Текст книги "Лермонтов и Пушкин. Две дуэли (сборник)"
Автор книги: Борис Голлер
Жанр: Эссе, Малая форма
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
В этом большом стихотворении о войне с опоясывающей его темой частной жизни и любви таится зерно «Войны и мира». Война, обрамленная миром, неверием в любовь, неверием в себя, – была шагом на пути, который не продлился… Необыкновенна сама композиция стихотворения – тоже, верно, единственная в своем роде.
Это не описание, нет – это перевыражение боя в Слове – взято в рамку сугубо лирического послания к женщине. Им начинается, им заканчивается. И какие-то личные отношения, достаточно трудные, – на полях войны продолжают обсуждаться. Только, к кому обращено послание, неизвестно. «В списках не значится». В смутной – сплошь лакуны, просветы – личной биографии Лермонтова эту женщину обнаружить не легче, чем адресата: «Нет, не тебя так пылко я люблю…»
Я к вам пишу случайно; право,
Не знаю как и для чего.
Я потерял уж это право.
И что скажу вам? – ничего.
Что помню вас? – но, боже правый,
Вы это знаете давно;
И вам, конечно, все равно.
И знать вам также нету нужды,
Где я? что я? в какой глуши?
Душою мы друг другу чужды,
Да вряд ли есть родство души…
Адресат письма сперва словно низводится к персонажу «Завещания» Лермонтова. Кстати, в «Завещании», тоже одном из величайших стихотворений о войне – только уже о «настоящем конце большой войны», – тоже будет это невероятное сочетание прозы войны и лирики любви:
А если спросит кто-нибудь…
Ну, кто бы ни спросил,
Скажи им, что навылет в грудь
Я пулей ранен был;
Что умер честно за царя,
Что плохи наши лекаря
И что родному краю
Поклон я посылаю.
Кстати, он сам на дуэли будет ранен в грудь навылет…
А дальше о женщине, о любви, прощанье и забвенье…
Соседка есть у них одна…
Как вспомнишь, как давно
Расстались!.. Обо мне она
Не спросит… все равно,
Ты расскажи всю правду ей,
Пустого сердца не жалей;
Пускай она поплачет…
Ей ничего не значит!
Но в «Валерике» все вдруг срывается – в иное качество чувства:
…Но я вас помню – да и точно,
Я вас никак забыть не мог!
Во-первых, потому, что много
И долго, долго вас любил,
Потом страданьем и тревогой
За дни блаженства заплатил;
Потом в раскаянье бесплодном
Влачил я цепь тяжелых лет
И размышлением холодным
Убил последний жизни цвет.
Лик Вари Лопухиной возникает пред нами со всей очевидностью – «во-первых, потому, что много и долго, долго любил»… Кого же еще он любил долго? А может, Мария Щербатова? «Смеется сквозь слезы. Любит Лермонтова…» – была такая запись А. И. Тургенева – времен дуэли с де Барантом. Кстати, ее считали в свете причиной дуэли. Может, она? Последняя любовь, от которой почти бежал на Кавказ?..
На светские цепи,
На блеск утомительный бала
Цветущие степи
Украйны она променяла.
Но юга родного
На ней сохранилась примета
Среди ледяного,
Среди беспощадного света…
…И «беспощадный свет», и все прочее… Тем более, мы говорили уже, что «светское значение», то есть участие в светской жизни Варвары Александровны Бахметевой, урожденной Лопухиной, он явно преувеличивал. Эта женщина, ее тихая судьба и тихое угасание остались в тени для нас, как многое, имеющее отношение к судьбе и биографии Лермонтова. Вряд ли можно было сказать о действительной Варе его жизни:
Свой ум вы не привыкли мучить
Тяжелой думой о конце;
На вашем молодом лице…
…и так далее. Это не она! А с другой стороны, могло ли относиться к Щербатовой: «…и вы едва ли // Вблизи когда-нибудь видали // Как умирают…»? Она была вдова. У нее умер ребенок в Москве. – Как раз, между прочим, когда Лермонтов сидел на гауптвахте за дуэль и писал свое предисловие к «Герою»: «Журналист, читатель и писатель». Вспомним снова мрачное кредо автора:
В очах любовь. В устах обман —
И веришь снова им невольно
И как-то весело и больно
Тревожить язвы старых ран.
В общем, Щербатова не подходит сюда. – Она-то уж несомненно видела в жизни, как умирают. А может, героиня «Я к вам пишу…» – лишь некое соединение образов? Поток – из разных русел… подобный тому, каким была пушкинская Татьяна в глазах своего создателя?.. И кто она? Княгиня Вера Дмитриевна Лиговская из одноименного романа? Или Вера с родинкой на щеке и с мужем – «хромым старичком» на водах в Пятигорске?.. Мы это не можем сказать. Может, только, в «Валерике» – продолжение их обеих?..
У нас так часто цитировали Белинского – знаменитое письмо к Боткину о Лермонтове (16–21 апреля 1840 года): «Дьявольский талант! Молодо-зелено. Но художественный элемент так и пробивается сквозь пену молодой поэзии, сквозь ограниченность субъективно-салонного взгляда на жизнь…» – и про то, как он «перед Пушкиным… благоговеет и больше всего любит „Онегина“», – что невольно забывали, как правило, еще несколько строк письма: «Женщин ругает: одних за то, что; других за то, что не. Пока для него женщина и – одно и то же. Мужчин он также презирает, но любит одних женщин и в жизни только их и видит. Взгляд чисто онегинский. Печорин – это он сам, как есть». Как плохо понимали Лермонтова современники, и не один Николай I! Кстати – и Пушкина, и Онегина тоже. Правда, у Лермонтова не было вовсе того заранее прощающего за слабость и понимающего взгляда на женщину, каким в полной мере обладал Пушкин. Взгляд Лермонтова был неприютный – иногда жестокий. Не онегинский точно – но и не печоринский взгляд. И все-таки концовка стихотворения «Я к вам пишу…», прощание с Ней автора – звучит каким-то глубинным нежным мотивом, прочувствованным переживанием. Может, с тайной надеждой на встречу?..
Теперь прощайте: если вас
Мой безыскусственный рассказ
Развеселит, займет хоть малость,
Я буду счастлив. А не так? —
Простите мне его как шалость
И тихо молвите: чудак!..
Мы тоже скажем – чудак! «Тайное страдание изображалось на ее лице, столь изменчивом, – рука ее, державшая стакан с водою, дрожала… Печорин всё это видел, и нечто похожее на раскаяние закралось в грудь его: за что он ее мучил? – с какой целью? – какую пользу могло ему принесть это мелочное мщение?..» («Княгиня Лиговская»). Несправедливо, конечно, но… Лермонтов и не брал себе патентов на справедливость.
Когда-то он послал Варваре Лопухиной (уже Бахметевой) – через ее сестру Марию, свою «Молитву странника»[60]60
Возможно, что стихотворение было написано перед отъездом Лермонтова на Кавказ, в ссылку. А. П. Шан-Гирей называет его в числе тех, которые создавались поэтом в заключении во время следствия по делу «О непозволительных стихах». (Комментарий И. С. Чистовой.) Стихотворение нынче печатается под названием «Молитва» // Лермонтов М. Ю. Указ. изд. Т. IV. C. 594.
[Закрыть]. «Но я вручить хочу деву невинную // Теплой заступнице мира холодного…» Притом сопроводил, как мы помним, типичной своей преамбулой: «стихотворение, которое я случайно нашел в моих дорожных бумагах и которое мне даже понравилось, потому что я забыл его…»[61]61
Там же. Письма. С. 408.
[Закрыть]
Поди-разбери у него – кому он что пишет, и к кому что обращает! Что помнит, а что забыл!
Образ Вареньки с родинкой не раз трансформировался у него, и в этих трансформациях нежность сменялась досадой и злостью… чтоб вновь возникнуть в «Штоссе» – почти на уровне «Молитвы»: «никогда жизнь не производила ничего столь воздушно неземного, никогда смерть не уносила ничего столь полного пламенной жизни: …краски и свет вместо форм и тела…»
Эпилог
Есть у Лермонтова раннее стихотворение «К***» – 1830–1831 гг.
«Прямых указаний на то, кому посвящено это стихотворение, не имеется. Большинство исследователей склоняется к точке зрения, высказанной еще в 1909 г. А. М. Горьким, который считал, что Лермонтов обратился со словами суровой укоризны к Пушкину»[63]63
Там же. C. 575–576.
[Закрыть]. Скорей всего так. Но по какому поводу? И дата, дата! Стихотворение могло быть создано в течение двух лет, значит, и твердая уверенность комментаторов, что оно написано именно «после того, как 26 мая 1830 г. в „Литературной газете“ было опубликовано стихотворение Пушкина „К вельможе“, адресованное именитому придворному кн. Н. Б. Юсупову», вызывает серьезные сомнения.
Эти стихи Пушкина смело можно отнести к тем, которые Пушкину писать не следовало. Что правда – то правда. С. А. Лурье недавно, в цикле эссе, посвященных Пушкину, стихотворение, как нынче говорят – обнулил. (Наверное, справедливо!) «Семь строк беспримесной халтуры…» Возможно, даже больше. Пушкину иногда изменял вкус – что в жизни, что в литературе… В литературе гораздо реже, к счастью. Но было, что греха таить! (Одна «Рефутация г-на де Беранжера» чего стоит!) Но конкретно о реакции Лермонтова, какая могла быть на пушкинские стихи «К***» («К вельможе»), все же стоит подумать. Лермонтов – человек иного времени, чем мы. Принципиально иного. Отстоящего от нас на много-много лет… Он был не прочь лягнуть высший свет в некоторых своих стихах, да и в пьесах, и в прозе. Но сам принадлежал к нему – что естественно. И для него (тем более в юности его) именно это произведение Пушкина вряд ли могло стать поводом для столь жесткой отповеди. Н. Б. Юсупов был, конечно, циник… и, наверное, порядочный негодяй со своими крепостными гаремами и такими же крепостными театрами. Но это с нашей точки зрения! «Злодеем» в глазах Лермонтова он вряд ли был. Да и где в стихотворении Пушкина так уж проводится мысль, что «щитом» Юсупову являлась государева (государыни) порфира?.. Кроме того, что…
«Посланник молодой увенчанной жены // Явился ты в Ферней…» – То есть вельможа Пушкина был некогда послан Екатериной к Вольтеру. Как-то не тянет на «щит порфиры» над «злодейством»!
Нет! У Пушкина речь все-таки о гедонизме, не о злодействе!
Поздней Лермонтов скажет: «И предков скучны нам роскошные забавы – // Их добросовестный ребяческий разврат…» Скучно – и все. До «злодейства» – далеко.
И слово «разврат» в то время зачастую несло в себе разные смыслы. К примеру, преступления политические тоже именовались «развратом». Стихотворение Лермонтова могло быть создано в 1831 году – и тогда поводом к нему могло стать… и стало, возможно, другое стихотворение Пушкина: «Бородинская годовщина».
Посвященное взятию Варшавы войсками генерала Паскевича. И напечатанное в брошюре «На взятие Варшавы» вместе со стихами Жуковского. Но, если, помещенное там же стихотворение Пушкина «Клеветникам России» поднималось до уровня истинно патриотических стихов – и оставалось стихами на все времена, что частично снимало их сугубо злободневный смысл, не всегда корректный, – то «Годовщина» была стихотворением совсем иного ряда… В наше время его б назвали грубой агиткой.
…говорилось о тех парламентариях Запада (в основном, Франции), кто призывал помочь полякам. Это бы еще ничего – но дальше, дальше:
Ступайте ж к нам: вас Русь зовет!
Но знайте, прошеные гости!
Уж Польша вас не поведет:
Через ее шагнете кости!
Ужасные стихи! И кости поляков, между прочим, тоже славянские (напомним). Да и вообще… «шагать через кости» – поэту как-то неприлично.
Сбылось – и в день Бородина
Вновь наши вторглись племена
В проломы падшей вновь Варшавы;
И Польша, как бегущий полк,
Во прах бросает стяг кровавый —
И бунт раздавленный умолк…
Плохое слово: «раздавленный». Очень плохое!
Словно спохватившись, автор пытался успокоить побежденных:
Мы не сожжем Варшавы их;
Они народной Немезиды
Не узрят гневного лица
И не услышат песнь обиды
От лиры русского певца.
Но обиды оказалось больше чем достаточно. Пушкину будет отвечать Мицкевич… Мицкевичу опять – Пушкин. Обиды на полтора века хватит.
Вяземский в «Записной книжке» возмутится – и Жуковским, и Пушкиным: «Мало ли что политика может и должна делать? Ей нужны палачи, но разве вы будете их петь?.. Смешно, когда Пушкин хвастается, что мы не сожжем Варшавы их. И вестимо, потому что после нам же пришлось бы застроить ее». И в другом месте записи: «И что опять за святотатство сочетать Бородино с Варшавой? Россия вопиет против этого беззакония…»[66]66
Вяземский П. А. Старая записная книжка. 15 января 1831 г. М., 2003. C. 634, 636.
[Закрыть] Возможно, один такой вопль принадлежал юному Лермонтову.
При любых идеях для Пушкина это были стихи, на которые он – то есть поэт его ранга – просто не имел права.
Но стоит напомнить вторую половину стихотворения Лермонтова:
Изгнаньем из страны родной
Хвались повсюду, как свободой;
Высокой мыслью и душой
Ты рано одарен природой;
Ты видел зло, и перед злом
Ты гордым не поник челом.
Ты пел о вольности, когда
Тиран гремел, грозили казни;
Боясь лишь вечного суда
И чуждый на земле боязни,
Ты пел, и в этом есть краю
Один, кто понял песнь твою.
«Изгнаньем из страны родной // Гордись повсюду, как свободой…» – это уже Лермонтов, хоть и ранний. Пушкин изгнан не был – разве что в Михайловское. (И какое это изгнание!) Но ощущение «изгнанника в стране родной» – не из страны, в стране – это ощущение Лермонтова.
Ужасная судьба отца и сына
Жить розно и в разлуке умереть,
И жребий чуждого изгнанника иметь
На родине с названьем гражданина!
Или…
Послушай! Вспомни обо мне,
Когда, законом осужденный,
В чужой я буду стороне —
Изгнанник мрачный и презренный.
Да много что можно вспомнить. Откуда это было в нем? Балованный мальчик, барчук. Любимый внук достаточно богатой барыни. Но было – почти от рождения. Во всяком случае, с тех пор как он стал складывать мысли в слова. И это, обращенное к Пушкину – «один, кто понял песнь твою» – необыкновенно трогательно. И скорей всего – в самом деле, обращено к Пушкину!
Что до спора с Пушкиным – он длился… можно сказать, почти до последней черты лермонтовской жизни. В чем-то напоминая собой спор в другом веке акмеистов с символистами. Пушкинской гармонии, необыкновенной поэтичности стихотворного мира – новый великий поэт противопоставлял жесткую, почти прозаическую конкретность. В сущности, он изменил самое дыхание стиха. Величайший русский прозаик – Лермонтов прозаизировал русский стих в такой степени, в какой мало кто в пушкинскую пору мог себе позволить. Хотя… Напомним еще раз из Гончарова: «Пушкин занял собою всю свою эпоху, сам создал другую, породил школы художников…» Иначе говоря, начатки такой реформы или такого преобразования можно найти у самого Пушкина. «Я вас любил, любовь еще быть может…» «Пора, мой друг, пора…» Почти полное отсутствие тропов, осенняя голизна стиха, жесткая выразительность, трагичность в самой поэтической ситуации, спокойное смирение перед ней – да тут уже – шаг, полшага до Лермонтова.
В целом сама мысль о внутреннем споре Лермонтова с Пушкиным, признаемся, – не самая распространенная – ибо наши пушкинисты, а также лермонтоведы старательно обходили ее: всегда легче признавать прогресс и поступательное движение литературы – и если взаимозависимость, то учтивую, благородное уважение и даже самоуничижение младших по отношению к старшим. Кто хочет думать так – я не спорю. Только знаю…
Борьба с Пушкиным требовала титанических усилий по преодолению Пушкина в себе.
Последней вспышкой спора – или вершиной его – следует считать лермонтовского «Пророка». «Написано между маем и началом июля 1841 г.» – гласит комментарий[67]67
Лермонтов М. Ю. Указ. изд. Т. I. С. 618.
[Закрыть]. Если так, то это – почти уже на пороге последней дуэли.
Видеть в этом стихотворении, как долго считалось: лишь «продолжение пушкинской темы», одно лишь развитие ее – вовсе не достаточно:
Как труп в пустыне я лежал,
И Бога глас ко мне воззвал:
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей».
А Лермонтов, ничтоже сумняшеся, продолжает стихотворение Пушкина. Он пишет откровенно вторую часть – что дальше произошло…
С тех пор как грозный судия
Мне дал всеведенье пророка,
В сердцах людей читаю я
Страницы злобы и порока.
Провозглашать я стал любви
И правды чистые ученья:
В меня все ближние мои
Бросали бешено каменья.
Пушкин тоже писал о приземленности обыденной частной жизни поэта… «Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон». «И средь существ ничтожных мира // Быть может, всех ничтожней он» – то есть до призвания поэта Богом. Однако веровал в то, что…
И лишь Божественный глагол
До слуха чуткого коснется,
Душа поэта встрепенется,
Как пробудившийся орел.
Пушкинский пророк – целиком в традиции библейского текста. Его сюжет – поручение, какое дает Господь Призванному им и возвышенному им смертному. То, как человек смертный стал Пророком… Но «вторая часть», лермонтовская, – из другой поэтики, другой художественной природы. Бытовая история – того, кто это поручение Бога принял. Вместо высокого штиля Библии – мрачное признание итога жизни человека, одаренного свыше. Личная трагедия – принявшего на себя неподъемную ношу… И в сущности, эта трансформация поэтики напоминает собой отказ в «Валерике» от классической патетики в описании войны и замену ее тем, что после назовут «окопной правдой».
Бог пошлет Пророка – но его не примут. «Ибо огрубело сердце народа сего, и ушами с трудом слышат, и очи свои сомкнули, да не узрят очами, и не услышат ушами, и не уразумеют сердцем, и не обратятся, чтобы Я исцелил их».
Вместе с тем Лермонтов тоже, в сущности, перелагает в стихи главу 6 из Книги пророка Исайи – только вторую часть, в то время как Пушкин в «Пророке» – перевыражает первую. От лермонтовских стихов веет мрачной футурологией Исайи: «И сказал я: надолго ли, Господи? Он сказал: доколе не опустеют города, и останутся без жителей, и домы без людей, и доколе земля эта совсем не опустеет»[68]68
Библия. Книга пророка Исайи. Гл. 6 // Издание Московской патриархии. М., 1979. С. 685.
[Закрыть]. У Пушкина – возвышение Пророка, у Лермонтова – горький конец его:
Посыпал пеплом я главу,
Из городов бежал я нищий,
И вот в пустыне я живу,
Как птицы, даром Божьей пищи.
Завет предвечного храня,
Мне тварь покорна там земная;
И звезды слушают меня,
Лучами радостно играя.
Подлинно религиозное ощущение. И вообще, Лермонтов – религиозный поэт. Иной никогда не написал бы: «Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу, // И звезда с звездою говорит…», «Я, матерь Божия ныне с молитвою…» – много чего не написал бы. «Демона» в том числе!
Когда же через шумный град
Я пробираюсь торопливо,
То старцы детям говорят
С улыбкою самолюбивой.
«Смотрите: вот пример для вас!
Он горд был, не ужился с нами,
Глупец, хотел уверить нас,
Что Бог гласит его устами!»
Стоит напомнить из Пушкина: про «божественный глагол», который касается «чуткого слуха», и про «вдохновенье», как «признак Бога»!
Смотрите же дети на него:
Как он угрюм и худ, и бледен,
Смотрите, как он наг и беден,
Как презирают все его.
Это – уже не просто парафраз из пророка Исайи или вторая часть стихотворения Пушкина. Но проекция самой пушкинской судьбы. 130 000 долгу по смерти поэта. Опекунский совет и проч. Оплата государем долгов. Моченая морошка, за которой послали в лавку, когда умирал, – тоже взята в долг.
Пушкин еще мог позволить себе отрекаться от толпы, взирать свысока: «Паситесь, мирные народы // Вас не разбудит чести клич!» «Подите прочь, какое дело // Поэту мирному до вас!» – и так далее… Лермонтов знал уже, что нужно пробираться сквозь толпу, «через шумный град», когда бросают каменья. «Пробираться торопливо» – словно стесняясь себя и своего знания.
Проснешься ль ты опять, осмеянный пророк,
Иль никогда на голос мщенья
Из золотых ножон не вырвешь свой клинок,
Покрытый ржавчиной презренья.
Пушкинский Пророк превращался вновь у него в «осмеянного Пророка». Почти в финале своей жизни он возвращался к себе 1838 года. И к стихотворению «Поэт»: один поэт возвращался к другому… и к общей судьбе поэтов России. Он уже знал, что его самого тоже послал в мир «грозный судия». Но что «грозного суда» над убийцами Пушкина не будет.
Странное ощущение! Судьба Пушкина словно манила его – до самого конца. Она была его примером – его приятием и его отрицанием. Мне кажется, он даже от любви бежал в 1840-м – потому что перед ним, грустным образцом, стоял итог жизни Пушкина.
В этой связке двоих невольно можно ощутить Божественное присутствие. Представьте себе… Поэт выходит на поэтическую арену со стихами на смерть другого. С этого начинается новая художественная судьба. – Дальше – внутренняя полемика – и вечное сравнение в глазах всех – с Пушкиным. («Изрядно, конечно… но не Пушкин, не Пушкин!»)
И последним человеком, который обедает с ним и провожает его на дуэль, последним, кто видит его живым, – кроме противника и секундантов в дуэли, конечно, – будет майор Пушкин Лев Сергеевич – родной брат Пушкина!
Часть 2
Две дуэли
Памяти Стеллы Абрамович и Семена Ласкина
Порой мне кажется – нам вообще не следовало заниматься дуэлью Пушкина и его преддуэльной историей. Издавать книги: «Дуэль и смерть Пушкина» или «Пушкин в 1836 году» (беру, несомненно, самые лучшие). Печатать столько статей на эту тему… Можно было ограничиться фразой типа: «Дуэль поэта произошла по сугубо личным обстоятельствам». Все. Дальше неинтересно.
В отношении к Пушкину у нас всегда было что-то особое. А уж в советскую пору тем более… Возможно, кому-нибудь, паче за рубежом, – вообще было трудно понять, как такое бывает. Что-то наше, российское – трогательное, беззащитное – а что-то, не побоюсь сказать, даже болезненное. Ни с одним из классиков не было ничего подобного. Дуэль Пушкина играла в жизни людей разных поколений какую-то важную роль. Двойственную по меньшей мере. В самой по себе любви не столько к самому поэту, сколько к его гибели, согласитесь – таится нечто порочное. Будто утешение смертью ближнего. Или тем, что в старину тоже убивали поэтов. Что ж! сам Пушкин написал в «Маленьких трагедиях» четыре страсти человеческих, из них одна – страсть к смерти. Но дело не только в том. Событие, с одной стороны, осознавалось как национальная трагедия, а с другой – было некой точкой, в которой приблизиться к гению было легче всего. Вызывало ложное ощущение простоты: «Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы! Он и мал, и мерзок – не так, как вы – иначе»[69]69
Пушкин А. С. Указ. изд. Т. X. С. 148.
[Закрыть].
Сама коллизия, связанная с дуэлью, невольно вела нас по этому пути. Вносила в жизнь поэта характер простой истории – домашней, семейного чтива… Любовь, ревность, измена, сплетни. И в этой зоне все уже отвечало давнему предостережению Пушкина. Сам он как личность, как художественная природа – отодвигался при этом куда-то в тень – в область собственной дуэли и смерти.
Теперь… когда изданы – притом уже по-русски – письма Дантеса к Геккерну и, более полно, его письма к Екатерине Гончаровой – невесте, мы вынуждены признать со всей очевидностью то, что так долго не хотели признавать, – и стало понятней, что мы долгие годы вторгались в область чувств и поступков, правда которых нам не по плечу.
Надо сказать, ничего подобного не было с дуэлью Лермонтова. Этот «закрытый человек» и ушел из жизни каким-то «закрытым способом». Без подробностей и без всякой «преддуэльной истории». Хотя, скорей всего, и она тоже была.
«Документы врут, как люди, – говорил Тынянов и добавлял: – Надо проколоть документ».
Он вспоминал, как в работе над «Вазир-Мухтаром» прочел сообщение, что русские дезертиры, бежавшие в Персию и служившие у шаха, – не участвовали в боях против своих… Он мучился. Не знал, что делать с этим, – как ему казалось, фальшивым знанием. А потом случайно набрел на донесение одного генерала: он просит помощи: на фланге нажимают русские дезертиры. Все стало на свое место.
Но у нас есть заблуждение, что почти во всех случаях – когда-нибудь, да найдется такой документ. – Несомненный, неопровержимый. Как указующий перст.
Чаще всего таковой, к сожалению, не находится.
Почему Тынянов не поверил первому сообщению? Ответ прост и вместе следовать по этому пути крайне сложно: Тынянов очень хорошо знал психологический ряд, стоящий за событиями, которые описывал. Он представлял себе косвенности разного рода, которых обычные исследователи или исторические романисты не представляют себе или боятся и не хотят представлять. Он ощущал ауру событий. За ним стояли интуиция и отвага догадки.
Мы никогда не узнаем с точностью до буквы – кто послал пасквиль Пушкину и почему Мартынов застрелил Лермонтова. Все наши знания сомнительны. Но иногда следует настаивать и на сомнительных. Когда все вроде остается в сфере догадок, но чувствуешь, что догадки – значимые: они приближают нас к истине. Некое сочетание косвенных знаний, которое приводит к подозрению или почти уверенности в существовании фактов прямых, – я решился бы назвать рабочим термином: художественный факт.
Что значит – «проколоть документ»? Это не только поставить его в связь с другими – что необходимо… Но испытать на неком стенде: проверить косвенным знанием – не только той коллизии, о которой речь, но разных сопредельных коллизий… И, по возможности, стараться не изменять двум вещам: психологии эпохи, в которую все произошло, не путая ее с нашей, – и контексту события. Имея в виду, что этих контекстов несколько, но, прежде всего, два: стойкий исторический и временной, то есть быстро меняющийся.
Вглядываясь, вдруг начинаешь понимать, что история пушкинской дуэли чуть не вся состоит из таких «не проколотых документов». Как история дуэли лермонтовской, в сущности – из одних документов отсутствующих.
«И пыль веков от хартий отряхнув…» «Пыль веков» оседает не только на «хартиях» и прочих документах в архиве. Она способна оседать в головах. Она заметает следы, которые могут привести нас к истине. Она рядит в одежды привычного любые нелепости и придает характер подлинности самым странным вещам. И, каменея постепенно, возносится над произведением или над событием – бетонным саркофагом мифа.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.