Текст книги "Матросы"
Автор книги: Аркадий Первенцев
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
X
– Смотался Помазун, и ладно, чего ты его жалеешь, Иван Сергеевич? – в сердцах говорил Камышев. – Помазун в артели, как песок в тесте, только на зубах скрипел. Дурной пример сбег, и ладно. Пускай валит к чертям собачьим куда хочет, в цирк так в цирк. Не буду я его неволить, полный расчет оформим и паспорт…
Латышев барабанил пальцами по стеклу и передергивал плечами, не соглашаясь с председателем артели.
Петр, заставший только конец горячего спора, пристроился в уголке за фикусом и наблюдал оттуда словесный поединок Камышева и парторга. Михаил Тимофеевич своей властью, без правления отстранил Помазуна от конефермы и теперь отказывается «бороться за трудоспособное лицо». Латышев спокойненько подпускал по шпилечке, выщупывая слабые места председателя.
«Этот подкует, – думал Архипенко, – вежливенько, тенорком, не повышая голоса. И, поглядишь, даже без молотка, голой ладошкой. Ну если и шлепнет этой самой ладошкой, то окажется пожестче кувалды. Конечно, такой контроль при Камышеве как воздух нужен, чтобы его в сторону не повело, а если по-здравому разобраться, Камышев не тот конь, которого надо ковать на все четыре, да еще и затрензелевать. Сойдутся когда-нибудь на кругу эти два петуха, поклюют они друг у друга гребешки».
В присутствии Петра Латышев постарался ослабить спор, кое-где поддакнуть, кое-где просто-напросто неопределенно гмыкнуть и на этом закончить до поры до времени. А разгоряченный председатель не мог так вот сразу остыть и ради вежливости заползти в свою ракушку. Он искал поддержки и, надо сказать, нашел ее. Не вдаваясь в подробности спора, Архипенко принял сторону известного ему Камышева, душой стоял за него, отгораживаясь невидимой стенкой от Латышева, пока еще непонятного ему человека.
Незаметно, без стука, как бы вплывая в знакомую бухту без всяких сигналов, кабинет заполняли люди. Пришел агроном Кривошапка, низенького роста пожилой человек с умным, энергичным лицом, на котором жил каждый мускул. У него прострелена нога еще в Гражданскую, прихрамывает и ловко скрывает хромоту. Хороший человек Кривошапка, недавно в артели, добровольно покинул просторный кабинет в крайзу, окнами выходивший на аллею гледичии.
Войдя за ним, степенно раскланялся Павел Татарченко, отец Машеньки. У него бороденка, какой уже давно не носят на Кубани, разве только духовные лица. Павел Степанович Татарченко старикан въедливый, невыносимый спорщик и оппозиционер в хорошем смысле этого слова. Его называют купоросным критиканом. Сел, пристукнул палкой и расчесал волосы и бороденку алюминиевым гребешочком. Через минуту показалось, что заснул член правления, так гусго засопели его ноздри. Но нет, остро укалывали его зрачки, резко вписанные в желтоватые от хронической малярии белки.
Еле протащив свое многопудовое тело, заявился бригадир Овчина. Одежду ему шили по мерке, готового на него не достать – ни пиджака, ни штанов, ни тем более сапог. На голенища, пожалуй, уйдет по целому козлу. Овчина толстел, как боров, и краснел, как бурак в котелке на хорошем огне. Работать умел, но никогда не загружал свою душу треволнениями, придерживаясь всегда среднего курса. Голосовал последним, вслед за большинством, высказывался тоже не сразу. Большая семья и долгий жизненный опыт воспитали в нем эти качества, и неизвестно, кого винить за это.
Молодые ребята Конограй и Кривопуп – сын комбайнера, заявились вместе, красивые, оживленные, груди как колокола, рубашки расстегнуты, в хромовых сапогах, запыленных желтым цветеньем донника. От ребят пахло соломой, полынью, даже запахами черной, паровой земли, вспаханной стальными лемехами тракторных прицепов.
С удовольствием, будто на своих детей, поглядел на них Камышев, и глаза его засияли радостью.
«Не боится старый дуб молодой поросли, – подумал Петр, – верит в свои силы, крепкий. Вот, значит, с кем придется мне держать бессменную вахту. Хороши, каждый по-своему. Неплох и Хорьков, стальной чертяка, им хоть орудие главного калибра заряжать. И не имеет значения, каким способом он добыл себе подругу жизни: познакомился с ней в фойе Дома культуры, чин по чину, или похитил ее, как абрек».
Петр Архипенко поклонился Хорькову, пожал руку седоусому Никодиму Белявскому, председателю соседнего колхоза, – неделю назад ему предложили слиться с Камышевым. Прекратится дележка плотвы и раков, как подшучивал Помазун, запашут крепкие межники, сдадут в архив вторые гроссбухи и отчетности, закроют номер контокоррента, и добавит Михаил Тимофеевич еще два-три миллиона к общему фонду артели.
Правление обсуждало разные вопросы, объявленные в повестке дня. Дело Помазуна стояло четырнадцатым, и судьба его, безусловно, была предрешена: заступников за него ждать не приходилось, слишком быстро он смотался на своем личном транспорте. Петр решил, что ему тут делать нечего, лучше провести лишние два-три часа последнего вечера отпуска с Марусей. С ней все так удачно наладилось после памятного свидания у лимана.
– Подожди, Петя, – сказал Камышев и постучал о графин карандашом, призывая к порядку Татарченко, сцепившегося с мрачным, как градовая туча, Никодимом Белявским, обиженным и оскорбленным слиянием руководимой им артели. – Хочу заверить тебя в присутствии правления: мы дадим тебе эмтэфэ имени Четырех павших лейтенантов. Дослуживай по-прежнему честно, езжай на корабль спокойно, передай привет Севастополю. Обороняли и освобождали его некоторые наши колхозники, да и убитые есть и на Сапун-rope, и на Мекензии. – Камышев сам умилился своим прочувствованным словом, оглядел всех и, встретив понимание, продолжал: – Так и передай морякам от казаков-черноморцев. И на этом точка. Второе – спасибо, что сумел найти себя, Петя. Ты понимаешь, на что намекаю. Спрашивали меня недавно критически в крае: что это ты, Камышев, придумал за фокусы – формировать семьи. Отвечаю – крону яблони и то формируют, а почему же зазорно формировать человеческие семьи? Станешь семейным – потребуются средства. Гарантийных будешь иметь в месяц шестьдесят трудодней, за упитанность отдельно, за то и се… Ну, ей тоже найдем должность в поликлинике…
Латышев наклонился к председателю и что-то шепнул ему, Камышев с недоумением пожал плечами и оборвал свою речь, можно сказать, на полуслове.
– Латышев, что ты его перебил? – Татарченко пристукнул палкой. – Почему так получается у вас, у партейных: как насчет общих проблем разговор – киваете, довольны, а как подходит личная заинтересованность – шептуна пускаете на ухо, замолчи, мол, это не для мировой революции, дырка от бублика.
– Простите, я и не думал… – растерянно произнес Латышев.
Все засмеялись, заседание сразу приняло другой характер. Улыбался Кривошапка, внимательно наблюдая за Петром Архипенко, который обрадовался тому, что перестал быть центром внимания.
– Сбежал один шалопай, найдутся другие, получше, на его место! – воскликнул Камышев. – Жаль, что в повестке дня засунули дело Помазуна в отсевки, а нужно было его главным вопросом поставить. Не любил он землю, не чувствовал ее. Земля легкого поведения не выносит. Она отомстит. Нищий буду, а от нее не уйду, не покину ее. Не потому, Латышев, что я путиловский пролетарий и мне повезло к чернозему прикантоваться. Нелегко тут у нас, на Кубани, потому, на виду. Был я в Ленинграде, иссяк белый хлеб за Нарвской заставой. Ну, витать, всего-навсего перебой в товаропроводящей епархии. Сейчас родичи ко мне с вопросом: на Кубани неурожаи? О Кубани и сказок много, и нелепостей. Одним сдается, что тут народ только на гармошках играет и лозу с коня рубает; другим – что тут одни лодыри царя небесного живут, сунул дышло – тарантас вырос; третьи просто не доверяют ни нашим радостям, ни нашим печалям. Чуть что: «А вы бы попробовали в Калуцкой погарцевать на кислоземье и суглинках!»
Пусть уходит с правления старшина Петр Архипенко, поддержим его желание не потерять последний вечер на заседании, а тем более в одиночестве. Ждет его Маруся возле колхозного клуба, вот-вот начнется интересный фильм, спешит к ней Петр Архипенко, не разбирая, где тропка, где застаревшая, ломкая и пыльная лебеда, стреляющая под ногами, как из ружья. Не будем мешать последнему свиданию, поговорим еще о Кубани, продолжив мысли Михаила Тимофеевича Камышева.
Было время, когда хмельно и просторно лежали нетронутые степи, те самые, где кочевали дикие племена, степи, по которым пролетали монгольские орды, откуда безвозвратно ушло скифское степное рыцарство, зоревая отрасль славянского могучего древа.
Запорожская вольница недолго горевала по дедовским приднепровским раздольям. Боевые курени сечевого товарищества встречала не менее яркая природа, нехоженая и неезженая великая равнина, делай с ней что хочешь! Вначале никто не думал о дополнительной силе удобрений, и перегнойные навозы за ненадобностью вываливали в балки – все это богатство не сформуешь в кизяки.
Немереную землю постепенно обратили в паевые казачьи наделы, обошли ее вдоль и поперек деревянными саженями, напоили магарычами. Скупо кормились возле казачьих угодий отхожие крестьяне из Центральной России. Приходили в голодовье, жмурились, крестились, глазам не верили. Возвращались назад, рассказывали легенды. Иные оставались – не сдвинешь, не вернешь, обратно не заманишь куцыми полосками глинистой хилой земли.
Чернозем великой равнины притягивал людей и капиталы, набивал ссыпки тяжелым и крупным, как горох, пшеничным зерном; в лавках – красный товар, на складах кредитных товариществ – аксанские плуги, жатки, паровые молотилки, на биржах – строительный лес. Хищно и стремительно высасывалась земля.
Казачьи семьи и сами себя не щадили, до запала работая на загонах, и полностью черпали доходы от дешевой силы пришедших из «Расеи» батраков.
Почва начинала хиреть. Усталость пришла к земле раньше, чем ожидали. Зерно перестало наливаться прежним янтарным окружием, хуже кустились и развивались озимки, а слабые растения легче побеждались истощающими ветрами Средней Азии и прикаспийских полупустынь с их монотонным погребальным ветровым пением.
В революцию по затравевшим наделам скакали конные сотни, колесили обозы и артиллерия, метались кулацкие банды. Сизые осоты, донники, буркуны, татарник вымахивали в человеческий рост, прикрывая плодовитое племя степного зверья и грызунов; саранча спокойно шла на зимовки в прилиманье. На борьбу за плодородие земли встал коллектив. Трудов и опасностей было немало. Ведь не война. Тут не ударишь в упор картечью из полевой трехдюймовки, не прочешешь пулеметным стальным гребнем. Иного поворачиваешь так, а он норовит обратно. Хоть хуже, да знакомо. Не гони меня прорубаться в тернах – а вдруг там гадюки! Мечты опирались на крепкие опоры. Впервые рабочий не только заинтересовался крестьянином, но стал его помощником и другом. Возникла надежная связь, названная старым русским словом – смычка.
Машины, машины и машины! Только они могли помочь. И машины пришли на поля в своем могуществе, падежные, добротные, разливающие по жилам своим огненную силу бакинской, грозненской и майкопской нефти.
Чтобы сохранить влагу в почвах, следовало пахать и сеять одним махом. Дуй не дуй высасывающий ветер, а мокрина надежно скрыта под взрыхленной землей, семя может набухать, лопаться, ростку легче пробиться на волю.
Правила обработки почвы возникали теперь не из первобытных крестьянских инстинктов и сомнительных примет. Наука пришла и в полевой стан, и в вагончик трактористов, и в крестьянскую хату.
Старались ускорить процесс созревания, аккуратней вынянчить семя. Чтобы поскорее освободить зародыш от кольчужной тяготы оболочки, крестьяне вымачивали семена в теплой воде, запеленывали в мокрое тряпье семена огурцов и тыкв, кукурузы и арбузов, свеклы и кабачков, проращивали картофель. Теперь яровизировались и злаки. Агрономы научили сеять крест-накрест, гнездами и в квадрат. Геометрия посева диктовалась машиной, мерной проволокой, хотя не обходилось и без верного глаза.
Люди, везде нужны были люди, сколько бы ни присылали механизмов. Люди также требовали забот и внимания, не всегда плата за труд была равноценна затраченным силам. Что ж, теперь ни для кого не секрет, какие процессы возникали в деревне до пятьдесят третьего года.
Для Петра все впереди, и розы и терны, и победы и поражения. Все, чему подвергается строй, испытывает и боец, стоящий в этом строю.
А пока легко вились ленточки бескозырки, ясно было на сердце, будущее казалось безоблачным.
Невдалеке от станицы глубоко прогнулась в степи балка. Издавна называлась она Прощальной. Здесь семьи и близкие расставались с казаками, уходившими на службу, в лагеря или на войну. На гребне проливали последние слезы, а потом казаки спускались книзу, проскакивали теклнну и появлялись на противоположном гребне. Последний привет – и отстукивали дробную музыку кованые копыта. Уносили кони казаков.
До Прощальной балки ехали двумя семьями. Расставаясь с матерью, Петр нагнулся к ее руке, и она поцеловала его в голову. С Марусей обнялись, поцеловались.
На тракте вставали и ложились за пылью курганы, тиной пахли камышовые речки, бежали в своем бесконечном однообразии распаханные массивы. В город приехали рано – рынки еще не отторговались.
На площади густо стояли повозки и автомашины с мукой, арбузами, помидорами, птицей, виноградом. Разноголосо шумела толпа, характерная для южных базаров. Зазывно предлагали кисляк и пирожки. Гул толпы смешивался с шумами рынка, выкриками торговцев, звуками гармошек у походных шашлычных, ржанием коней…
– Внимание, внимание! – кричал чей-то знакомый Петру голос из репродуктора возле брезентового круглого и высокого шатра. – Говорит аттракцион «Круг смелости». Поднимайтесь наверх! Через пять-шесть минут начало сеанса. Мотогонки по вертикальной стене. Самый молодой рекордсмен, артист государственных цирков Степан Помазун! Стоимость билета три рубля! Повторяю…
«Помазун! – сообразил наконец Петр. – Сам себя объявляет. Вот тебе и Помазун!»
Завели пластинку:
Вот солдаты идут
По степи опаленной…
На тротуар выполз на четвереньках инвалид и поднял кверху небритое, худое лицо. У человека не было ног. Вместо них не костыли или тележка, а две дощечки, прикрепленные ремнями к обрубкам. На ладонях тоже дощечки. Руки в коричневых шерстяных носках…
Глаза его смотрели на раструб репродуктора, как на солнце. Он, страдальчески прихватив зубами нижнюю губу, вслушивался в песню об усталых солдатах, идущих в потных гимнастерках. На инвалиде синяя стеганка, на ней медали, под стеганкой чистая гимнастерка – кто-то заботится. По щекам инвалида текли слезы, и он не стеснялся их – солдат, тоже когда-то ходивший по опаленной степи…
«Круг смелости» начался. Где-то внутри палатки, в деревянной бочке, носится Помазун. Трещала, гремела и дымилась бочка вертикального круга. Запахи отработанного бензина проникали сквозь рваную парусину.
Закончился сеанс, и Помазун увидел Петра.
Здорово, Петя! Вот так аномалия! Гляжу – глазам не верю, думаю – закрутился. Гляжу опять – нет, правда, Петя! Видишь, у меня тоже техника! Город сразу пришел навстречу. Раньше, месяц да теперь две недели тренировали – Степа в бочке, как зверь.
Непривычно было видеть Помазуна в таком наряде – в узких кожаных штанах, в куцой курточке.
– Артист государственных цирков. Удивляешься? Комбинация! На конях не справился. Одно дело – в степи на кабардинке, другое дело – на арене. Дрессировать надо, кони не слушают. На мотоцикле хотя и шумней, а выгодней. Кончил отпуск?
– Да.
– Твое дело ясное. Мы свое отслужили.
– Нашел себя на новом поприще? – Петр угостил Помазуна папироской.
– Бочка. Для огурцов самый раз, а человеку тошно.
– Быстро разочаровался.
Помазун присел на корточки.
– Какая-то неувязка получается у меня с сердцем. Раньше не обращал внимания. Покалывало и покалывало. А тут намотаешься за день в бочке, в глазах темнеет. Дам десять сеансов – и уже больной, хоть котлеты с меня лепи. Да еще на грех мотоцикл. Работаю на своем. А я его порядком потрепал еще в станице. Камеры тоже неважнец. А если лопнет камера… смерть! Стенка плохая, шатается, трещит, пыль летит. Рассказывали случай. Был такой отчаянный гонщик. Отказало у него управление, саданулся вниз! Рулем проткнул себе печенку, как пикой. Можно свободно сыграть в ящик на этой стенке, не знаешь, когда она вздумает рассыпаться…
Помазун торопливо рассказывал о своей новой жизни и даже не искал сочувствия у Петра. Шильца его усиков опустились книзу, в глазах появилась неуверенность, щеки посерели. С лица успел сойти медноватый степной загар.
– Что ж, никто не неволил. На себя маши кулаками.
– Нет. Почему? Ты меня, видно, не так понял. Деньги живые. Отдай, а то… потеряешь.
– Разве только в деньгах дело, Степа?
– Без них человек, как свадьба без музыки. Кстати, как твои амуры?
– Сговорились с Марией крепко… – Петр посветлел. – Свадьбу сыграем с музыкой на тот год, после демобилизации. По-старому сказать – обручились.
– Желаю успеха, Петя. Мне пора. Можешь полюбоваться, пропустят без билета. – Помазун поиграл часами с секундомером. – Вернешься, верю. Авансов много надавал и Марусе, и нашему колхозному фанатику. А вот сколько продержишься у сырой мать-землнцы – не знаю. Думаю, тоже на асфальт потянет.
– Не потянет.
– Скажешь гоп, когда перескочишь, Петя. Тебя сейчас обхаживали, горы обещали. Это пока к ним в штат не вошел. А хомут натянут, вожжи возьмут – и только уши востри, чтобы не прозевать, когда «но», когда «тпру» скомандуют. Нажевался я этой зажиточной радости, как тухлой колбасы…
– Не туда забрался, Степан, – остановил его Петр, недовольный такими речами. – Твое дело теперь бочка, а из нее много не увидишь. Сектор обозрения, прямо отметим, куцый.
– Может быть, – холодно заметил Помазун. – Прощай, Петя. Желаю тебе наилучшего румба. – Секундомер снова блеснул в его руках. – Как Машенька?
Вопрос был задан как бы невзначай. Степан ждал ответа, потупив глаза и покусывая кончик черного усика.
– Не тянет к ней? – в открытую спросил Петр.
– Тянет, но держусь, – дрогнувшим голосом признался Помазун. – Думал, Петя, в люди выскочить, а видишь, на мотоцикл вскочил. Наездник из Уйль-Веста. Снится мне Машенька, комариная талия, сережки ее, ротик бутончиком. Да если ее приодеть, хоть в кино снимай.
– Приезжали операторы, снимали ее звено.
– Да ну?
– Честное слово. Возвращайся, Степан. Не ищи гривенник на голом месте.
– Стыдно. Проходу не дадут.
– Вначале – да. А потом помилуют. Забудут.
– Это верно. Подумаю. Если написано в моей курикулевите вернуться в станицу – рачки долезешь. А не обозначено – на аэроплане не долетишь. Прощай, Петя! Если откровенно, себе не завидую… Не ищи легкого хлеба и сахарной феи. Один мираж!
Помазун ушел за брезентовую перегородку, и вскоре послышался яростный рев мотоцикла.
Подул ветер. Небо заволокло тучами. По базарной площади закрутилась пыль. Петр поглубже надвинул на голову бескозырку и пошел к трамваю: надо было спешить на вокзал. Впереди снова Севастополь.
Часть вторая
I
Неужели это он, Петр, появился у запотевшего стекла автобуса, увидел ее, звал, бежал рядом с автобусом и, конечно, отстал, так и не сумев раскрыть плотно захлопнутую дверь? Возможно, и он, хотя не все ли теперь равно для нее, Катюши? Прошлое ушло так стремительно, будто провалилось в пропасть, улетело вниз, как камни с крутой скалы на мысе Феолент. Но там, внизу, яркий бирюзовый залив, чистая вода, обнажающая камни на дне, увитые бледно-синими водорослями. А здесь – мрак, пустота, безысходность…
Неужели Петр? Моряки так похожи друг на друга в своих темно-синих суконных рубахах, в круглых шапочках, надвинутых до середины лба. У них какие-то одинаковые лица, одинаковый медный загар, затылки выстрижены под «полупольку» и одни и те же надписи на бескозырках: «Черноморский флот». Их всегда так много на улицах: не протолкаться, не пересчитать их неизменно предупредительных улыбок и сдержанно-жадных взглядов. Почему-то они казались Катюше всегда одноликими в массе. Стоило тому же Петру отойти от нее, и она сразу теряла его среди таких же, похожих на него, крепких, как поковки, ребят, среди матросов и старшин, наводнявших город в часы увольнений.
Ни на кого не смотреть, забиться поглубже в угол на дерматиновом сиденье переполненного рейсового автобуса. Множество ног, забрызганных песчаной грязцой, потоки дождя по стеклам, изредка перламутровые блики неясного солнца, призывы кондукторши и тяжелое дыхание еле вместившихся людей, уставших после дневной работы.
Да, это Петр. За стеклом мутно и расплывчато. Его ищущий, встревоженный взгляд, твердые губы. Ведь он теперь безразличен ей. Но Катюша даже издалека все же почувствовала его настроение. Таким он бывал, когда что-нибудь не удавалось или огорчало его. Зачем возвращаться к тому, что безвозвратно прошло? Что он теперь для нее, этот угловатый, застенчивый старшина с его наивными представлениями о любви? Любовь он почему-то называл дружбой. Вот так: дружил, дружил, а полюбил ее другой, и она… Далеко теперь от нее нескладные ласки Петра, его цветы в газетке, его странная манера танцевать: боялся к ней прикоснуться… Грустно? Может быть. Пришло новое, непривычное, перевернувшее всю ее прежнюю беззаботную жизнь.
Штормило. А тут еще вторые сутки идет дождь. Море размахивает белыми хвостами, шумит, атакует горловину бухты. Почти все корабли ушли в море. Улицы сразу посерели, когда с них схлынули жизнерадостные и шумные матросские потоки. Ветровой косохлест оборвал последние листья с каштанов. Чайки и те кричали по-другому, будто плакали.
Сойдя на остановке, Катюша быстро спустилась к своему дому. Капли глухо стучали о плиты. Низкое угрюмое небо давило.
В холодной комнате пахло отсыревшей известью. Галочка сидела у окна. Сестры молча поцеловались. Катюша вяло стянула плащ и прилегла на диване. Дождь продолжал стучать по жестяной трубе. Заметив настороженный взгляд сестры, Катюша повернулась лицом к стене. Она плакала беззвучно, давясь слезами. Стыдное девичье горе, жестокое и неумолимое, нарушило все ее привычные связи с окружающим миром, с людьми и осиротило ее – никого рядом, с кем бы можно посоветоваться, кому можно довериться. Катюша стиснула голову ладонями, чтобы не зарыдать, дрожь охватила все ее тело. Не согреться, не успокоиться. Борис Ганецкий далеко, в большом городе. Там много людей, а она одна, одна… Все случилось неожиданно, коварно, некрасиво… Что же делать? Как поступить? Кто поможет и поймет ее?..
Галочка старалась не смотреть на сестру. Она углубилась в работу, поднимала крючком петли чулка – зарабатывала себе на готовальню. С каждым годом перед девочкой раскрывались новые картины жизни и светлыми, и темными своими сторонами. Белокурый локон упал на лоб, щекотал кожу, глаза прищурены – иначе возле тусклого, заплаканного оконца не разглядишь петельку тонкого, почти не осязаемого капрона.
Галочке хотелось угадать мысли сестры, найти способ ее утешить, помочь ей, чтобы она стала прежней, хорошей, понятной. Можно изнывать в догадках, отыскивать и то и другое, находить ответы или забредать в тупик, но младшая сестренка еще не умела касаться того, к чему ей самой было так трудно подойти. Да, она догадывалась о несчастье, могла негодовать и ощупью проникать в какие-то манящие и пугающие тайны, а дальше? Где выход?
Можно убежденно сказать самой себе: Катюша резко изменилась после того, как появились новые знакомые. С Петром было все проще, привычней, ясней. Скрипела в петлях калитка: «Разрешите, не помешал?» Открытый взгляд из-под бескозырки, цветы в смуглой руке, бесхитростные рассказы о веселой, дружной «братве», неторопливые жесты, полные достоинства и мужественной красоты. Можно было вполне примириться и с Вадимом, говорить с ним почти на равных правах, шире видеть благодаря его способности осваивать и объяснять многие явления жизни, ускользавшие от нее или непонятные. Вадим застенчив, и его легко ранить. Он не выносил фальши и потому не мог одержать верх над теми, кто более ловок, жесток и самоуверен. Сомнений не оставалось: все перемены в Катюше связаны прежде всего с Борисом Ганецким. Легко и покорно пошла она за ним. Чем притянул ее к себе Борис, так быстро отбивший ее от других? Почему сестра сделала такой выбор? Галочка стыдилась и пугалась собственных догадок, хотя они и будоражили ее, возбуждали кровь и все же манили и властвовали над нею…
Один чулок можно осторожно опустить в пакетик и приниматься за вторую петлю: «Ишь как угораздило распуститься, до самой щиколотки…»
Можно незаметно наблюдать за сестрой. Она не меняет позы, ноги поджаты, щека на ладони. Ровное дыхание. Может быть, заснула?
Катюша, однако, не спала. Перед ее широко раскрытыми глазами коврик с атласными лебедями. Уплывали смешные, наивные лебеди, унося счастливый девичий задор и безмятежную радость прежнего, простого и ясного счастья. Шум дождя напоминал Хрусталку. Там волны бесконечными рядами обтачивают скалы.
Утробно кричал ревун у цепных ворот бухты. Где-то в открытом море корабли. Любая непогода им нипочем. Там все подчинено совместной воле и разуму. Не нужно почти ничего додумывать, решать самому. Там действует, как объяснял Кате когда-то Вадим, могучая сила векового опыта, изложенная словами, записанная на бумаге, затверженная в учебных классах.
Но что делать Кате? Где найти совет, который помог бы ей справиться с горем? Как победить бурю, налетевшую на нее?
Галочка подошла, наклонилась, невнятно прошептала:
– Что с тобой, Катя?
– Галочка, не спрашивай, ты все равно ничего не поймешь…
– Ты уверена? – обиженно спросила Галочка и поучительно добавила: – Общение с людьми облегчает. – Это звучало как где-то вычитанный афоризм. Глупо такими мертвыми фразами выражать свои чувства. Девочка сумела бы найти и свои слова, если бы не это невыносимо обидное: «Ты все равно ничего не поймешь». – Давай попьем чаю? – Она зажгла свет.
– Галочка, прошу… оставь меня, – мучительно выдавила Катюша; ей не хотелось, оскорблять сестру. – Не обращай на меня внимания…
Слова давались тяжело. Голос не повиновался, хрипел. Вот-вот появится отец, вернется тетка. Снова расспросы, это невыносимое участие добрых, близких людей… Нет, теперь далеких… с ними нельзя… не поймут… стыдно.
Резкая грань, беспощадно прочерченная чьей-то мстительной рукой, отделила ее от всего прежнего, оставив одну в мертвенно-пустынном пространстве. Не уйти, не выбраться, немеют ноги. Физическое ощущение одиночества угнетало больше всего. Страх вползал в душу, овладевал телом. Хотелось разрушить безумное колдовство, уйти, бежать.
И она бежала. Выйдя из дому, вяло и обессиленно шагая по улице, Катюша поняла самое страшное – она не могла уйти от самой себя. Чем дольше она оставалась сама с собой, тем было хуже. Эта навязчивая мысль, тупая и безнадежная, даже не напугала ее, а вместе с болью принесла облегчение. Поиски выхода прекратились, круг сузился. Все собралось в одной точке…
Каменные мокрые плиты не ощущались подошвами. Она ничего не видела. Только море, свирепое и ласковое, пугающее и зовущее, откуда все беды и радости, море, родившее тех, кто ему раболепно служит, по ошибке считая себя его властелином.
Северный берег в дождевом тумане. Его не замечала Катюша, хотя с первого дня своей разумной жизни видела берег на той стороне бухты, навсегда запечатлела в памяти его крутые спады, амбразуры старинных фортов, мигающие огни командной скалы, повелевающей самыми могучими кораблями…
Все позади, ненужное, как хлам. Только прибой, клокотавший почти у ее ног, требовал, звал. Вот что избавит от самой себя! Черная точка суженного круга теперь не казалась зловещей и отвратительной. Где-то блеснул огонь. Далеко. Может быть, туда и отнесет ее…
Дождь, пресный, как тающий снег, смешивался на ее губах с солеными брызгами. Катюша откинула капюшон, закрыла глаза: что-то вспомнить, с чем-то проститься. Нет. Ни одной, даже смутной картины не возникло в ее мозгу, а только море, утробный стон ревунов и радостная пляска косматых, голодных чудовищ…
Бездумно, почти теряя сознание, Катюша шагнула вперед. Волны подкатились к ее коленям, обласкали, убеждали с призывным шепотом. Нет, не страшно, не безразлично.
И в этот крайний миг полного самоотречения возник грубый, крикливый человек, сразу вернувший ее к жизни, пусть безрадостной, но все-таки жизни.
Аннушка набросилась на Катюшу, оттащила от берега, хотя Катюша упиралась, сопротивлялась, пока бессильно не повисла на крепких руках каменщицы.
– Я тебе сейчас тумаков надаю! – злым, полуплачущим голосом вышептывала Аннушка, еле справляясь с расслабленным телом Катюши. – Становись на ноги… Не придуряйся! Разве это резон?
– Не могу, не могу, – бормотала Катюша, наконец-то приходя в себя.
– Можешь, – упорно твердила Аннушка, почти силком ведя ее на бульвар. – Ладно, посиди на скамейке. Ничего. Мокрая? Не утонешь. – У Аннушки тряслись руки, выбились из-под платка волосы. Светлые мокрые пряди залепили ее тугие теки, лоб и даже губы.
– Не могу…
– Ишь ты какая нежная! – продолжала Аннушка, справляясь с волосами и застегиваясь. Под ее озябшими красными пальцами стройно выстраивались двумя рядками дешевые бакелитовые пуговицы. Их только и видела сейчас Катюша – точки… точки…
Катюша уткнулась лицом в плечо Аннушки и беззвучно зарыдала, сотрясаясь всем телом.
– Можно… Выплачись, дуреха, – беззлобно, растроганно упрекала Аннушка и сама кривилась, чтобы не поддаться чувствам. – Забежала к вам, а там одна Галька: «Ой, Анночка, предупреди, предупреди». Побежала я правильно, а если бы не угадала? Пошли-ка домой…
Вставали и пропадали громады новостроек и руины. Порывистый ветер постепенно расчищал небо, вытаскивал звезды, показывал их и снова прятал за облаками. Над фортами вырос прожекторный луч, опустился, исчез, как бы проглоченный морем, и снова возник над высотами, будто литыми из стали.
Женщины шли не торопясь.
– Аннушка, тяжело мне, плохо… – Мелкая дрожь продолжала трясти Катюшу.
– Ничего. Горем горе не расколешь… Такая наша бабья доля, – грубовато утешала ее Аннушка. – Не ты первая, не ты последняя. Придумаем что-нибудь… А как он, дери его на лыко? Самостоятельный или дуй ветер? Не крутнет хвостом?.. Накрой голову. Не лето.
Катюша безвольно подчинялась Аннушке, не выпускавшей теперь ее локтя из своих сильных рук.
– Ишь малодум! Фуражечку на ухо подкинул и пошел… – прежним тоном продолжала Аннушка. – А может, он искренний человек? Бывает так: наделал – не знает, а узнает – исправит. Не какой же там старорежимный офицерик. Ты отцу пока ничего не говори. И я никому, даже Ванечке. А потом обсудим без всякой сырости, придумаем. Кто, милая моя, не спотыкается! Не в море же в таком простом случае топиться…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?