зрительном зале… Мы так боимся выйти из этой комнатки – и боимся, когда кто-то другой выходит, – но подлинная реальность – вовне!
Я сейчас тебе прочитаю… – Федя забегал по клавишам. – Сейчас… только, пожалуйста, обрати внимание на описание ветра… Это очень важное описание, я так наглядно всё это себе представляю… вот! Слушай.
«Лета семь тысяч тридцать четвертого…» – это, по нашему исчислению, тысяча пятьсот двадцать шестой…
– Погоди. Это что?
– «Видение Антония Галичанина». Тысяча пятьсот двадцать шестой год. Послушай.
Федины глаза блестели, подсвеченные экраном:
– «Лета семь тысяч тридцать четвертого месяца июля преставился старец Антоние Галичанин. А лежал в недуге долгое время, и перед смертью видение видел.
Пришли демони, и говорят ему издалеча, саженей за десять и далее. Ин стоит – яко дерево высота его, и подперся палицею великою; а ин стоит и кричит аки свинья. А иные подошли ближе – и говорили между собою, показывая друг другу свое орудие: ин говорит, показывая удицы; ин – клещи; ин – пилы малыя, а ин – рожны. Ин – шила, а ин – бритвы, и говорит: „Распорем его!“ А ин держит пилу великую и говорит: „Претерти его поперек!“ А иные брячат и гремят своей снастию, а ин во обоих руках держит снасть свою да бряцает ею. А ин прискочил с бритвою – да с обоих рук вдруг задкы срезал с мясом! А ин стоит и чашу держит в руке, а ин понужает держащего чашу: „Дай ему пити, во-се покушает, сладко будет ему!..“
Но пришла на них некая сила, яко задрожати месту тому – яко велик вихорь сильный или грозная буря – и по всему воздуху их развеяло, яко перие хмелевое. Иного несет вверх ногами и вниз головою, а иного поперек, а иного кое-как. Всех разомчало по воздуху, и исчезли.
А брат сей оказался на неком месте незнаемом. „Вижу там яко улицу, и на ней множество человек нагих. И все ходят, тужат и горюют, и говорят: «Ох, ох! горе, горе!»
А мне мнится, – я ни хожу, ни летаю, а яко носимый на полотнех – яко сила невидимая меня носит по воздуху, поверх их, от земли высотой человека.
И се, вижу перед собою мои грехи, от самой даже юности моея – аки круги или доскы, никем не держимые. Всякий грех не словами написан, не красками, якоже на иконах, а дегтем – однако прозрачно и разумно. Как воззришь – так и спомнишь и год, и месяц, и неделю, и день и час тот, когда который грех сотворен – все объявлено. Вот еще мне пять лет – мать спала, а я у нее сквозь подол за срамное место то осязал – так оно и написано…“» (Федя коротко выглянул из-за экрана на Лёлю.) «…Да замахивался на мать свою батогом – так и есть: она сидит, а я как замахнулся – так и написано, и батог-от туто же! Да в чернечестве…»
– Когда был монахом-чернецом, – пояснил Федя. —
«…в чернечестве руку положил на женьщину – так и написано: я с ней сижу, и рука моя на ней лежит.
Или пил до обеда, или бранился с кем, или ударил кого, – все так и написано, день и час. Или кого осудил, или на кого воздохнул со гневом, или на кого гнев держал…
И в том гневе круг великий стоит – мглян и мрачен, и темен, так что тьме таковой нельзя быть на сем свете. И горесть в нем такова, что сказать невозможно: нельзя такой горести жить на сем свете. Да мраз (мороз) велик и студен – не бывает таковаго мраза на сем свете никак. И мнится мне, что у меня по лодыжкы ноги отзябли да и отпали – а мысли изметаны яко издирки портяныя…
А больше тебе не скажу, и ты меня, господине, не спрашивай: вельми страшно и грозно. Нет сего страха страшнее и злее – а не избежать страха того никому. Да Бога ради же, господине, оставь меня ныне, и не ходи больше ко мне. Прости меня, господине, и благослови, а тебе Бог простит, ибо уже мы с тобой не увидимся на сем свете…»
Медленно вечерело. В три часа склоны стали тускнеть: белые и голубые льды, зелёные и красно-коричневые деревья начали постепенно сливаться в сплошную сизую массу – а очертания гор, напротив, отчётливей обрисовались на фоне полупрозрачных палевых облаков.
У дальнего берега Тунерзее вода разгладилась, в ней отразились преувеличенные деревья. Озеро будто бы разделилось границей: на воду у дальнего берега опустилась ночная тень, а посередине озера ещё играли, то разрастаясь, то сокращаясь, прерывистые пятна ряби.
– Совсем перспектива иная, – важно проговорил Федя. – Отсюда кажется: под машину попала – и всё. А с этого только и начинается самое интересное… настоящее!
Особенно мне почему-то… не то чтобы «нравится»: «нравится» – не то слово… меня… вдохновляет меня этот ветер!..
– Какой ветер? – спросила Лёля – как показалось Фёдору, с недовольством.
– Ну, ветер! Который демонов «разомчал как перие хмелевое»…
– «Перие»?
– Перья, какая-то травяная труха… Нет! я вспомнил, нам объясняли, профессор нам объяснял: сухие чешуйки! Хмель – растение наподобие шишки, и у него есть чешуйки… Но хмель, не хмель, главное здесь – не хмель, а ветер!
Мне почему-то сразу же вспоминаются «Три поросёнка»: как злой волчище дует – и их дома разлетаются, «яко перие хмелевое». С той разницей, что кирпичный дом умного поросёнка – такое же перие…
Ты помнишь, как Дмитрий всё время описывает какие-то страшно громоздкие, сложные ограждения: уж у него и стена бетонная, и какие-то шлюзы и рвы, и колючая проволока под электричеством… А ведь мы понимаем, что эта стена – не в реальности: эту стену он строит в своей душе. Это ментальная проволока и ментальный бетон.
Возникает вопрос: а зачем ему эти сложные и тяжёлые ограждения? Чего он боится?
Может быть, он боится этого самого ветра?
Но ветру любые бетонные стены – такая же пыль и труха, такое же «перие хмелевое»! Ветер сносит все наши жалкие перегородочки, стены, заборы – помнишь, она говорит «как хорошо за забором, как безопасно…» Всё, чем пытаемся отгородиться, прикрыться – и пьянство, и этот ваш адреналиновый спорт, – в одно мгновение унесёт ветер смерти – он же ветер реальности!.. – Федя разогнался, он чувствовал себя так, как, наверное, чувствовала себя Лёля на своей planche à neige[43]43
Planche a neige (франц. книжн.) – сноуборд (доска).
[Закрыть]. – Всё, что здесь и сейчас, – иллюзорно! А там – настоящее! Мы зря боимся! Подлинное, достойное человека – лишь за смертью, по ту сторону смерти!..
– А ты бывал близко к смерти? – спокойно спросила Лёля.
– Наверное… – запнулся Федя, – когда-нибудь…
Лёля слегка засмеялась.
– Если бывал, то запомнил бы. Я один раз в лавинку попала – запомнила на всю жизнь…
– В лавину?!
– В маленькую лавинку. Метра, наверное, три на три… пять на пять… нет, поменьше. Скорей три на три.
Ты в курсе, отчего бывает лавина?
Смотри. В оттепель – снег подтаял, поверхность снега подтаяла. Ночью её подморозило – образовалась корка. Потом сверху нападало снега.
Любая встряска – и сходит весь этот снег. Вся подушка.
Короче, я еду: слева от меня – метров семь-восемь слева – обрыв. И наклон в ту сторону, небольшой. Еду, и вдруг чувствую: ползёт.
Ползёт под ногами у меня. Не быстро. Но я-то внутри, ноги у меня в снегу, внутри этого снега. А отстегнуться я не могу, не на лыжах. Ползёт вместе со мной. Туда, к краю. А обрыв – наверное, метров сорок. Достаточно. Я посмотрела потом. Я гребу…
– Что?
– Гребу – ну, руками я подгребла – бесполезно. Ползёт. Очень тихо. И никакого ментального ветра. Наоборот, очень медленно всё, очень нудно… не объяснишь. Нудно-ну-у-удно… Никаких мыслей в голове вообще. Одна мысль: остановится – не остановится? Остановилось. До края не доползло.
– И что ты?!
– А что я. Отдышалась и дальше поехала. Ноги дрожат…
И с тех пор, знаешь, чего-то мне вся эта суицидальная тема – «там классно», «там интересно»… тошнит.
IV. Рассказ про рубашку с пуговками
Когда ко мне ваша девушка подошла – я сразу знала, что расскажу именно эту историю. Потому что это история всей моей жизни.
Для меня главное в жизни – дети, как и всегда должно быть для любой матери.
Первая родилась дочка, и второго мы очень хотели сына. Очень сильно ждали его.
Когда он родился, это было в июне – рядом, я видела, девочка лежала, ху-уденькая! – а мой парень такой толстенький! сразу видно, что всё нормально. Но вот проходит какое-то время… и через два дня – не приносят мне моего малыша кормить.
Я спрашиваю у медсестры, что случилось: почему его не несут?
А она мне спокойно так говорит: «А вы знаете, у него непроходимость кишечника, такие дети вообще не живут. То есть вы готовьтесь, что он у вас жить не будет». Как будто в порядке вещей!
Я ей говорю: «И что, будем ждать, когда он умрёт?!»
Требую, чтобы мне его принесли. Его приносят, я вижу – у него лицо какого-то… земляного, что ли, цвета, тёмного: обычные новорожденные красненькие, румяненькие – а мой чёрненький как негритёнок.
Мы с мужем его заворачиваем – и везём на другой конец города. Мы тогда жили в городе Сызрани Самарской области.
Привезли его в детскую хирургию – и там сразу стали готовить его к операции. Систему поставили, лекарства всякие – я смотрю, он опять вроде порозовел…
Сделали операцию. Удалили непроходимость кишечника.
Доктор спрашивает меня: «Вы сможете ухаживать за ребёнком?»
Я говорю: «Конечно, буду ухаживать! Куда же я его брошу?» Сама чуть живая, конечно…
И, вы знаете, вот мы пробыли в реанимации четверо суток – и всё это время с нами там этот врач находился. Я всё думала, как же так он домой не уходит? А видимо, он из-за маленького ребёнка – помогал ему, чтобы ребёнок выжил. Вот такие бывают хорошие люди. Ведь это чудо какое-то, что ребёночку всего два дня – и сделать ему операцию! Представляете, это крошка какая…
Потом нас выписали, и мы поехали вскоре на БАМ. Муж у меня – помощник машиниста тепловоза, мы поехали по договору в Северобайкальск. И работали там на БАМе три года.
Но скоро нам стало видно, что наш сыночек… в общем, он развивался не как все дети. Он и ходить начал позже всех… И живот у него был, огромный живот.
Но врачи говорили, что всё нормально: непроходимость-то у него убрали. А я же вижу, с ним что-то не так, что-то ему мешает…
И вот исполняется ему три годика. А он уже такой вяленький стал, чуть живой.
Мы приехали как раз с отпуска, денег не было.
Муж говорит: «Давай через год его свозим в больницу. Накопим деньги – ты отпуск возьмёшь и поедешь».
А я говорю: «Нет, год он у нас не проживёт».
И в декабре взяла его и поехала с ним в Москву. На поезде ехали мы с ним пять суток.
Выходим – мы же с Сибири приехали, там морозно – а в Москве всегда слякоть, ребёнок в валенках – я поставить его не могу, всё мокрое под ногами – в метро, из метро на улицу… Тащу на руках: в одной руке сумка с одеждой, в другой ребёнок, на нём шуба тяжёлая… Куда ехать, не знаю, в городе никого не знаю… Смотрю, останавливается такси. Говорю: «Вот, ребёнку надо на операцию. Вы в любую больницу меня отвезите…»
Приехали – было вечер уже, четыре часа.
Мне говорят в приёмном покое: «Сегодня мы вас положить не можем: завтра».
Я говорю: «Я с поезда, у меня здесь ни родных, никого…»
И они меня принимают! Сейчас, в наше время, мне кажется, даже не было бы разговора: «Завтра!» – всё. А ты там хоть умирай. Раньше какие-то другие люди были, мне кажется.
Нас посмотрели, поставили нам диагноз. Оказался диагноз «болезнь Гершпрунга» – это значит, непроходимость толстого кишечника.
Через три дня нам сделали операцию. Был кишечник восемьдесят сантиметров – шестьдесят сантиметров из них удалили.
И вот, я помню, когда после операции что-то нужно было срочно спросить – я в шоковом состоянии, вся несусь! – и примчалась прямо к нему в кабинет – к профессору, который нам операцию делал.
А он раздет.
То есть он снял эту одежду свою хирургическую специальную – штаны эти белые, или какие-то там голубые – сам в плавках стоит – а я даже сначала не понимаю, я спрашиваю, как ребёнок чувствует себя, что с ним?
Он натягивает брюки и мне спокойно всё объясняет: мол, не волнуйтесь, вот это так, это так, всё нормально с ребёночком вашим…
А до меня вдруг доходит, что я же не постучала, не попросила, можно ли мне войти, ну вообще – воспитания ноль… Воспитания – ноль!
А он – вроде профессор, такой важный человек – он ведь мог меня выставить, а вместо этого всё объяснил, успокоил: он понял, что да – ребёнок в реанимации, мамочка в стрессовом состоянии… Он сказал мне: вы молодец, не побоялись ребёнка взять, через всю страну… Спросил, кто нам делал первую операцию – вот когда двое суток нам было. В Сызрани. Я фамилию доктора назвала. А профессор мне говорит: это мой ученик! Он говорит мне, теперь таких нет днём с огнём. Потому что эти вот операции на кишечнике – самые сложные, даже сложней, чем на сердце: нужно всё вымыть, прочистить… Он говорит: мне теперь даже дело своё некому передать, потому что никто не хочет этим всем заниматься.
Профессор Щетинин.
Фамилию помню. И на лицо его помню. Сейчас мне бы очень хотелось поехать, снова на него посмотреть, показать своего сына… Вот какие бывают врачи. Это хорошо, что они есть. Иначе бы Тёмки моего не было.
И ещё что запомнилось: когда меня пустили к ребёнку в реанимацию – а у него раньше был огро-омный живот – и вдруг этого живота нет, и вот так рёбра видно! Животик пустой!
И потом, когда мы вернулись в Северобайкальск, – дома рубашка была, пуговицы не застёгивались – первым делом дома одели эту рубашку: застёгиваются пуговки!
Теперь сынок у меня большой, взрослый, ему двадцать четыре года. Красивый, высокий… Здоров.
Вот моя история.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.