Текст книги "Уходит век"
Автор книги: Борис Штейн
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
Я прочел им все стихи, которые успел написать – их было не так уж много. И что меня потрясло – слушателям было дело до моих рифм и размеров, до моей наивной лирики и легкой самоиронии. И они отдавали должное именно тому, на что я рассчитывал. За столиками сидели инженеры, техники, рабочие электротехнического завода «Вольта», и я им понравился. Они хлопали щедро и расспрашивали, и я им рассказывал все, что сам успел понять к этому времени: как чувство рождает мысль, как образ рождает рифму, и как выхаживается размер. И им это было интересно!
Я вышел, потрясенный до такой степени, что даже пошел в другую сторону и протопал в прострации добрых две трамвайных остановки.
С тех пор я выступал много, очень много, и не только в Эстонии, но и в самых разных городах и поселках России, например, в Восточной Сибири.
Но первая творческая встреча – как первая любовь…
Однажды в Пярну, в курзале…
Я любил такие встречи: полный зал, я на эстраде, на меня – все внимание. Неважно, что эта наполненность зала случайна: куда еще деваться вечером отдыхающим многочисленных пярнуских здравниц? Неважно! Я завербую их всех в свои союзники, у меня хватит для этого искренности и вдохновения.
Тишина в зале еще ни о чем не говорила. Сладостным было чувство, что ты сливаешься с залом, зал дышит твоим дыханием. Заканчивался вечер обычно вопросами. Чем сильней было слияние с залом, тем больше возникало вопросов. В этот раз из зала стали раздаваться не вопросы, а просьбы прочесть то или иное стихотворение. Стихи назывались по первой строчке, и я с удовольствием выполнял желание уважаемой – да что там: горячо любимой – публики, ликуя от того, что стихи мои, выпущенные маленьком тиражом в Таллинне, живут своей независимой жизнью.
Это ли была не слава?
Что я читал тогда? Да вот, пожалуй, это…
Маячнице Наташке
три с половиной годика.
В далеком детстве, в городе
видела трамвай.
Она ко мне в каюту
спокойно заходит,
и коротко приказывает:
«Рисовай!»
Наташка чаек слушала,
видела тюленя.
Она кормила коршуна,
взбиралась на маяк.
Что б такое выдумать,
чтоб вызвать удивление
У девочки, которая
с пеленок моряк?
И я тогда рисую
Карабаса-Барабаса,
На бороду исчиркиваю
полкарандаша.
У Карабаса рожа
невыразимо красная.
Маячница Наташка
смотрит, не дыша.
Она глядит огромными
синющими глазами,
Хватает рисунок,
в клочья рвет.
Швыряет на палубу, топчет со слезами:
Плохой, плохой, противный,
вот тебе, вот!»
Милая Наташка, маячникова дочка!
Я вытру твои слезки,
хоть мне они – мед.
Ты знаешь, для художника
здорово очень,
Когда он нарисует,
а кто-то ревет.
Ну, и разное другое в таком же духе. И о любви, конечно:
Я шатаюсь не от взбучки,
Не спьяна, не с голоду.
Я теряю авторучки,
И теряю голову…
Однажды я получил письмо из Львова от выпускника медицинского института. Он настолько полюбил мои стихи, что переписывал их у знакомых, которым посчастливилось заиметь мою книжку, и что у него уже получился целый рукописный сборник. Я был тронут, и послал будущему доктору свою вторую книгу стихов «Сквозняки».
В ответ получил рукописную брошюру с разрисованным от руки титульным листом. Туда вошли, действительно, лучшие, на мой взгляд, стихотворения.
Это ли не слава? Слава, слава. Для кого – мизер, а для меня очень даже большая порция.
Не следует, впрочем, забывать, что то время – шестидесятое годы – сделало поэзию востребованной, как никогда. Случилась оттепель, и потоки относительных политических откровений и неказенных чувств взломали лед лживой идеологии и аскетизма и хлынули, хлынули… И чаше всего – в виде стихов.
Я уже приводил написанное по этому поводу стихотворение, в котором были такие строки…
Зал не жалел ладошей
Для тех, кто обличал:
Мол, Ленин был хороший,
А Сталин подкачал.
Зал в обобщенном смысле этого слова, действительно, не жалел ладошей, на мою долю достался лишь отзвук настоящего шквала, но мне, повторюсь, и этого хватало для счастья. Ведь я каждодневно и ежеминутно жил не литературной, а совсем другой жизнью, насыщенной и утомительной…
Я отгорожен от большого мира
Бронированным бортом корабля,
Кого я вижу, кроме командира,
Нахального морского короля,
Да горсточки старательных матросов,
Да нервных офицеров? Никого.
А где-то, безголос, поет Утесов,
А где-то Евтушенку самого
Берут за жабры в поисках изнанки,
Кипят сраженья у Парнас-горы,
и говорят, что где-то на Таганке
Скандируют взахлеб «Антимиры».
И я, плавая в это время на эсминце «Серьезный», оказался причастным к творческому сообществу, не обнесен на этом пиршестве поэтических откровений. Я никому не завидовал. Выигравший миллион не завидует миллиардеру. Не должен, потому что – глупо.
Да, все так. Слава и почести – кому больше достанется, в этом ли дело?
Не в этом. Дело в тексте.
Деньги и слава, просто питание,
Вечно их мало, как погляжу.
Пусть вас удержит блеск воспитания,
Не торопитесь вы к дележу…
В каком-то журнале (не исключаю, что это был журнал «Знание – сила») я прочел рассказ (название и автора не помню) о способном, но не признанном провинциальном сочинителе. Его нигде не печатали. И тут он обнаружил у себя способность передавать мысли на расстоянии. Он выбрал солидного, но бездарного писателя и стал, не выходя из дома, посылать ему мысленно свои тексты. Рассказы стали выходить в газете и журнале – под рукоплескания критики. Маститый писатель расцвел: к нему пришло «второе дыхание». А наш герой как жил неузнанный и непризнанный, так и продолжал жить, нисколечко не горюя по этому поводу. Он создал свои произведения. Люди их прочли. Задача оказалась выполненной.
Конечно, – фантастика. Но идея очень привлекательна для меня.
И все-таки слава продолжала временами щекотать мое самолюбие, потому что в 1987 году я стал артистом.
Да-да, пятидесяти четырех лет от роду – возраст, согласимся, не для дебюта на сцене.
А дело было так.
Жил в Таллинне мой знакомый Леша, полное имя – народный артист Эстонской ССР Леонид Трофимович Шевцов. Звание «Народный Артист», пусть не СССР, а республики, чего-то да стоило. «Заслуженного» можно было еще выслужить усердным трудом и примерным поведением. Но для «народного» нужно было все-таки блистать талантом. Леша блистал. Когда он в образе Арбенина стремительно вылетал на сцену Русского театра, как-то по особенному крутнувшись под сенью магического плаща, образовывалась некая воронка, куда устремлялись наши мысли, наши чувства и наша признательность артисту.
– Послушай, Нина, – говорил Леша с обезоруживающей обреченностью, – я смешон, конечно, тем, что люблю тебя так страстно, бесконечно…
И Нина, разумеется, жена главного режиссера, неумело ежилась под натиском бурного до неприличия чувства, но Лешу не смущала угловатость партнерши. Он обращался ко всем Нинам, Катям, Маринам, а также – ко всем Марет, Эви, Хийу и другим, и другим, и другим, сидевшим в зале – он завораживал. И зал отвечал ему любовью на любовь. Это ли не талант?
Интонацией, жестом – когда широким, а когда, напротив, сдержанным, – он передавал нюансы чувств человека любой эпохи. Да, Леша был народным артистом. И это было справедливо. Справедливым будет, однако, и утверждение, что все богатство чувств Леша оставлял на сцене, и на повседневную жизнь благородства ему катастрофически не хватало. Такое несоответствие, увы, часто встречается в творческой среде, как ни прискорбно. Однако к дальнейшему повествованию эта, с позволения сказать, ремарка отношения не имеет.
Итак, этому человеку в государственном Русском драматическом театре Эстонии стало тесно. И не хватало зарплаты. И Леша решил организовать свой театр.
В тот момент это стало н е з а п р е щ е н н ы м. Цензуру уже отменили, но денег на такие забавы не давали. Стали возникать однодневки театры-студии, все поняли, что это можно, поэтому и Лешин театр в оргдокументах назывался «студией». Потом слово «студия» исчезло с афиш.
Итак, Леша Шевцов организовал в Таллинне первый в Эстонии (и, как бы – не в СССР) альтернативный театр, абсолютно независимый и абсолютно хозрасчетный. Леша надеялся на репертуар, на свой талант артиста и режиссера.
Забегая вперед, скажу, что опыт в принципе удался, и театр несколько лет играл неплохие спектакли, существуя исключительно за счет продажи билетов.
Помещение театру предоставил клуб фанерно-мебельной фабрики: комнату для репетиций, сарай для декораций и зал – до двадцати часов. В двадцать часов в зале начиналась дискотека. Клуб находился у самого моста через железную дорогу – виадука, поэтому театр окрестили «Театром у виадука». От самого названия слегка захватывало дух. Мы как бы становились в ряд с признанными театрами, имеющими «топографические» имена: «На Таганке», например, «На Малой Бронной», «На Литейном», «У Никитских ворот». И вот пожалуйста, – «У виадука».
Придумал название тот же Леша Шевцов. Я даже помню этот момент, вся труппа собралась в финской бане. Парились, пили-ели, галдели. И вдруг Лешка, здоровый, распаренный, с розовой от жара лысиной, ка-ак хлопнет себя по лбу! (Настоящий, мудрый, человечий, ленинский огромный лоб.) Да ка-ак крикнет: «Тихо! Эврика! Нашел: «У виадука!».
Что тут сказать: лидер – он и есть лидер: хоть одетый, хоть голый.
Труппу Леша набрал моментально. В основном это были артисты русского театра, оказавшиеся на скамейке запасных. Причем, по разным причинам: от театральных интриг до действительного отсутствия дарования. Некоторые, будучи не в силах порвать с театром, работали – кто в кассе, кто на контроле. Интриг в своем создающемся коллективе Леша не боялся, потому что в этом новом хозрасчетном коллективе артистам предстояло исполнять дополнительные обязанности: монтировщиков сцены, грузчиков, костюмеров, гримеров и так далее. На интриги не должно было хватать ни только времени, но и сил. Что же касается талантов, то Леша, во-первых, надеялся на свое умение выудить из каждого «по способностям» по максимуму, а во-вторых – и это главное – на себя, талантливого и яркого. Шевцов-режиссер надеялся дать простор Шевцову-артисту. Опять забегая вперед, скажу, что это ему удалось.
Меня-то позвали на должность завлита. Одновременно я должен был стать парторгом и, как все мужчины, рабочим сцены. Кроме того, как единственный автовладелец, осуществлять оперативные перевозки. К тому же я входил в неофициальный «совет трех», состоявший из самого художественного руководителя, меня и артиста Алексея Захарова – что-то вроде малого худсовета. Мы были близки, по крайней мере по возрасту: им было под пятьдесят, а мне за эту цифру слегка перевалило. Леша Захаров к моменту создания театра «У виадука» трудился на той же фанерно-мебельной фабрике, если не ошибаюсь, бригадиром грузчиков. А был он, между прочим, Заслуженным артистом Эстонской ССР, актером характерным, публикой любимым. Но не сложилось с руководством ГРДТ (какова аббревиатура!), и Леша отделился от искусства. Надо сказать, что он не унывал, работал споро и зарабатывал неплохо, но как только на горизонте забрезжила сцена, моментально рассчитался с фабрикой. Впрочем, его опыт такелажника не пропал даром: в театре он стал главным монтировщиком и главным грузчиком при перевозке декораций. Между прочим, любил это дело, как, впрочем, и все, чем приходилось заниматься в жизни.
Я к этому моменту также имел случай познакомиться с театральными кулисами. Это были кулисы московского Театра Ленинского комсомола, ныне оставившего себе сокращенное – «Ленком». Этот театр в то время гремел на всю страну плюс европейские государства. Марк Захаров устраивал из сценического действия феерию и одним из первых догадался спустить с пьедестала вождей – Ленина, например, Крупскую и других. Нет, до отрицания идеи революции дело тогда еще не доходило, но «человек из мрамора» превращался в обыкновенного человека с обыкновенными прыщами обыденной жизни. Для того времени это было более чем смело. С помощью остроумнейшего автора Григория Горина и изобретательного сценографа Олега Шейнциса «Ленком» рвался вперед. «Тиль», «Жестокие игры», «Звезда и смерть Хоакима Мурьеты», позже – «Юнона и Авось», «Синие кони на красной траве» – эти названия были на устах у всех, кто хоть сколько-нибудь интересовался театром, культурой и общественной жизнью.
Тут главного режиссера Марка Захарова пригласили и говорят: Марк Анатольевич, все прекрасно, но театр-то ваш носит славное имя Ленинского Комсомола. Пора бы и оправдать это высокое название, порадовать зрителя спектаклем на актуальную молодежную тему, например о БАМе, этой стройке века. Комсомол проявляет там чудеса героизма, а его, то есть комсомола, театр молчит об этом… Так, или примерно так ему сказали в инстанциях, и Марк Анатольевич принялся искать материал. Этот поиск привел его, в частности, к изучению плана выпуска книг издательством «Советский писатель», где он и наткнулся на мою фамилию. В плане стояла моя повесть о БАМе. В Таллинн был откомандирован завлит Ленкома милейший человек Юрий Аркадьевич Махаев. Я показал ему рукопись своей довольно реалистической бытовой повести, Юрий Аркадьевич отвез ее Марку Захарову, и я был вызван в Москву на переговоры. Махаев был завлитом и режиссером, и я согласился перекраивать повесть в пьесу только в соавторстве с ним. В результате мы за месяц сварганили нечто, похожее на искреннюю пьесу, Марк Анатольевич велел добавить в нее сибирской экзотики – шаманства, там, камлания и т. д. – и принялся за постановку. На роль главного героя, юного, наивного и пронзительно правильного, как князь Мышкин, Махаев отыскал студента ГИТИСа Сашу Сирина. Он так и остался в «Ленкоме», теперь – заслуженный артист России. Кстати сказать, родился и вырос Саша в Таллинне, в семье артистов ГРДТ. Отец его был одним из самых популярных актеров этого театра. К сожалению, он рано умер.
К спектаклю накрепко прибили музыкальную группу Криса Кельми, которая в программке этого спектакля впервые обрела название «Рок-ателье». В результате сколотилось стремительное и зрелищное действо с паром-дымом, лазерными эффектами и рок-песнями с леденящими душу словами: «Друг, к солнцу взлети, средь туч ты полети…» – что-то в таком духе. Потом я вдруг обнаружил, что из текста исчезли милые сибирские неправильности: «Ты че так-то со мной разговаривать?», «ни себе чего», и т. д., которыми я дорожил. Это – на репетициях. Мне все это жутко не нравилось. Я спорил с Марком Захаровым, писал ему целые меморандумы, где предлагал свои варианты текстов песен, по крайней мере неуязвимые грамматически. Но – тщетно. Марк Анатольевич смотрел на меня как поэт на иностранца, который никогда не поймет нюансов и ассоциаций.
Гриша Горин утешил меня:
– Песни будут греметь с такой силой, что слов все равно никто не разберет. К тому же Марк хочет удержать группу при театре и потрафляет их самолюбию. Они поют только свои тексты. У них среди музыкантов есть свой поэт. Фамилия его, как ни странно, Пушкин.
Каково?!
Я соглашался, скрепя сердце. Шли репетиции. Иностранец постепенно усваивал язык театра, начинал чувствовать его эстетику. На премьере я был уже счастлив. Марк выводил меня и Махаева на поклон под овации, и слава «Ленкома» косым лучом скользила по моему самолюбию.
Где-то через год я прочел в обзорной статье одной театроведки нелестное упоминание о пьесе Бориса Штейна и Юрия Махаева. Автор утверждала, что только отменная работа Виктора Проскурина, игравшего непутевого Толика, как-то компенсирует слабость текста. Было обидно, но не очень. Потому что слава – славой, но пьеса-то была не совсем моим детищем. Да, называлась она «Люди и птицы» и простояла в афише театра три сезона.
В скором времени я перевел с эстонского детскую пьесу в стихах «Крокодил без хвоста». Эту пьесу сочинила замечательная поэтесса Хельё Мянд. Она очень любила детей, сама родила пятерых и талантливо сочиняла для них стихи и песни. Как когда-то Корней Иванович Чуковский, убаюкивая в поезде своего малыша, сочинял на ходу: «Жил да был крокодил, он по улицам ходил, папиросы курил, по-турецки говорил, Крокодил, Крокодил Крокодилович…», что стало потом классикой русской детской литературы.
Молодая, толстая и веселая мама пятерых детей стала классиком эстонской детской литературы. Этого самого Крокодила, потерявшего хвост, я смотрел еще в 60-х годах в эстонском ТЮЗе – «Ноорсе театре» и был буквально очарован спектаклем, который, как я теперь понимаю, был оформлен в ставшей традиционной диснеевской стилистике.
И вот «Крокодила» поставили в Русском театре. Молодой режиссер Светлана Крассман сделала настоящий мюзикл, настрогав музыку из старых мультфильмов. Что необходимо для режиссера детского спектакля? Фантазия, вкус и чувство меры. Все это у Светланы присутствовало, и спектакль пошел на ура.
На первых премьерных спектаклях Крокодил сбегал в финале в зал и за руку выводил на сцену Хельё Мянд и меня, и нас радостно приветствовали: обоих в Таллинне знали.
Все свои театральные истории я не случайно заканчиваю премьерными поклонами: речь ведь зашла о славе, вот я и собираю ее по крупицам, разбросанным по биографии.
Не стоит думать, что эти дела не вскружили мне голову. Вскружили! И я принялся сочинять пьесы и сочинил их четыре штуки, и самому мне они так нравились, так нравились! И не только мне, а еще – кому бы вы думали? Не угадаете. Тому же Леониду Трофимовичу, народному артисту Леше Шевцову, который говорил, что добьется их постановки в ГРДТ, а потом говорил, что поставит их в своем театре. И как говорил! В глазах – ласка, в голосе – восхищение, в жесте – шарм. Нет, Леша был поистине великим артистом.
Никто никогда этих пьес не поставил, и у меня есть смутное подозрение, что мировая культура понесла от этого не слишком большой урон.
Итак, я стал завлитом новоиспеченного театра, имея уже некоторые представления о предмете. В первый же мой рабочий день в театре «У виадука» Леша предложил мне сыграть Старого Беса в сказке Пушкина «О попе и его работнике Балде». Приближался праздник города, и Леша договорился отыграть три детских спектакля на открытых площадках. Город – платил!
– Плясать умеешь? – спросил меня Леша.
– Я же флотский: «яблочко», чечетка…
– Отлично. Бес тоже – моряк-подводник.
«Сказку о попе…» как бы рассказывали скоморохи.
Они же произносили авторский текст и двигали ширмы. И когда скоморохи, указывая на меня, говорили (впрочем, не прозой, а какой никакой рифмой): «Вот ты и будешь старым Бесом», я скидывал желтую скоморошью рубаху, широкие штаны и, оставшись во всем полосатом, лихо плясал «яблочко» под баян. Вот когда пригодились училищные переплясы: чечетка в курилке и «яблочко» в самодеятельности!
Первую артистическую славу я обрел среди своего друга Аркаши Альтшуллера, который вместе с женой Симой пришел на прогон нашего шедевра. Он потом говорил мне, что, когда увидел меня на сцене в необычном образе, то потерял дар речи и не смог ничего шепнуть жене Симе, никакой абсолютно реплики. Но когда отошел от шока, выразил полное свое восхищение, я думаю, – скорее моим нахальством, нежели талантом.
Я же теперь могу признаться, что когда увидел в светлом, не зашторенном зале и Аркашу, и Симу, и журналистов, и представителей министерства культуры, то ноги у меня стали абсолютно ватными и свои коленца я выделывал этими ватными ногами уже автоматически. Однако из образа не вышел, и журналист Борис Тух писал потом, что с учетом моего флотского прошлого морской танец старого Беса имел определенный шарм.
И вот мы уже играем и пляшем на днях Старого Города, потом – в пионерских лагерях, и сказка обкатывается, мы чувствуем себя в ней по-хозяйски, и она обрастает еще двумя сказками: «О рыбаке и рыбке» и «О царе Салтане». Получился полнометражный детский спектакль, мы играли его в городах и весях Советского Союза на многочисленных гастролях – ив переполненных театрах, и на лужайках пионерских лагерей, по два, а то и по три раза в день. «Взрослые» спектакли приносили нам какую-то славу, а сказки – какие-то деньги, и, в общем, немалые. Мы неплохо получали по тем временам, правда, и работали до упаду. Это было одним из достижений перестройки: появилась возможность много и не бесплатно работать.
После сказки поставили «Мудромер» – комедию Николая Матуковского. Матуковский жил в Минске, был собкором «Известий» по Белоруссии. И вот он написал комедию. Значит, так. В некое Министерство Согласований приходит чудак-изобретатель со своей самодельной машиной «Дуромер» (это потом осторожный министр переименует «Дуромера» в «Мудромера»). Каждый может проверить на этом агрегате свои способности. Индикатор у машины музыкальный. Когда на проверочный стул садится полный дурак, звучит «танец маленьких лебедей» (это происходило задолго до ГКЧП, когда лебеди протанцевали на экранах телевизоров целый день), когда талантливый человек, звучит «О, дайте, дайте мне свободу», и т. д. Когда на стул присаживается гений, звучит «Славься» из «Ивана Сусанина». Это была блестяще скроенная комедия положений, и Леша Шевцов решил ее поставить.
На роль изобретателя Леша хотел пригласить кого-нибудь из эстонцев, хорошо бы – с акцентом: это бы выделяло его из общей массы.
Сначала я привел к Леше артиста Юхана Вийдинга. Маленький, щупленький, он на сцене был невероятно темпераментным. Его Гамлет славился далеко за пределами Эстонии. Кроме того, Юхан слыл одним из интереснейших эстонских поэтов. Он был, разумеется, членом Союза писателей, членом Правления и т. д. Я знал его довольно хорошо. По убеждениям Юхан был интернационалистом и не имел ничего против того, чтобы стать изюминкой премьеры русского альтернативного театра. Пьеса ему понравилась. Но Юхан как раз в это время начинал репетиции у себя, в Эстонском Академическом театре Драмы – уже в качестве режиссера, и у него не оставалось времени для нашей затеи.
Следующим кандидатом на роль изобретателя был поэт Уно Лахт. Человек, парадоксальный по своей сути он легко бы вошел в образ парадоксального героя комедии. Он пришел на переговоры с трехлетним сыном, что тоже выглядело парадоксом, ибо Уно было хорошо за пятьдесят. Именно из-за сына Уно не мог посвятить два месяца репетициям. Хотя – хотел. Ведь незадолго до этого Уно снялся в эстонском детективном фильме. Он был от природы артистичен.
Третьим кандидатом стал я.
Думаю, Леша Шевцов счел меня тоже достаточно парадоксальной фигурой, которая в разное время сотрясала воздух самыми разными текстами – от команды «На флаг и гюйс смирно!» до стихов «Я почему боюсь истертых слов? Я чувствую какое-то смущенье, когда душа, как неуклюжий слон ворочается в тесном помещеньи…» Так почему бы мне не попробовать себя в текстах очень даже не плохой комедии Матуковского?
И я принялся учить роль.
Комедия эта отличалась обилием сольных номеров. Там было три прохода манекенщиц, демонстрировавших несуразицу. Причем, купальник бикини демонстрировала Вика Захарова, девушка невероятно сексапильная. Все было при ней, купальника было почти не видно, шла она к тому же под мелодию эротического фильма «Эммануэль». Никто в Советском Союзе этого фильма тогда не видел, а в Эстонии, благодаря финскому телевидению – видели. Поэтому зрители понимающе улыбались, и, возможно, некоторые мысленно переносили Вику в декорации заграничного фильма, и я уверен, что наша Вика не проигрывала в сравнении с героиней. Тем более что соблазнительная Эммануэль только отсвечивала на экранах «Рекордов» и «Электронов», а Вика – вот она – живая, теплая! – проходила по рядам и делала возмущенному министру эротическое «ам!» при полном восторге зрителей. Наш Шевцов как раз и играл этого министра.
Потом два чиновника, думая, что их никто не видит, предпринимали попытку проверить свои собственные способности, и каждый из них то приближался к заветному стулу, то в страхе отскакивал от него, что открывало артистам простор для розыгрыша самых настоящих этюдов. Наконец мой герой, пораженный рутиной министерской бюрократии, садился в измождении на проверочный стул, так как другого поблизости не оказывалось, тут-то и начинал звучать финал «Ивана Сусанина». Чудак-изобретатель оказывался настоящим гением. Но ему от этого не становилось легче. Я неподвижно сидел, закрыв лицо руками, под аплодисменты и музыку Глинки, и Леша не разрешал мне поднимать головы.
Была премьера, и был маленький триумф в клубе фанерно-мебельной фабрики, и на поклоне Леша Шевцов вышел из образа и пригласил всю почтенную публику в фойе на торт. Торт был гигантских размеров и на нем кондитеры вывели кремом слово «Мудромер». Я сам привез его на своих «Жигулях» с кондитерской фабрики за час до спектакля.
Да. Так вот – о славе. Я впитывал ее, как губка влагу – в Таллинне, Тарту, Пярну, Нарве, Кохтла-Ярве, Силамяэ, а также – в Минске, Днепропетровске, Дзержинске, Сухуми, Калининграде, Астрахани: всех трогал несуразный гений-изобретатель, а одна девушка кинулась прямо на сцене обнимать меня – причем, со слезами. Я получал почти все стихийные букеты, потому что был по пьесе одним положительным среди всех отрицательных героев. За кулисами я отдавал цветы актрисам.
Вот и все, что касается моей театральной славы. Большего не снискал, но и этого хватило с лихвой.
Я словно по касательной линии соприкоснулся с кругом профессиональных актеров, для которых сцена – не эпизод, но единственный смысл жизни, они поделились со мной своим внутренним огнем, и отблеск этого огня стал одним из главных сокровищ моей памяти.
Артистизм и самоирония – два качества, которые притягивают к человеку окружающих. Я больше всего вращался среди моряков и людей искусства. И те, и другие были по-своему артистичны.
Но однажды судьба устроила мне встречу с артистичным Юрием Петровичем – не моряком и не актером.
Это было в Дубултах, лет двадцать пять тому назад.
Я был тогда молод: мне не было и сорока трех, и я своего возраста не чувствовал. По утрам мы со Славой Титовым пробегали многие километры по Рижскому взморью, и незамерзающее море дарило нам беззлобный рокот, и сосны слегка шумели, и мы пьянели от морозного кислорода. Так мы заряжались на целый день для работы и развлечений в писательском Доме творчества.
Слава – Ростислав Юрьевич Титов – таллиннский писатель, преподаватель мореходной астрономии – был идеальным товарищем в домотворческой жизни: активным и деликатным, веселым и дисциплинированным, что сочетается, согласитесь, нечасто.
Не забуду этой бесснежной морозной и солнечной зимы, этой залитой светом столовой, с наружной стеной из стекла, где соседи по столу испытывали неподдельный интерес друг к другу, ибо люди были все из разных мест и, в основном, творческие, а творческий человек это – всегда целый мир.
Юрий Петрович появился за нашим столом дня через три после начала смены. Небольшого роста, упитанный, человек неопределенного возраста. Ему могло быть пятьдесят, а могло – и все шестьдесят. Он был смугл от непреходящего загара южанина, кареглаз, с аккуратным зачесом редеющих, но не тронутых сединой волос. Он пришел, поздоровался и принялся за обед. Было видно, что человек ищет общения, которое как раз и есть смысл общего обеда.
– Вы с юга? – аккуратно спросил я его.
– Нет-нет, – охотно откликнулся Юрий Петрович, – я москвич. Просто я такой смуглый, потому что пятнадцать лет прожил в Италии.
– Как в Италии?
Замечу, что на дворе стоял 1976-й год, и насчет всяких там италий в государстве нашем было сложно. Тем более – пятнадцать лет.
– Не ломайте голову, – просто сказал Юрий Петрович. – Я – раз-разведчик.
Он слегка, совсем немного, заикался, иногда только повторяя первый слог, и этот маленький дефект речи придавал, как ни странно, его словам неоспоримую весомость.
Мы чуть не ошалели со Славой: разведчик! И так спокойно об этом…
– У вас, наверное, есть какое-нибудь воинское звание? – осторожно поинтересовался я.
– По-полковник в отставке.
Юрий Петрович посмотрел на нас внимательно, как бы оценивая произведенный эффект. Может ему показалось, что мы заинтересованы недостаточно, потому что когда подали второе, он устроил целое представление.
Поводив ножом по мясу, он объявил безапелляционно:
– Лангет жесткий! Нож не берет.
– Можно позвать официантку, она заменит, – предложил Слава.
– Не надо официантку, – возразил Юрий Петрович и окинул нас таинственным взглядом, как фокусник – публику. – Я его и так про-проглочу.
А мы и на самом деле были публикой, которая с удивлением наблюдала, как Юрий Петрович запрокинул голову, открыл рот и, взяв двумя пальцами жесткую продолговатую котлету, заглотал ее, как, прямо, шпагоглотатель. Мы были поражены. Юрий Петрович – доволен.
После обеда он спросил:
– Где тут у вас би-бильярд?
Мы отвели его в бильярдную. Юрий Петрович спросил:
– Кы-кто тут лучше всех играет?
Мы указали на Григория Поженяна. Несмотря на свой внушительный живот, Поженян у бильярдного стола показывал чудеса ловкости. Бывший циркач и войсковой разведчик, он навсегда сохранил превосходную координацию движений, и бильярд был тем местом, где можно было ее продемонстрировать.
Юрий Петрович сказал Поженяну:
– Предлагаю сыграть на коньяк. Причем, я буду играть только «пистолетом».
Игра началась.
Поженян был ас.
А Юрий Петрович был профессионал.
Как потом выяснилось, в довоенные годы он на бильярде зарабатывал себе на жизнь. Шеф возил его «бомбить» Ростов, Ленинград и Киев, где подросток Юрий Петрович сначала прикидывался неумелым; партнер заводился, увеличивал ставки… Психологическую часть акции разрабатывал шеф. А Юрий Петрович сначала проигрывал, потом – как бы случайно – выигрывал, потом – опять случайно, на последнем шаре… Продолжая выигрывать, он создавал впечатление, что играет из рук вон плохо. Это было настоящее мастерство. И играй сейчас Юрий Петрович двумя руками, он выиграл бы без всякого сомнения. Но Юрий Петрович, как уже было сказано, играл исключительно «пистолетом», то есть держал кий на весу, словно копьеметатель, и, несмотря на свое неоспоримое мастерство, в таком варианте все-таки проиграл.
На другой день стало известно, что Юрий Петрович повел вечером Поженяна в ресторан – в связи со своим проигрышем.
Никто не знает, как развивались события за стенами нашей творческой крепости, известно только, что Поженян вырулил на родную базу не слишком поздно, без помех нашел свой номер и лег спать. Юрий же Петрович где-то подзадержался, а, подзадержавшись, не стал спрашивать у дежурной номер своей комнаты, который не успел запомнить – должно быть, сыграла свою роль привычка к конспирации. Паниковать он по такому пустяковому случаю не стал, свернулся калачиком в конце коридора и проспал на коврике до утра. За завтраком же был свеж, чисто выбрит, трезв и весел. И мы поверили, что он – настоящий разведчик.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.