Электронная библиотека » Антон Понизовский » » онлайн чтение - страница 27

Текст книги "Обращение в слух"


  • Текст добавлен: 8 апреля 2014, 14:08


Автор книги: Антон Понизовский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 27 (всего у книги 29 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Он немного послушал, поулыбался, кивая, изредка отвечая пониженным, бархатным голосом, и, отняв трубку от уха, красивым жестом бросил телефон в карман пиджака:

– Немного задерживаются, – объявил Дмитрий Всеволодович во всеуслышание. – Примерно, говорит, через час – минут через пятьдесят. Можем звать такси.

– Хватит ещё на одну историю, – быстро сказала Анна, с неудовольствием глядя на Лёлю и Фёдора.

– Да, напутственную… – рассеянно махнул рукою Белявский, – на ход ноги́…

III. Новый рассказ о любви

В девяностом году нам дали участки по девять сотки. Пользовались мы четырнадцать лет. Вдруг решили подстанцию – вот на клубничном поле подстанцию строить. Не сообщили, ничо. Не предупредили, ничо. Р-раз, приехали, разломали заборы, разломали всё, кусты выкопали… А у мене облепиха была – это чудо, чудо облепиха! «Он» и «она». А «он» красивей «её»… Да, цветов было море, я даже вот онкологу этому привозила цветы, прямо море у меня было цветов. Мне говорили, надо тебе корс… пондентов вызвать. Вот. Этот… как его… фамилию уже забыла. У мене там и огородик был, балаганчик был, дочери приезжали ко мне, и чай пили, и цветы рвали, и всё, и клубника была, и ягоды… Четырнадцать только смородины было чёрной, мужа покормить хоть.

У меня у мужа-то первая группа. Инвалид первой группы. В Балашихе нашли рак прямой кишки. Это три года назад. В Балашихе взяли, всё просмотрели, проверили, сделали операцию, потом сделали этот… ну, химию и облучение, там неделями как-то. Неделю не делают, а на второй неделе делают. Или через десять дней… что-то такое, вот. В общем, почти что год делали. Мы-то думали, они делают как положено своё дело. Мы думали, они знают же, чего делать. А они делают так: вот десять, всё! Или там сколько… восемь! А может, которому человеку надо, может быть, пять? или шесть? А они сразу десять! Так же химию, так же эту… как её, ещё делають процедуру… Вот он ездил, сказали, что в тесто превратилось всё, мочевой пузырь, в тесто превратилось! Теперь если делать ещё операцию, значить надо кожу где-то искать… Не берутся. Боятся. «Не зна-аем… – говорят, – надо большие де-еньги»… И то им «деньги большие», то «не возьмёмся», то «боимся»: «люди, – говорят, – не выдерживают…» Тем более, у него сколько, три этих… и вот разрезано, вот разрезано… А щас грыжа растёт… А потом эти… и это… Три грыжи вырезал, эту вырезал, в общем, резаный весь, на нём живого места нет. Он боится, что он не выдержит. Он с тридцать пятого у меня – вот, семьдесят пять лет! Но крепыш. Посмотрите, сколько он операций выдержал, крепыш. Хотя у него и с давлением там не ладится, то высокое, то низкое. Ещё и выпьет…

Так-то он у меня здоровый мужик, добротный мужик, что ни накажешь, он сделает, он мне шторы повесит, и всё, и в магазин сходит, и приготовит, всё. Он готовит – так в ресторане не готовят, как он готовит! Когда поженилися, – и вареники он у меня лепил, и блины пёк, вообще… и дочку купал, бельё вешал, и гладил, всё… Это вот песят два года назад. Я тогда жила в Переделкине. В песят пятом году приехала, жила в общежитии, а потом у хозяйки.

А я водитель, вожак я была! И в деревне вожак была. Всех девчат просмотрю, чтоб ни ниточка не висела, ни рукав какой-нибудь такой был, причёска… Та-ак, просмотрела всех: «Куда едем на танцы?» Командовала. «Так, девчата, поедем сегодня в это… в Перхушково!» Или, то есть – «…в Рассудово!» Куда только ни ездили.

Один раз ребята нас уходить не пускали. Я говорю: «Девчат, как мы сделаем…» Танцуем-танцуем, и по одной, по одной на улицу, по одной – и ка-ак двинем домой! Всё, потеряли ребята нас! А они ревновали, ребята, что мы уходим. Красивые ребята ходили все, гармонисты! А мы всё равно в другую деревню пойдём… Идём по лесу, поём песни, веселимся – лесом же, никого нету! Вдруг видим: кладбище, и лежат это… в белом!.. Ой, мы как дёрнули! Каблуки теряли, что было!..

А одна ни с места! Спугалася. Мы: «Лиза! Лиза!»

Уже ребята: «Да это я, Лёшка!.. – А это я, Гришка!..» А она никак не очнётся.

Это просто ребята переоделися в это самого…

Лесом бегали, каблуки теряли, потом утром находили… О-ой, было делов…

А вот подошло время – сейчас одно воспоминание.


У меня красота была, всё было на месте, и за мной много-много гонялись ребята, много. И журналисты мне находились. Переделкино-то – это же журналистика.

Я на танцы пошла, и журналист ко мне привязался. Ну, познакомилися, через три дня назначили с ним свидание, он привёл мене к своим друзьям к журналистам. Привёл меня – а там здание-то большо-ое такое!.. двор большо-ой такой!.. Ведёт, а я боюся!.. Он привёл, а там сидят нога за ногу, культурные такие, красивые, разукрашенные, курят! Я посмотрела: нет, это мне не годится. Говорю: «Посадите меня с краю». Потом там уборщица, что ли, какая-то, я говорю ей: «Скажите, а где здесь выход?»

Она говорит: «А зачем вам?»

Я говорю: «Мне надо выйти».

«А вот там и там…»

Ну, я как-то туды, сюды, и за поворот. Он-то думал, может, я в туалет, или мало ли я чего. А я выбежала – как дунула бегом! А он кричал-кричал, а я бегу-бегу – а потом уже калитку открыла, закрыла калитку и помахала рукой. И всё, и на этом конец.


Я, можно сказать, была очень невлюбчивая. А богатые много заглядывали. Только я не хотела, например, за богатого замуж, потому что у меня ничего не было. У меня двое штанишек было и рубашечка – или одна, или две. Ну, лапти, может. И всё. Не, косы у меня были! косы у меня хорошие были.

А один был – о, боже мой, как он привязался ко мне, ужасно! А я всё это: «Ой, да мне некогда…» Да мне «то», да и «другое», да «третье»… А он по пятам: вот повернуся – он идёт, повернусь – он идёт… Но отвязалася: за такого богатого я не хотела.


В общем, я в Переделкине, и три года прошло, я уже у хозяйки жила. Хозяйка хорошая была, Таисия тоже, тёзка – и он появился. С другом. Друг ездил там к одной девочке, она в одном крыле жила, эта Маша, а я в другом крыле. Этот друг говорит: «Я могу взять с собой? у меня парень знакомый, и этого парня взять. Потому что один – ездить ночью-то страшно…» И вот он его привёз, а я, значить, не знала. Мы с этой Машенькой собралися на танцы: «Так, Маша, ты собирайся, я тоже щас искупаюся, всё это такое сделаю…» А в одном доме жили. Ну, я собралася, а чёрный хлеб взяла, чёрный хлеб – ну, краюху такую – и бегом к ней. Думаю, пока добежим до станции, я его съем. Хлеб откусила, к ней забегаю, там: «Маш, ты едешь?» – его увидела. Хлебом даже подавилась, выплюнула… и вот так познакомились.

Но он сначала мне как-то совсем не понравился: ну, деревенский парень, просто одетый… Он бохом ходил, как я всегда выражаюсь. Бохом – ну эти… ягодицы видны были. Вот так. Но я подумала: а что? он бедный, я бедная – а в целом пара. В общем, и поженились. Как помню, ему в комиссионном ходила костюм покупать, на работу ходить… Бедность же была. Бедность была: что он там получал? или я получала? – копейки…

Но главное, я могу им командовать как хочу. И он слушается меня. Слушается! Он советуется со мною, вот что бы ни было, он советуется. А я если «да» – то да. А «нет» – а он: «точно!», «правильно!» А людям так: «Как Таська». Детям: «Как Таська». Всё. Он «Таська» меня называет. «Как Таська». Вот так. Ха-ха-ха…

Говорю: в магазин иди за морковкой. «Коля, морковки нету!» – «Да, щас». Он на подъём… пусть в дымину будет пьяный сегодни – а завтра он как часы! Как часы, всё, будет помогать, всё делать будет, как будто он и не пил. Он такой, исполнительный. Но вот – выпить. Вот это у него загвоздка. Песят два года живём, песят два года мучаюсь. Они ж на шахте, подзёмка. Вылезуть – одни зубы! А помылись – «Ну что, по сто?..» А то двести. А с получки вообще по бутылочке…

Вот что значит барак. Я всегда говорила так: «Поженилися – ключи дайте! Дом постройте на пустом месте и ключи дайте, чтоб жили молодые – отдельно». Тогда хорошо.

А барак – что барак? С работы, сразу: «Ну что, в домино? – В домино-о!..» А потом ещё какую-то сику… Ну вот и пошло. И пошло. И вообще, всё – и сбился с пути человек.

Вот щас даже, иду, вот понервничала с ним в этих… – выпил!

Я: «Что-о тако-ое?!»

«Пришёл друг, мужчина, и я четвертинку выпил».

Я говорю: «Ложь! пол-литра».

«Нет, четвертинку… Пол-литра – да, но мы ж вдвоём её выпили…»

Отругала его. Извинился и: «Всё, – говорит. – Я не буду. Я больше не буду. Вот, по твоему приказу. Вот скажешь, разрешишь – я куплю, нет – так нет».

А неделя прошла: «Ну, что может быть, это… шкалик, а?..»

«Ну давай, что ж с тобой…»

«А то я же ночь не спал…» – говорит. Он же мокрый у меня ходить целый день.

Семь месяцев пролежал там, две операции сделали. Здесь вот, здесь вот… И ничего толку. Лечать, лечать, лечать одно – а получается опять другое.

Теперь, заведущий, сожалея его, направил по адресу в институт, всероссийский там институт, на «Калужской» метро. Он направил его от имени сво… себя, такой добрый, очень. И телефон дал, и сказал, обратиться от имени… ну, его. Но его не сразу взяли… а потом взяли. Проверили всё, сделали операцию. Теперя у него щас из попы свищ. Свищ: дырку сделали для кала, дырку сделали для мочи. И здесь… в это… в канал вставили, чтобы пи́сать. Сказали, через полтора месяца приезжайте, катетер вставим, и всё. И катетер поставили. А катетер и пропускает, и всё. И он всю жись теперь мокрый ходит. И первая группа. И каждый день мне звонит и говорит: «Я жить не могу. Я не буду, я… ну, чего-нибудь сделаю…» (плачет)

Я говорю, мене ж парлизовало от этого. Я семь месяцев ходила день в день, вот в больницу эту, ну вот, и вот на нервной почве. Парлизовало в январе, январь-февраль. Потома двенадцатого марта… в общем, я не разговаривала. Я не… В голове кирпичи какие-то валяются, я не разговаривала вообще. Потом через неделю что-то получше стало. Ну вот, сейчас разговариваю – но плохо. Я буквы теряю. Хоть в первый класс иди: вот читаю, а эту букву не прочитала! Читаю – а уже впереди буквы, что ж я ту-то не прочитала?! Хоть крупныя буквы, хоть мелкия – теряю буквы. Потом забуду чего-нибудь, потом вспомню, и у меня связки какой-то нету. Которой я бы связала речь… связки нету. И что-то брать встану, и не попаду ногой… а потом попаду. Вот такое вот.

А мне дочки мои говорят: «Мам, ходи! Мам, ходи давай!» У мене дочки строгия. «Мам, вяжи! чтоб я пришла, ты связала два ряда» там или «тры»… вяжу, мучаюся до слёз! Боже, опять вяжу, вяжу… Говорю: да зачем вы нужны мне такие строгие?!. ха-ха-ха… Хочу выписаться скорее. Хоть дома там простирнуть что-то, погладить что-то, сготовить… Но только вот без огорода теперь. А хочется же: укропчик посеять, петрушечку, больше ничего… ну, лучок, может, где-нибудь суну… Вот дали бы мне клочок. Вот такой маленький, я бы сидела там и пахала бы… Нет, всё, ничего нет. А ёлка была, какая красивая ёлка, полтора или два метра – всё… В общем, всё разломали на свете, забор поломали, ворота поломали, ни ямки, ни любки. Я говорю: «А где замок-то мой?»

«Вот… хто ломал, – тот замок предоставить».

Спросила одного – нет, другого спросила – нет, третьего спросила – «Подумаешь, замок!.. Я куплю».

Покупает день, покупает два, покупает тры. Через несколько дней с подружкой собрались. Собрались. Я говорю: «Пойдём!» Уже вагончик стоит. Мужчина вышел, я говорю: «Такой лысый работает?»

«Ну работает».

Я говорю: «Вызовите его».

«А что вам надо?»

Я говорю: «Мне замок надо».

Он говорит: «А его нету». И пять тысяч пообещал. И ничего: ни замка, ни пять тысяч. Ну вот и всё.

Я скандалила за замком, потому что уж очень хороший. Думаю, может быть, я где займу и заборчик поставлю, замочек повешу. Скрытый замочек, хороший замочек. Две или три тыщи стоил тогда, а щас я не знаю. Ну, в общем, всё! Ни замка, ни денег, ничего нет. Совсем ничего.

Правда, помогает государство. Подкладные эти… как их… памперсы! Двести штук привезли. Третий размер. Я меняю, меняю, а не успеваю менять. Ладно здесь выделения, здесь ладно кал – но дырка-то, моча льётся, он мокрый… Вот сейчас выйду с больницы, и дочь там вроде договорилась с врачом, они ему какой-то новый катетер поставят. Какой-то, сказали, вроде бы хороший катетер поставят, и будет всё хорошо. Ну дай Бог. Но мне кажется, нет.

Всё ж-таки я виню врача, который в Балашихе назначал эти… химию, я вот виню его, и всё. Вот виню его, виню… И которые в институте, они обещали его исправить. Зашить и дырку эту, и всё… Но потом «не зна-аем…» – ну всё понятно. Не знаю, чего получится. Говорит, «то я ночи не сплю, а выпью – посплю». Пьёт, конечно, но потому что мучится же человек! Я не знаю, не знаю, чем это кончится. Он сказал: «Я не выдержу». Вот и всё.

Я ему говорю: «Да ты что?! А я́ что буду делать? Живи ради меня! Привыкай!»

Но а как привыкать, кто же знает? Если он постоянно мокрый… Я ему говорю, поешь – он не ест… (плачет)

Вот, горе такое, горе, большое горе… А как от него отцепиться, кто знает? Он мучается, мучается у меня, Коля… Он говорит «поменяй», ну а сколько же я могу менять, я меняю, а она льётся… Такое горе.

IV. Большевик

Посередине комнаты, между обеденным столом и чёрным сервантом стояли четыре чемодана Chelsey – и рядом Лёлин спартанский багаж: рюкзак и сноуборд в чехле.

Как Фёдор ни повзрослел за последние часы – ему было темно и грустно. Чемоданы даже издалека пахли кожей и скорым отъездом.

Фёдор смотрел на большие, тёмные, по виду мокрые поленья в чугунном ведре – и думал, как трудно, долго будут они разгораться…

– А политическое убежище из-за вулкана даю-ут?.. – спросила Анна, зевая.

– Кому, исландцам?.. – откликнулся со смешком её муж.

– Не дают?.. – рассеянно, невпопад проговорила Анна.


Из внешней тьмы донёсся гул самолёта, надавил на чёрные стёкла.

– Разлетались вояки…

Ну где они застряли опять! – Дмитрий Всеволодович достал телефон.

– Нет! Не звони. – Остановила Анна.


– Ненавижу ждать, – Белявский поднялся из кресла. – Ещё, что ли, послушать, не знаю?.. из жизни народа…

– Мне надоело, – сказала Анна. – Сказки ко-ончились, хэппи-энды ко-ончились…

– А, какие там «хэппи-энды»! – махнул Белявский. – Дырка для кала – и весь хэппи-энд. И гуляй…

Он сделал было два шага к буфету, но, как будто вспомнив о чём-то, вернулся к камину.

– Ты обратила внимание, с чего она начала, эта бабка? Отняли у неё шесть соток там, или десять… Просто отняли! Нет, они сами, конечно, всё это незаконно заняли, распахали – но всё равно, никто даже не удосужился предупредить: приехали-разломали и всё. И нормально! Ты видишь, что нет никакого понятия о собственности воп-ще? Стоит ли удивляться, что нет понятия о правах, о достоинстве личности: приехали, всё отняли – и все утёрлись! И главное, чем с ними жёстче – тем легче утрутся! Будут потом… вилять: «хоть замочек оставили бы…» Хоть замотик остявили… – передразнил, раздражаясь, Белявский, – да «хоть клочочек бы дали», клотётик… Ох, как я всё это ненавижу! Страна рабов. Можно ждать от них что-то хорошее? Нет, скажи, можно, в здравом уме находясь, видеть в этой стране что-то хорошее? Это бред! натурально, психическая болезнь. Циклотимия, пожалуйста – как у Гоголя: «птица-тройка» – пожалуйста вам, реальная галлюцинация! Эпилепсия тоже пойдёт – как у Фёдор-Михалыча: «народ-богоносец» – такая же галлюцинация, аура, бред припадочный…

– Я проверил вашу теорию про начало припадков… Вашу с Фрейдом, – мстительно сказал Фёдор.

– И что?

– Выяснилось, что, по многим свидетельствам – и по словам самого Достоевского, первые эпилептические припадки случились с ним после каторги, на поселении. В 1854 году он писал: «припадки, похожие на эпилепсию, и однако же, не падучая». А в 1857 году уже более определённо: «доктор сказал, настоящая эпилепсия»…

– Ну и что? – повторил Белявский с презрением.

– Тогда при чём же здесь смерть отца? После каторги – ему тридцать пять лет, уж никак не семнадцать. Как-то рушится всё основание…

– Чего?

– Вашей стройной теории.

– Ну и рушится, ну и что? – гадливо скривился Белявский. – А старик Фрейд вообще считал это не эпилепсией, а истерией! Почему рушится?

Федя подумал вдруг, что не удивился бы, если бы Белявский сейчас сделал движение, чтобы его, Федю, ударить… или, скажем, схватить за ухо, ущипнуть, укусить… Он даже снизу вверх осмотрел туловище Белявского на предмет возможной схватки. Белявский выглядел крепким, плотным. Тяжелей Фёдора килограммов минимум на пятнадцать… «Одна надежда на скорость… Если ударить первым? Нет, всё равно вряд ли получится повалить…»

– За что же вы его любили? – спросил Федя, бессознательно повторяя презрительную гримасу Белявского. – Не припомните?

– Кто? Я? Я? Я говорил вам, что я любил Достоевского?

– Но он вам нравился? Вы писали о нём работу?

– Ну да, работу! Можно писать работу о плоских червях, про лишай можно писать работу… Как вообще может «нравиться» Достоевский, кому? Достоевский – это… не знаю, ну – как подмышку понюхать…

– Ди-ма… – вяло одёрнула его Анна.

– «Нравится»? Вроде нет, неприятно. Но хочется почему-то понюхать ещё —

– Дима, фу…

– Ну а что «Дима», «Дима»? Я правду говорю! Все эти униженные-оскорблённые – это, по сути, подмышки! Может чужая подмышка «нравиться»? Её можно «любить»?..

– Ах, конечно! – Федя встал тоже, и сразу оказался выше Белявского почти на голову. – Можно любить лишь красивое! Молодое! Фертильное! А если человек стар, слаб, болен, если из него катетер – ах, это же некрасиво! Как это вы говорите? «убого», да? Разве можно любить «убогое»?..

– Э, не надо, не передёргивайте, не на-адо! «Некрасиво» не потому что старый. А некрасиво, потому что вместо пяти циклов химии дали десять! Вам всё русским языком говорено. И потому что катетер дерьмовый – как всё всегда дерьмовое в этой стране! – а дерьмовое, потому что всем наплевать друг на друга: ты дохнешь? дохни! Ты ноль. «Вошь дрожащая или право имею?» Конечно, ты вошь, какие ещё вопросы?! Какие права у тебя?! Ты вошь! Ты в дерьме дохнешь, обо. анный и обо. анный – ну и все так! Живут в дерьме, умирают в дерьме – а вот ещё государство родное выделит двести памперсов, так мы ему ещё в ножки покло-онимся, спасибо, батюшки, ах спаси-ибо!..

– При чём же тут «государство»? – взвыл Федя. – При чём же тут «право»? В каком государстве у человека есть право не умирать? Не болеть? Не стареть? Вы хватаете первое, что удобнее, – «государство!» – и успокоились – и как будто уже есть ответ! «Государство» – это никак не ответ, ни с какой стороны не ответ! Здесь больше, чем государство, здесь человек! Человек смертен: внезапно смертен – и длительно смертен, мучительно смертен, уродливо смертен и унизительно смертен – и никаким «государством» вы это не объясните!..

– «Унизительно» – нет, не в любом! И «уродливо» – не…

– Вам всё не дают покоя напудренные букольки? А под пудрой-то – всё равно запах старости, запах мочи и катетер – и не работают ни «права» ваши, ни ваше «достоинство», ни «красота» – в вашем понятии о красоте, ни «любовь» – в вашем понятии о любви: «как можно любить Достоевского?» Да, конечно: можно любить только сладкую булочку – если путать «любить» с «наслаждаться», с «употреблять»… только ведь любое животное будет любить, где тепло и фертильная самка: что в этом – я уж не говорю «божественного» – что в этом человечного? Какая в этом заслуга? Какая победа? Человечное начинается, когда… Может, брак для того и придуман, чтобы люди вместе старели, заболевали, делались некрасивыми! Чтобы из этого постепенно – хоть к одному человеку! – рождалось не потребление, или взаимное потребление – а настоящая жертвенная любовь: когда не сильные, молодые, здоровые и красивые – а когда муж немощный и больной, когда жена старая и некрасивая —

– Сядьте, мачики, – с неприязнью сказала Анна. – Федя, сядьте. Чего вы орёте?

– И точно так же – народ! – не унимался Федя. – Да, такой нам попался отец, муж, жена, близкий родственник: вот такой, да – больной, изувеченный, пьющий, пьяный, с катетером, от него плохо пахнет – что сделаем? Скажем «фу, от тебя плохо пахнет»? «Ты пьяный»? Он пьяный, потому что лекарства не помогают – или они недоступны, он их название не понимает, а водка дешёвая – ну? что? плюнем в него? посмеёмся? скажем, что он похож на животное?..

– Какое-то бесконечное извращение… – пробормотал, передёргиваясь, Белявский.

– Мне на-до-е-ло… – пропела Анна. – Мне всё это – уже очень давно – на-до-е-ло…

– А вы не думали никогда, что «не-красота», может быть, нам дана для подв… нет, «для подвига» – слишком сильное слово: для усилия, преодоления –

– Обождите! – нашёлся Белявский, – то-то, чувствую же, не вяжется: то у вас «богоносец», то пьяный-вонючий – с катетером…

– Что вы вперились в этот катетер, тьфу! – плюнула Анна.

– Не знаю, спроси его, что он вперился. Ну так, может, как-нибудь определитесь? А то что-то концы не сходятся. В ваших прочувствованных речах. Какой-то у вас обо. анный богоносец, ха-ха…


– Была, – сказал Федя своим новым «тихим» голосом, думая, как и прежде, о Лёле, но ни к кому особенно не обращаясь, – была такая картина в двадцатых годах, «Коммунист»: великан с красным флагом шагает через дома…

– Не «Коммунист», юноша, а «Большевик»! Я даже сейчас вам скажу… Кустодиев! Точно, Борис Кустодиев! Между прочим, на Сотбисе один из самых –

– Вы ведь именно так представляете «богоносца»? Перешагивает дома, проливы? Только вместо красного флага – хоругвь. Весь могучий, величественный… Ведь вы так себе воображаете?..

Белявский прищурился, но ничего не ответил.

– Нам рассказывали, – продолжил Федя, – рассказывали на сравнительной культурологии про Франсиса Ксавье. Он был первым миссионером в Японии. Когда в шестнадцатом веке японцы впервые увидели христианское Распятие – знаете, как они реагировали?

Они смеялись. Они видели человека в позорном и унизительном положении, в неестественной позе: им было смешно.

Все забыли – уже скоро две тысячи лет как забыли: распятие – это было позорно и некрасиво. Давным-давно распятие превратилось не только в объект поклонения, оно превратилось, как это ни ужасно, в объект искусства, в объект – прости меня, Господи! – эстетический, то есть в вашем смысле «красивый»: какой-нибудь Рафаэль: изгиб тела, мягкие позы… Брюллов… Всё красиво – «красиво» по-вашему, всё «значительно» и «прекрасно», предмет восхищения…

А современники – те, кто видел воочию; те, кто тыкали пальцами и говорили «Уа! уа!» – они видели теми же точно глазами, что и японцы: они смеялись. В распятии и в Распятом не было, по-славянски, «ни вида, ни доброты» – то есть буквально: ни красоты, ни величия. «Доброта» – с церковнославянского переводится как «красота»: то есть буквально – в распятии не было красоты, оно казалось уродливым, отвратительным; не было «вида» – не было ничего значительного – наоборот, казалось позорным и жалким, как – прости меня, Господи! – как катетер…

Вот что на самом деле несёт богоносец: страдания и позор. А не знамя… Знаменем это явится в другой жизни; а в этой жизни «Я ношу язвы Господа моего на теле моем», то есть ношу страдания и позор…

С потребительской точки зрения, с «у-потребительской» точки зрения – это полный абсурд. Но ведь самое-то поразительное: про себя лично любой человек это прекрасно чувствует и понимает! И ни малейшим абсурдом не кажется! Когда дело доходит до лично меня – я хочу, чтобы в любом моём унижении – внешнем – во мне продолжали видеть внутреннюю значительность: я ведь на самом деле значительный, я не пустое место… Я хочу, чтобы даже с катетером, с трубкой для кала, в любом состоянии, в пьяном, в униженном – кто-то продолжал во мне видеть, что я на самом деле прекрасен! И даже не просто я этого «хочу», а, в сущности, мне это нужно больше всего на свете. Я больше всего на свете хочу, чтобы кто-то, хоть один-единственный человек! видел меня любящими глазами – то есть видел меня настоящим, видел во мне настоящее (как, между прочим, Фёдор Михайлович Достоевский видел русский народ): я хочу, чтобы кто-то смотрел на меня любящими глазами!

И ведь знаете что?

Всегда есть кто-то, кто смотрит такими глазами. Мой Бог на каждого смотрит такими глазами. Здесь, по эту сторону, только жена на мужа – и то не всегда посмотрит; а мой Бог на каждого человека смотрит любящими глазами…

– Я уже говорил: бога нет, – механически отозвался Белявский.

– Да-а, ребятки… Ну вы разошлись. Во втором часу ночи… то с этим катетером, блин…

Зазвонил телефон.

– Слава богу! – воскликнула Анна. – Так, Лёлька, вставай… Димон, не спи! Фёдор, всё. Спасибо вам за… приятное время… за лекцию… Не забудь зонтик, Дим, там на вешалке…

– Между прочим, – полуобернулся Белявский от чемоданов, – если совсем серьёзно: спасибо нашему… юному моралисту. Так с народом не пересекаешься десять лет – и стирается ощущение. А вот послушал – и утвердился… в некоторых решениях. В общем, полезно. Тошно, правда, но в целом полезно. Девчонки! за мной.

– Лёль, подъё-ём! – подняла брови Анна. – Ты едешь?

– Нет, – сказала Лёля.

– Что это такое, «нет»? – остановился Белявский.

– А… послезавтра? – спросила Анна о чём-то ведомом только им двоим. – Где же ты будешь встречать послезавтра?

– Здесь, очевидно, – пожала плечами Лёля.

– Я с первым зам Прозорова договорился! Какой ещё «нет»? Это что, шутки вам?! – заревел Дмитрий Всеволодович.

Анна взглянула на Лёлю, на Фёдора – и неожиданно Фёдору показалось, что её взгляд не лишён одобрения.

– Та ла-адно… – она потрепала мужа по толстому пузу, как будто большую собаку, – уж так-то… не переживай. Остаёшься со старой женой…


Громко хлопнула дверь, и Белявских не стало.

* * *

Федя чувствовал себя как человек, который долго захлёбывался, барахтался – и вдруг обнаружил себя стоящим на твёрдой плоскости. Как-то даже не мог сообразить, что теперь ему чувствовать.

Снова хлопнула входная дверь, и перед камином, к пущему Фединому удивлению, явился Эрик – всклокоченный, в затрапезной рубашке, в которой Федя раньше его ни разу не видел, и с пачкой газет.

Буркнув что-то малочленораздельное, Эрик вытащил из ведра мокрые брёвна – каждое в две руки толщиной – сложил на колосниковой решётке, и принялся комкать цветные газеты, подпихивать их под поленья.

– О, Эрик? – сказал Федя. – Вы бодрствуете в такой поздний час?..

– Да, гостей проводил. – Эрик взялся за торчавший из каминного основания грубый крюк, и вытащил этот крюк на себя. Чиркнул спичкой, огонь побежал, язвочками разъедая бумагу. – Хочешь, выключу верхний свет? – буркнул Эрик, не глядя на Фёдора и не отрываясь от своего занятия.

– Это было бы весьма уместно… – ответил Федя, чувствуя, что внутреннее одеревенение быстро проходит. – Прекрасная мысль.

С брёвен закапало, зашипело. По колосниковой решётке – толстой, с округлыми прутьями – снизу вверх потянулись дымные струйки, подпрыгнули синие язычки.

Вопреки Фединым ожиданиям, поленья, казавшиеся насквозь мокрыми, сразу же занялись. В выпуклой мокрой пятнистой коре отразилось пламя; блестя и шкворча, дерево быстро закапало на решётку огненными тяжёлыми каплями.

Послышался свист. Кора обросла ярко-красными щупальцами, отслоилась; в ней появились сверкающие царапины.

Поленья захлопали, застучали, как дождь по железной крыше. Эрик поправил бревно: завиваясь, взлетели искры.

Убедившись, что всё сделано правильно, Эрик достал из серванта толстую свечу в подсвечнике, и, зажегши, поставил на стол. Неожиданно потрепав Фёдора по плечу, он кивнул Лёле и удалился.

Где-то щёлкнуло – и в темноте осталась лишь свечка и разгорающийся камин.

– Зачем он выключил? – настороженно спросила Лёля. – Ты его попросил?

– Нет, ты что? – соврал Федя. – Он только спросил, не возражаю ли я, чтобы он зажёг свечку… Я сказал, почему бы и нет.

Феде было приятно, что Лёля подозревает их с Эриком в мужском заговоре против себя.

– Вообще, он замечательный! – воскликнул он убеждённо. – Так обрадовался, что наконец может похвастаться своим камином! В два часа ночи прийти разжигать… да вообще, в это время не спать – ты не представляешь, какой для швейцарца подвиг!.. Он так любит свой дом, с такой любовью относится… ко всему! Так заботится о гостях!..

Феде хотелось ещё и ещё говорить о достоинствах Эрика, но он заставил себя притормозить… и вдруг понял, что усталости как не бывало; что его распирает радость; что Лёля близко; что пламя в камине свистит; что они оба молоды, и что ночь будет долгой-долгой.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации