Электронная библиотека » Антон Уткин » » онлайн чтение - страница 18

Текст книги "Дорога в снегопад"


  • Текст добавлен: 31 января 2014, 01:36


Автор книги: Антон Уткин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Понятно, – отозвался Алексей, хотя ничего ему не было понятно.

Местные матери потянулись по домам, а Александровских матерей белая «Газель» повезла в Александровск. Ветераны сердечно простились с участниками «Музыкального десанта». Все они, разогретые поминальной водкой, вышли на улицу без верхней одежды и столпились вокруг микроавтобуса Графа.

– Приезжайте еще, мужики, – сердечно зазывал Паша, – а то просто так приезжайте. У нас тут авиаклуб есть, можно с парашютом попрыгать, если что.

– Приедем, – заверил Граф, и «Десант» тоже отчалил к своим пенатам.

Черные ели, присыпанные снегом, угрюмыми шеренгами стояли по обе стороны полотна; в полях дрожали огни нахохлившихся домов. Дорогу скрашивали песни коллективов и исполнителей, родственных «Музыкальному десанту».

– Танцуй, девочка, танцуй, кружись, девочка, кружись, держись, девочка, держись, это наша жизнь, – пел довольно известный в среде самодеятельной патриотической песни киевский «афганец». Незамысловатая мелодия этой песни подействовала на Алексея как анестезия. На приборной панели он высмотрел кнопку повтора и нажал на нее.

Минут через двадцать Граф не выдержал и хотел сбросить эту меланхолией закольцованную мелодию, но Алексей попросил оставить.

– Пусть играет, – сказал он. – Я прощаюсь со своей молодостью… Понимаете, прощаюсь с ней.

Ничего, конечно, не понимая, все тем не менее сочувственно задумались, и в салоне воцарилась тишина.

Граф летел на своем «Фольксвагене» по пустым белым дорогам, как будто опаздывал на свидание. И только Московская кольцевая, уныло стоявшая в обоих направлениях, смирила наконец его пыл. По-черепашьи они вползли на МКАД и отжали себе место в клубящейся выхлопными дымами бескрайней карусели.

* * *

В Москве тоже наступила зима – мучительная, невыносимая, мокрая. Все без исключения – и праведники и грешники – в полной мере ощутили те самые последствия всеобщего потепления, в которое так долго отказывались верить с узколобой себенаумеевщине пензенского мужика. Фонари зажигались в три пополудни, в сумерках выглядели желтыми пятнами, но по мере того как сгущалась тьма, их лампы белели, будто от злости. Обнаженная земля из последних сил ждала снега, но он не шел, а капал, и те охлюстки, которыми все же снисходили небеса, таяли еще в воздухе, и, смешанные с песком, его остатки тут же схватывались морозом. Красавица-роща белела кусками, будто прикрытая изорванной заячьей шубейкой, на тропинках лежал серый бугристый лед, и казалось, что березы дрожат от унижения под холодным, резким, грубым морозным ветром, как дрожала бы Пенелопа от прикосновений распоясавшихся женихов.

Алексей не жил, а думал. Возвращение в Эдинбург к работе стало казаться ему самым естественным исходом. Несколько дней его средневековая квартирка на Королевской миле представлялась милым и обетованным местом, свидание с которым разгонит печаль и приведет в порядок ум. Он вспоминал сахарную улыбку Химического Али, манеру Джонатана смешно дергать плечом и даже едва заметно улыбался при этих воспоминаниях.

Однако при мысли о Рослине сомнения брали его. Смутно он понимал, что ему тяжело будет поехать туда. Ведь когда он был там весной, будущее рисовалось таинственным и прекрасным, точно он выполнил непростой урок, данный ему, как сказочному герою, неперсонифицированным злым царем, и отныне он должен быть свободен. Теперь же получалось, что кто-то, кто говорил с ним тем вечером в сумерки, обманул его, или сам он принял шелест вязов за голос, дающий обещания.

Приглядываясь к себе, с каким-то брезгливым интересом он поймал себя на мысли, что за те пять месяцев, которые провел уже дома, исподволь мимикрировал под среду. Его, встречаемого овациями в очень уважаемых учебных заведениях мира, взгляд милиционера, тупого неотесанного парня, случайно останавливавшийся на нем, заставлял чувствовать робость и неуверенность. Он, имевший возможность в Эдинбурге переброситься дружеским словом с любым продавцом тех магазинов, которые обычно попадались ему на его маршруте от дома до работы, теперь стоял в «Пятерочке» в бесконечной единственной очереди-гусенице, закипая от праведного гнева, в то время как простаивали целых четыре кассы, но по какой-то странной солидарности с остальными молчал, терпел и не возмущался.

Он наметил отъезд на пятнадцатое января, чтобы побыть в Новый год с матерью, и съездил на кладбище к бабушке. Было ветрено, и березы, которыми оно поросло, тяжело раскачивались, то сходясь, то расходясь кронами где-то высоко над могилами, и этот беспокойный ветер, казалось, выдувал из головы все мысли.

* * *

Все, что еще связывало его с Кирой, было обещание позвонить Гоше. Узнав о том, что мать его будет теперь жить на Барклая, он стал пропадать теперь уже и из этого дома, временно поселившись у одного из своих товарищей.

Алексей позвонил Гоше и пригласил его встретиться после уроков. Немного поразмышляв, они сошлись на «Горбушке». К половине четвертого Алексей приехал на «Багратионовскую».

– Да не надо в кафе, – отказался Гоша. – Не хочу. Что еще за буржуазность, – буркнул он.

– Ну, хорошо, – согласился Алексей, они вошли в сквер перед фасадом бывшего кинотеатра «Украина» и остановились под высоким кленом у скамейки, наполовину заваленной бурой листвой вперемешку со снегом.

– Ты знаешь, – сказал Алексей, – твой отец попал в беду.

– Я знаю, – тихо отозвался Гоша.

– Понимаешь, – снова заговорил Алексей, проследив тихое движение детской коляски, которую катила мамаша с каким-то отрешенным от города лицом, – ты хотел исправить этот мир, наказать его, а он, оказывается, способен наказывать сам себя. И что мы должны делать в таком случае – добивать или проявить сострадание?

Гоша насупленно молчал.

– Сын за отца не отвечает, – наконец сказал он.

– Бывает, что отвечает, – сказал Алексей, – бывает – нет.

– Это как-то сложно.

– Сложно, – согласился Алексей. – Можешь жить с чистой совестью – у вас ничего не осталось. Только квартира на Барклая, где ты с бабушкой живешь. И там будет теперь жить твоя мама. И она там, по сути, одна, потому что бабушка ей в тех делах, которые творятся, не помощник. Как ты думаешь, легко ей?

Гоша молча вертел в пальцах наушник от МР3-плеера, из которого доносилось какое-то музыкальное неистовство.

– Она будет теперь работать. В РИА «Новости». Переводить ленту новостей. Так что, видишь, к буржуинству это мало имеет отношение… Ты же хотел быть, как большинство? – Алексей повернул лицо к Гоше, но тот упрямо держал голову в профиль. – Георгий, вот что я скажу: оставайся анархистом, читай Кропоткина с Лавровым, пиши конституцию вашей алтайской республики – никто тебе и слова не скажет. При всем при этом тебе только надо быть с ней.

Гоша выглядел осунувшимся и сутулился, но это, скорее, было следствием уличной промозглости. Как бы то ни было, он совсем не был похож на того задорного самоуверенного парня, каким предстал перед Алексеем в середине лета в экологическом лагере протеста. Сейчас он был растерян и в отношении его к Алексею проступало доверие. Ему почудилось, что этот взрослый человек, который казался ему сильным, даже почему-то отважным, должен знать ответы на все вопросы.

– Почему все так? – тихо спросил он.

– Э-эх, Гоша, Гоша, – вздохнул сильный и даже почему-то отважный человек. – Если бы я знал. Если бы я знал… Что слушаешь? – поинтересовался он, кивнув на МР3-плеер.

– Так, – нехотя ответил Гоша. – Вы не знаете. Группа одна. «Адаптация» называется.

– Можно?

Гоша пожал плечами и передал наушник Алексею.

«Страны третьего мира помнят историю Рима, – услышал Алексей надрывный голос, – что же здесь с нами стало, что же здесь с нами было?»

– Ничего, в кассу, – сказал Алексей, дослушав композицию и возвращая наушник. – Дай-ка я расскажу тебе одну историю. Даже не историю, а так, просто скажу несколько слов. Когда-то давно, довольно много лет назад, я был молод, не так, как ты сейчас, постарше, но тоже очень и очень молод. Я готовился к интересной и приятной жизни. Но тут в нашей стране начались перемены, благодаря которым я очутился на обочине жизни. Впрочем, в те годы вся она, жизнь то есть, была обочиной. Я был знаком с одной девушкой, которая мне очень нравилась, и я мечтал жениться на ней. Но я был беден, а зарабатывать так, как это делало большинство, не хотел. Мы с ней поругались как-то – так, ничего серьезного, пустяки, одним словом. А вот помириться так и не смогли. То есть мы, конечно, помирились, но замуж она вышла за другого… Я к чему тебе это все рассказываю? – спохватился он, но Гоша его перебил:

– А кто она была, эта девушка?

– Не важно, – поморщился Алексей. – Не важно. – И вдруг подумал, что этот мальчишка мог бы быть его ребенком. – Ты вот говоришь: «Все равно она будет на них работать, в этой системе». А ты разве не в их школе учишься?

Гоша задумался.

– Видишь ли, эта система дурна, конечно, но не вся, не тотально. Так вот, к чему это я. Был у меня научный руководитель, его уже нет в живых сейчас, и он заметил, что я стал пить и опускаться. И однажды, видимо, когда ему надоело смотреть на все это, этот человек спросил меня: «Почему ты пьешь?»

– А я не пью, – упрямо сказал Гоша.

– Да не в этом дело. Правильно делаешь. Ты дослушай. И я так ему ответил: «Я пью, потому что мне невыносимо видеть то, что творится вокруг, а сил для того, чтобы изменить это, в себе не нахожу. Потому что ничего из того, что я задумывал, у меня не получилось, и в этом не моя вина. Потому что любовь мою продали за деньги, а я не родился на свет для того, чтобы делать деньги. А науку здесь сейчас делать невозможно». Тогда этот человек спросил меня: «Тебе, наверное, кажется, что ты очень любишь свою родину?» – «Да, – ответил я, – люблю. И вовсе мне это не кажется». – «Так вот знай, – сказал он мне, – что родина это не только ее история и природа, не только ее архитектура, это еще и ты сам. Если ты превратишься в животное и умрешь, кто же останется жить здесь? Ты устранишься от жизни, кто-то еще устранится, третий, пятый, десятый – кто же останется? Если у России и есть враги, то они только и ждут, чтобы все мы рассеялись по лицу земли и сгинули», – вот он еще что сказал.

Гоша молчал, на лице его изображалась работа мысли.

– Вот эта скамейка, на которую мы не можем сесть, потому что она неубрана, – заметил Алексей, – это не только их скамейка – это и наша с тобой скамейка.

Гоша натянул перчатки и несколькими ловкими движениями сбросил со скамейки неубранные листья и закаменевшие комья снега.

– Знаешь, – добавил еще Алексей, вспомнив как-то очень кстати Вадима Михайловича и его нелепое нестяжательское облачение, – честно тебе скажу, я не очень-то верю, что мы можем изменить мир. Но я глубоко убежден, что, если нас в нем не будет, он будет несравненно хуже, чем он есть сейчас.

* * *

Как всегда, Москву уже била пока еще легкая предновогодняя лихорадка. Кровь в жилах города бежала быстрей, сердце, укутанное фольгой, билось чаще, слаще, и веселый скрип этой праздничной кутерьмы пробивался к Алексею сквозь постигшее его несчастье. Приглашали его встретить Новый год и Костя Ренников с неожиданно вернувшейся, одумавшейся Катей, и тетушка Наталья Владимировна зазывала их с мамой, что было прямо-таки из ряда вон выходящим событием, но Алексей потерял сердце и точно знал, что в оставшиеся до праздника дни обретение его не будет возможно.

Совсем уже перед Новым годом проснулась королева клаудвочеров. Для какого-то очередного воздушного мероприятия ей позарез нужен был какой-то режиссер кино, и почему-то она рассчитывала здесь на помощь Алексея.

– Ну это скорее Антон мог бы тебе подсказать, – удивился он.

– Дело в том, что я… у меня нет номера его телефона.

– Как же так, – изумился Алексей. – Был, а тут вдруг нет.

– Между прочим, – с обидой сказала она, – у меня вчера был день рождения.

– Позволь поздравить, – сказал Алексей.

– Спасибо, – в голосе ее проступило удовлетворение. – Что ты мне желаешь?

– Желаю тебе того, чего ты сама себе желаешь.

– Нет, – не согласилась она, – ты сам пожелай.

– Ну-у, – помедлил Алексей, – тогда желаю тебе счастья в личной жизни.

Пожелание ей не показалось.

– А разве это главное? – немного недовольным голосом возразила она.

– Если вы Ренуар, или, может быть, Томас Манн – тогда да, наверное, не главное, – усмехнулся Алексей и хотел уже попрощаться, но почувствовал, что на том конце провода готовят еще какую-то мысль.

– Я просто хотела тебе сказать, – сказала она после довольно продолжительного молчания, – что надо быть мужчиной.

– А как это – быть мужчиной? – уточнил Алексей с веселой злостью.

– Не надо бояться брать ответственность, – сказала Юля.

– За кого ответственность не надо бояться брать?

Юля чувствовала задиристый тон Алексея и, наверное, понимала, куда он ведет, но, помедлив, все-таки сказала:

– За людей, которые рядом с тобой. За любимую женщину.

– У меня есть любимая женщина?

– Все зависит от тебя, – загадочно и несколько обиженно произнесла она.

Если бы разговор происходил несколькими годами раньше, Алексей в ярости на такую агрессивную, ленивую самоуверенность разбил бы телефон. Но теперь он просто подержал аппаратик на ладони, послушал короткие гудки, отгородившие его частоколом сигналов от этой глупости, и аккуратно нажал на клавишу с красной трубкой.

* * *

Зарываясь в темноту, Алексей стал бояться света, а тяжесть на душе возрастала. Он, еще недавно говоривший Гоше такие разумные, правильные слова, призывавший его жить, быть, сам быть не хотел. Он, державший за хвост бессмертие человечества, – тут он с улыбкой, похожей на гримасу ужаса, вспомнил простодушного и зловещего Андрея Николаевича и его убежденность, что ему-то удастся вырвать из мрака незнания лишних пять десятков лет, – он не хотел быть или хотел сменить форму существования. Непреодолимая обреченность свалилась на него и на время придавила волю к жизни.

Татьяна Владимировна, чуя грозу, не тревожила Алексея своими рассказами о событиях, ежесекундно происходящих в мировом потоке жизни. Он лежал на диване, оставив только настольный свет и безотрывно смотрел на кашгарский коврик – ночи напролет, пока серый московский рассвет не проявлял на полу древний хотанский узор: райских птиц, сидящих на ветвях сказочного дерева Ним, и плоды, служащие им пищей. Он думал о том, что над Кашгаром уже давно встало оранжевое солнце. Полицейские в мешковатой форме подмели подземный переход, ведущий к мечети Хаит-кар. С ее старинного минарета уже прозвучал первый азан. Хлебопеки уже испекли в серых тандырах ломкие лепешки-нан… Он то и дело возвращался мыслью в этот почти нереальный мир и насильно удерживал ее там, ища облегчения.

Но мысли, как распущенные шерстяные нити, выплетались из узора ковра, смутно проступающего в темноте, и тогда он перебирал в памяти события последних месяцев. Чаще всего, почти каждый будний день они ходили с Кирой в кафе «Гризельда» на Ильинке. Место было популярное у сотрудников Старой площади, да и вообще, и иногда она показывала ему знаменитостей политики, которых он, долго не живя в стране, не мог знать. Каким-то чудом она умудрялась парковать машину на Никольской, и обратно они шли не спеша по пустынному Черкасскому переулку. Она держала его под руку, и оба они чувствовали необыкновенный покой, и жизни впереди казалось еще очень много. Это и было тихое, спокойное счастье, и от осознания того, что оно больше не повторится, в груди Алексея как будто кто-то поворачивал кованый железный цветок с острыми, тугими лепестками.

Их предпоследняя встреча тоже прошла там – на Ильинке, и когда они закончили разговор и вышли из «Гризельды», оказалось, что по Черкасскому пройти нельзя, так как его перекрыл ОМОН, потому что в одном из домов в этом переулке размещалась Центральная избирательная комиссия и что-то они там еще пересчитывали. Тогда они прошли по Старопанскому и так вышли на Никольскую, и в тот раз дальше он уже не пошел, как обычно, проводить ее до дверец, и просто стоял и смотрел, как она уходила к своей машине, и думал уже тогда, уходит ли она навсегда или нет. А потом зажглись габаритные огни, и она уехала.

И сейчас в голову ему пришла мысль, что жизнь человеческая идет не только линейно, как бы от рождения и до смерти; между этими событиями случается масса других, помельче, и вот они-то составляют своеобразные круги или, если угодно, доли. Есть соблазн назвать их судьбой, но это скорее есть та форма, те пределы, в которых она себя совершает. Их нельзя определить в полной мере как социальные, нельзя определить в такой же степени как сословные. На первый взгляд они условны, но крепость, с которой они удерживают людей на своих орбитах, неимоверна. Редко бывает, когда переход из одного круга в другой свершается легко и безболезненно; обычно на то уходят годы, а в большинстве случаев и вовсе этого не происходит. Но зачем же тогда встречаются люди? Какому же высшему или, может быть, низшему замыслу служила встреча их с Кирой?

Их бросок в Кашгар и был марш-броском, который должен был соединить их в одном круге, и на короткое время показалось, что это наконец получилось, но круг этот быстро разошелся, как след от брошенного в воду камня, и больше камней не было. Осознав это, он, как и Кира после их последней встречи, ощутил как бы наличие суровой и безжалостной силы, иногда попирающей все благие намерения самого Вседержителя, в которого неизменно верит человеческая душа, пусть даже и заваленная мусором.

Алексей с трудом поднялся с дивана и повел руками, стремясь почувствовать пределы своей власти хотя бы над телом, как бы стряхивая, разрывая эти нечистые путы. Внизу у «Пятерочки» остановилась машина, и пока ее владелец или пассажир делал покупки, из автомагнитолы на весь район простуженный голос пел надрывно, ревностно: «Владимирский централ, ветер северный…»

* * *

Всех близких коснулось Митино несчастье, но был один человек, которого уязвило оно глубже всех прочих. То была мать Киры Надежда Сергеевна. Ее оно действительно уязвило. Собственно, Митю ей было совсем не жаль – жаль было дочь и себя, а вполне возможно, два последних слова в ее ощущениях легко менялись местами.

Надежда Сергеевна с трудом приняла перемены, которые так круто развернули страну после 1991 года. К тому времени она была уже завучем одной из известных московских спецшкол и, как подавляющее большинство людей своего социального круга, считала себя кругом обманутой, и считала так с полным основанием. В голове ее не укладывалось, как самая мощная, правильно устроенная страна в одночасье превратилась в нищую побирушку. Она с недоумением разглядывала содержимое коробок с гуманитарной помощью из Германии и ела консервированную ветчину, сдерживая стыд. Она допускала, что чего-то не понимает, что все это, быть может, и необходимо, но ненадолго, что надо просто потерпеть, и жизнь, очищенная от неприятностей прошлого, вернется в привычную колею. Ежедневно газеты выплескивали мутную воду разоблачений: все, по их мнению, было неправильно, неправедно и все требовалось поменять. В каком-то историческом фильме она видела сцену, где с высокого царского крыльца бросают пригоршнями монеты в толпу и все жадно бросаются поднимать их или схватывают на лету, и эти монеты напоминали ей газетные и телевизионные новости, и с какого-то момента ей все время хотелось воскликнуть: «Все! Хватит! Остановитесь!»

Когда осенью 93-го Москву охватили кровавые беспорядки, из окон ее квартиры на четырнадцатом этаже были отлично видны черные султаны дыма, поднимавшиеся в солнечное небо от расстрелянного танками Дома правительства, и как же она радовалась тогда какой-то светлой грустью, что Сергей Федорович, ее отец и Кирин дедушка, полковник-танкист, воевавший под командованием Рыбалко, ушел так покойно, так вовремя, до всего этого ужаса, в неколебимой уверенности, что оставляет своим близким мир прочный и надежный.

Муж ее, отец Киры, двадцать с лишним лет работал инженером-конструктором на заводе Хруничева и каждый день приносил оттуда известия о переменах столь нелепые, что в них невозможно было поверить. Кое-как дотянул он до пенсии, совершенно потух и стал тихо спиваться, по половине года проводя на даче в Скоротово. Последней каплей стало для него решение правительства затопить орбитальную станцию «Мир», к созданию которой он был причастен. 23 марта 2001 года новости всех каналов транслировали кадры, на которых обломки станции, оставляя за собой хвосты слепящего света, опускались в Тихий океан. Вячеслав Григорьевич наблюдал за затоплением с абсолютно каменным, словно остановившимся лицом, как будто оно уже имело все признаки посмертной маски, и за два дня до собственного шестьдесят восьмого дня рождения с ним случился необратимый инсульт. Его похоронили на Кунцевском кладбище в День космонавтики, когда Гоше только-только исполнилось девять лет. Эта смерть добавила к счету Надежды Сергеевны, который имела она против новой власти.

Но вместе с тем в Надежде Сергеевне таилось одно тщеславное чувство – то была гордость за дочь. Сознание того, что Кира легко и благополучно вошла в новую жизнь, вступало в противоречие с ее – назовем это так – политическими взглядами. Как примирить в себе столь разные эмоции, она не знала, да и не особенно мучилась от этого. И в этом тщеславии, безусловно, много было чисто женского, инстинктивного материнского удовлетворения. Пусть сама она прожила жизнь простой школьной учительницей, пусть эта жизнь оказалась задаром, но зато дочь, ее дочь не отстала от времени, сумела войти в истеблишмент, и эта очевидность примиряла ее с упомянутым счетом.

Теперь же, когда над Кириным мужем стряслось несчастье, и несчастье довольно постыдное, Надежда Сергеевна страдала. Когда стали привозить кое-какую мебель из той, с какой не захотела расставаться Кира после продажи своей великолепной недвижимости, она сгорала от стыда перед соседями и, не умея врать, отвечала на их вопросы так неуклюже, что делала только хуже. И когда Кира, которую многие в доме помнили еще ребенком, стала появляться у нее так часто, что это никак не выглядело больше визитами любящей дочери, барышня во мнении подъездного сообщества окончательно превратилась в крестьянку, и Надежде Сергеевне стало мерещиться, что лукавые, насмешливые взгляды отныне повсюду сопровождают ее.

Надежда Сергеевна постоянно расспрашивала дочь о подробностях Митиного дела, и вскрывалась такая грязь, что новое дворянство уже не казалось ей подходящей за нее ценой. Кое-что узнала она и об Алексее. Изнывая, Надежда Сергеевна уже напрочь забыла о том, как во время оно, не принимая во внимание позицию своего сломленного мужа, делала все, чтобы расстроить отношения Киры с Алексеем и всеми силами желала для нее этого брака с Митей, хотя именно он как бы олицетворял собой все то, что прямо противоречило ее прежней жизни, ее идеалам и прямо-таки отрицало их. Теперь ей казалось, – и она исподволь уверилась в этом, – что именно Кира когда-то держала в руках свое истинное счастье, но не справилась, сдалась, смутилась, польстилась на мнимое благополучие к искреннему ее, Надежды Сергеевны, неудовольствию, и нет-нет да и поглядывала на Киру с каким-то укором, словно бы она, Кира, и была главной виновницей того, что так внезапно разразилось.

* * *

Уже больше месяца Кира жила совершенно незнакомой жизнью и не могла еще поверить, что все это действительно произошло и все еще происходит с ней. Чувство одиночества, терзавшее ее весной, видоизменилось, и мир, к которому она, пожалуй, снисходила, которого она чуралась и, оказывается, совсем не знала, словно океанская волна, обрушился на нее.

Квартиру на «Студенческой» купила армянская семья, а дом в «Изумрудной поляне» – предприниматель из Тольятти. С домом она рассталась легко, она никогда не любила его, всегда служившего ей какой-то золотой клеткой, а вот квартиру – светлую, просторную, но в то же время уютную, купленную Митей еще в 1995 году, где кроны старых тополей облегали окна, ей было жаль. На Барклая удалось вывезти только малую часть обстановки, а остальным просто не было времени заниматься, и кое-как она пристраивала вещи по знакомым.

Суд, принявший решение о заключении Мити под стражу, состоялся в последней декаде ноября. Кира оказалась на суде впервые в жизни и по той причине плохо отдавала себе отчет в серьезности происходящего. Люди в мундирах и судья в мантии казались ей ряжеными, то и дело ее подмывало встрять в процесс и заговорить с этими людьми какими-то простыми, привычными словами, но многоопытный Лев Борисович придерживал ее за локоть.

Как-то невольно внимание ее привлекли часы на руке прокурорского работника – Кира очень хорошо знала, сколько именно стоит эта модель, – и вообще она стала замечать такие вещи, на которые раньше просто не обращала внимание. Разве, думала она, прокурорская зарплата позволяет приобретать такие часы? И какое же тогда право имеет этот упитанный, холеный до неприличия человек судить ее мужа, даже если тот и в самом деле в чем-то виновен?

Стратегией занимался Лев Борисович, ей же оставались тягостные заботы, которые буквально выматывали ее. Промозглыми утрами она ездила с передачами в следственный изолятор на Силикатный проезд и там, ожидая своей очереди, присматривалась к своим товарищам по несчастью. Они же в совокупности давали представление о всем российском обществе. Здесь были люди разных национальностей, разных возрастов и разного достатка, и как-то не хотелось верить, что все эти трогательные в своей непрактичности пожилые женщины – матери отъявленных преступников и негодяев.

Так же, как и Алексей, Кира неукоснительно соблюдала целомудренный договор, заключенный ими в кафе на Ленинском. Катя Ренникова регулярно приносила ей известия, что он по-прежнему дома, но каждый раз, когда заходил у них об этом разговор, у нее падало сердце в предчувствии роковой новости. Ей было невыразимо тяжело не говорить с ним и не видеть его, но сознание его присутствия давало ей иллюзию какой-то поддержки, а всего вероятнее, то была вовсе не иллюзия. Кира знала, что известие о его отъезде наложит на нее такой груз тоски, который она боялась не снести. Однажды она не выдержала, заскочила в метро и проехала несколько остановок от «Багратионовской» до «Молодежной» и долго стояла в березовой роще перед его домом, пока в окне кухни не мелькнул знакомый силуэт.

На следующий день дела завели ее в отделение Сбербанка на Большой Филевской. Покончив с ними, она вышла на улицу и некотороое время стояла, соображая, что же делать дальше. Напротив домов через дорогу черными шпалерами стояли деревья. Всего лишь эта двухполосная дорога отделяла суматошный недобрый мир от старого лесопарка, который, несмотря на близкое присутствие людей, существовал как будто сам по себе, ничуть не интересуясь их делами и суетами. И какое-то теплое чувство шевельнулось у нее внутри и повлекло в молчание, в беззвучие влажных стволов.

Довольно долго ей не удавалось перейти эту узкую – в несколько шагов – дорогу, настолько плотным в этот час было здесь движение автомобилей. Наконец это удалось, и она пошла по нерасчищенным дорожкам в тишину вековых деревьев. В это время года в парке было совершенно безлюдно, лишь однажды навстречу ей попалась женщина с детской коляской. Кира дошла до поляны, где кругом стояли лавочки. Много лет назад именно на этом самом месте их с дедушкой запечатлел фотограф из «Литературной газеты», но скамейки, конечно, были уже совсем другие.

Липы с вкрапленными кое-где соснами терпеливо поднимались по косогору к высшей точке высокого берега Москвы-реки, и Кира по узкой тропинке поднималась вместе с ними. На самом гребне стояли могучие дубы, словно богатыри впереди боевой линии древесного войска.

Русло реки делало здесь излучину, обводя Тереховскую луговину противоположного берега. На западе садилось солнце и стелило на воду отблеск холодного и жидкого розового света, а направо вода молочно белела между стволов, отражая облака, из которых, как из пеленок, на несколько минут вывернулось сморщенное солнце.

Никого не было вокруг. И Кира, стоя на берегу, позавидовала этим деревьям, этой воде, неторопливо текущей перед ней, и пожалела, почему сама она не такая вот липа. Она пришла к ним, как к родным и близким существам; они знали ее маленькой девочкой, и ей захотелось назвать их ласково: реченька, липушка. Сказать им: мне плохо. Пожалейте меня. И ей казалось, они понимают и жалеют ее, и она была им благодарна за это. Нехотя покидая этот уголок, она провела рукой по черной, местами тонко замшелой, изборожденной резкими морщинами коре ближайшего дерева.

Медленно пошла она обратно. Сумерки, хотя и скорые, оставляли еще возможность различать направление и узнавать знакомые места. Вот здесь, на этом, довольно крутом склоне, зимой стихийно образовывалась горка, и дедушка, человек осторожный, запрещал ей съезжать по ней, и как же она смеялась, как дразнилась, когда удавалось нарушить этот запрет, и как же махала, с шумом втягивая счастливые сопли, снизу дедушке варежками, соединенными друг с другом длинной резинкой, пропущенной в рукава шубки из искусственного меха. А вот здесь – она огляделась – развешивали кормушки для птиц, готовя их дома из треугольных пакетов из-под молока, похожих на похоронки. И ей снова захотелось стать маленькой и ничего не знать об этом страшном, неприютливом мире, где теперь приходится жить. А река, деревья, от которых она уходила, словно говорили беззвучно ей вслед: прошлого больше не будет. Только вперед.

На тропинке, уже за скамейками, из-под сапога ее метнулось что-то серое. Приглядевшись, Кира поняла, что это раненая птица. Птица, волоча крыло, неправильными кругами шарахалась по земле, и Кире никак не удавалось захватить ее, но в конце концов, сняв с плеча сумку, она сумела забрать в ладонь этот испуганный, искалеченный комочек.

Так, осторожно зажав в руке птицу, она дошла до дома. В квартире нашла коробку с высокими стенками, поместила туда свою находку, насыпала ей крупы и подставила мисочку с водой.

* * *

Чтобы чем-нибудь себя занять до отъезда, ежедневно Алексей ездил в полупустом метро на студию к Антону и, выходя на улицу, видел в двух шагах от себя белый храм, который своими строгими формами напоминает средневековую новгородскую архитектуру. Не так давно, как он слышал, церковь эту вернули старообрядцам.

В католический сочельник муки его стали нестерпимы. Он твердо решил, что объявит священнику, что возжелал жену ближнего своего, что сознание этого тяготит его и пусть он избавит его от этого бремени; что упрямая сила влечет его к этой женщине и что он не находит в себе сил одолеть ее. Что хочет услышать ответ на вопрос: надо ли терять дважды обретенное и зачем, и почему это надо. Сказать, что родятся существа, именуемые люди, неисчислимо. Что поколения их исходят из мрака и туда возвращаются. Что ждут, когда рассвет приблизится. Ждут, что снег покроет землю, ибо негоже быть ей без покрова в стужу. Чают, что опять обретут способность смотреть вокруг глазами благостыни. Что силы их на исходе, а терпение их истощилось. Что взлетают над черной водой и видят свет, и летят к свету. Что падают в белых его лучах. Что недобрые посредники сгребают их в целлофановые мешки и кормят ими небесных птиц. Что изнемогают в пустых тратах и что ненасытны птицы эти.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации