Текст книги "Утоли моя печали"
Автор книги: Борис Васильев
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
– Пылу в твоих речах, Роман, всегда больше, чем резону, – миролюбиво улыбнулся в бороду Василий. – Но пыл – не аргумент. Человек и стал-то человеком разумным только тогда, когда научился управлять своими страстями.
– Не следует ли из ваших слов, Василий Иванович, что идеальным обществом вы полагаете общество, состоящее из людей бесстрастных? – улыбнулся Вологодов.
В его тоне скрывалась некая ирония, но Олексин предпочел ее не заметить.
– Никоим образом, Викентий Корнелиевич, страсть – ключ к творческому началу, если она управляема совестью. И к разрушению, а то и преступлению, если совесть заменяется сиюминутной необходимостью. Умозрительной политической идеей или жаждой личного обогащения – разницы нет. Как то, так и другое направлено против общества, почему между идейным бомбистом и безыдейным разбойником я и не усматриваю никакой принципиальной разницы.
– Цель оправдывает средства, – проворчал Хомяков. – Лозунг Игнатия Лойолы, если не ошибаюсь.
– Невозможно достигнуть благородной цели преступными средствами, тут я с Василием Ивановичем полностью согласен, – заметил Викентий Корнелиевич. – Поэтому и Робин Гуд есть всего-навсего протест против догматического германского орднунга, выраженный в романтической легенде.
– Вот как? – усмехнулся Роман Трифонович. – А я-то, наивный, предполагал в его образе вопль о справедливости.
– Экспроприация не может быть справедливой хотя бы потому, что любая форма насилия несправедлива изначально, – сказал Вологодов. – Общество, которое откажется от этого постулата, рано или поздно захлебнется в разгуле преступности. И прежде всего в воровстве, поскольку воровство – простейший и доступнейший способ экспроприации. К тому же не требующий знания французского языка.
– Вряд ли возможно столь безнравственное общество, – сказал Василий. – Здравый инстинкт народного самосохранения его попросту отринет.
– Стало быть, ты восчувствовал недостаточность веры, Вася, коли уповаешь на инстинкт, – усмехнулся Хомяков.
– Этот инстинкт воспитала вера во Христа, Роман. И тому гипотетическому обществу, о котором в предположительном смысле упомянул Викентий Корнелиевич, придется столкнуться с государственно-православной русской церковью. А она этого не допустит.
– С помощью креста и молитвы?
– С помощью миллионов верующих, и прежде всего – крестьянства. А крестьянство – это вся Русь, Роман. Вся Русь с ее могучими, по сути, средневековыми традициями.
В гостиную, где за беседой коротали время мужчины, заглянула Варя.
– Наденька практически проспала весь день. Даже когда мы с Грапой кормили ее, она не открыла глаз. И не отвечала ни слова. Причем на самые простые вопросы.
– Что говорит Степан Петрович?
– Все то же: к физическому состоянию у него претензий нет. – Варя вздохнула. – В конце концов я уговорила его выписать Наденьку домой в начале следующей недели.
– Вот это правильно, – оживился Роман Трифонович. – Дома и стены помогают.
– Конечно, Авраамий Ильич будет ее наблюдать и дома, но… – Варвара как-то очень растерянно пожала плечами и беспомощно улыбнулась. – Что же мне делать, господа, посоветуйте. Может быть, попробовать гипноз?
– Не убежден, – тихо сказал Викентий Корнелиевич. – Форма Надежды Ивановны прекрасна, а душа… Душу гипнозом не вылечишь, Варвара Ивановна.
– Душа… – вздохнул Василий и замолчал.
Все ждали его слов, но их не последовало.
– С вашего позволения, господа, я вас оставлю до обеда, – сказала Варя и вышла.
Вопрос о совести, который так беспокоил Романа Трифоновича после утреннего разговора с Каляевым, не всплывал более, потонув в длинных разговорах о Руси и России, о будущем, о грядущем столетии. Что и говорить, любила русская интеллигенция со вкусом потолковать о судьбах отечества…
4
К обеду подоспел Николай.
– Вася!.. – Он долго тискал брата, хлопал по плечам, обнимал и целовал и даже почему-то потрепал за бороду. – Ну, рад я, как я рад, что ты приехал. К нам заглянешь?
– Когда же, Коля? Сегодня Варя не пустит, завтра – сам знаешь, а следующим днем мне уезжать. Со Львом Николаевичем условлено, никак не могу отложить. Ты уж прости меня и Анне Михайловне извинения мои передай вместе с сердечным поклоном.
– А заодно скажи, чтобы готовила пир на весь мир, – улыбнулась Варвара.
– Это по какому же поводу?
– Слух прошел, что ее супруга, некоего капитана Николая Олексина, государь изволил пожаловать орденом Святого Владимира четвертой степени.
– Кто это тебе сказал?
– Наш семейный генерал.
– Вот в чем дело, оказывается… – Николай неожиданно рассмеялся. – Теперь мне все ясно.
– Что тебе ясно, Коля? – спросил Хомяков. – Что Федор тебе протежирует?
– Ну и память у первых дворян России, – удивленно протянул капитан, словно не расслышав вопроса.
– Что ты загадками заговорил вдруг? – проворчал Роман Трифонович. – Каких первых дворян?
– Романовых, естественно, – Николай озадаченно покрутил головой. – Утром я по долгу службы на Петербургском шоссе оказался: получил приказ сопровождать фуры с коронационными подарками из Петровского путевого дворца в Кремль. Вроде почетного эскорта. Стою с полуэскадроном, жду, когда фуры погрузят. Вдруг на шоссе – шум, крики. «Князь Ходынский!..» и – далее непереводимо. И подлетает ко мне на коне полицейский полковник Руднев, как потом выяснилось. «Приказываю немедленно обеспечить проезд во дворец для Его Высочества великого князя Сергея Александровича!» Я ему сердечно объясняю, что, во-первых, приказывать мне могут только три человека во всей России: либо мой непосредственный начальник, либо военный министр, либо сам государь. Во-вторых, я нахожусь здесь со вполне определенной задачей, и в-третьих, полицейские обязанности как-то не совсем гармонируют с моей офицерской честью. Тут полковник покрывается пятнами и начинает повышать тон, а я начинаю демонстративно стаскивать с руки перчатку. Он выпаливает коронную фразу: «Я буду жаловаться!» – и ретируется. Такова, в общих чертах, завязка.
– И что же было далее? – В глазах Вологодова появился неподдельный интерес.
– А далее генерал-губернатор Москвы поворачивает назад, полицейский полковник Руднев глотает пыль, следуя за его коляской, а толпа вдогонку орет «Князь Ходынский!..» с соответствующими толпе эпитетами. Затем я спокойно сопровождаю фуры с подарками в Кремль, где меня уже поджидает дежурный адъютант Его Высочества с приказом немедленно пожаловать. Еду, проводят в кабинет. Успеваю заметить, что великий князь в великом гневе, но четко и ясно рапортую, что-де капитан Олексин прибыл по вашему повелению… «Ах, это ты, Олексин? – вдруг приятно удивляется Его Высочество. – Хорошо послужил во время народного гулянья. А также впоследствии. Молодец!» С тем мы и расстаемся ко взаимному удовольствию. – Николай громко расхохотался: он был смешлив и всегда смеялся с наслаждением. – Ну и память у них! Кабы Федор не порадел своевременно, мчаться бы мне в очередной гарнизон со всем семейством.
– А мы все Федором недовольны, – вздохнула Варвара.
– Одно доброе дело доброты не посеет, – по-прежнему непримиримо проворчал Хомяков.
– Нехорошо ты сказал, Роман. – Василий укоризненно покачал головой. – Если бы Федора просили об этом и он сделал, и тогда бы спасибо ему. А когда добро – по велению души да втайне творится, это поступок достойный. Слова добро не сеют, а поступок – даже один – сеет. И хвала сеятелю.
Вошел Зализо:
– Василий Иванович Немирович-Данченко.
И отступил, пропуская корреспондента, одетого по-дорожному, что сразу всем бросилось в глаза.
– Добрый вечер, господа. Попрощаться зашел буквально на минуту, даже извозчика не отпустил… – Немирович-Данченко замолчал, заулыбался, шагнул, протянув обе руки: – Василий Иванович! Тезка ты мой двойной!.. Ну, здравствуй, дорогой, здравствуй.
Они троекратно поцеловались, путаясь бородами.
– Как всегда – в суете? – спросил Василий.
– Извини уж, – развел руками журналист. – Да, насчет суеты. Государь повелел возбудить следствие о Ходынской трагедии. Вести дело поручено следователю по особым делам Кейзеру. Скажите Каляеву об этом, когда увидите его.
– Каляев утром в Нижний укатил.
– Ну, а я – в Петербург. Кляузы начались в редакции. Отповедь моя им не понравилась. Ну, обнимаю всех, целую и – скачу.
И вышел, поклонившись.
– Суетой газетчики живут, – неодобрительно вздохнул Василий. – А суетой души не спасешь.
Помолчали.
– Надо насчет обеда распорядиться. – Варвара встала. – Готовьтесь, господа.
Она ушла.
– А спасти необходимо, – вдруг сказал Вологодов.
– Что спасти?
– Надежду Ивановну. – Викентий Корнелиевич поднялся с кресла, зашагал по гостиной с непривычным для него волнением. – Который день наши разговоры слушаю и жалею, что нет с нами Надежды Ивановны. Пусть скучны наши споры, пусть – болтовня, но она бы слушала. Она бы себя слушать перестала.
– Правильно! – громко сказал Николай. – Она там в заточении. В узилище!..
– А врачи как же? – растерянно спросил Роман Трифонович. – Они же отказали…
– Для врачей она больная, а для нас – Наденька! – выпалил капитан.
– Святые слова сказал, Коля, – вдруг заволновался всегда внешне спокойный Василий. – Душу ее спасать надо. Душу, а не тело! А все норовят тело, тело!..
И поспешно вышел. Николай бросился за ним:
– Обожди, Вася! Вместе…
– Что скажете, Викентий Корнелиевич? – с некоторой растерянностью спросил Роман Трифонович, когда за братьями захлопнулась дверь. – Не натворим ли бед самовольством?
– Знаете, дорогой друг, я рад. Мне кажется, что дома ей будет лучше. Во всяком случае, должно быть лучше.
– Дай-то Бог…
В дверь заглянул Николай:
– Едем за Наденькой! Решено!..
И скрылся. Вологодов встал, перекрестился.
– Ну, и слава Богу, – вздохнул с облегчением и с некоторой долей печали одновременно. – А мне разрешите откланяться.
– Куда же вы? Сейчас Надюшу привезут.
– Значит, мне следует идти домой. Следует, Роман Трифонович, хотя, видит Бог… – Викентий Корнелиевич осекся, сказал, помолчав: – Завтра я должен посетить присутствие по неотложным делам. Стало быть, до послезавтра. Если позволите и… и если Надежда Ивановна не будет возражать.
И, поклонившись, вышел.
– Непременно, непременно, – пробормотал занятый своими мыслями Хомяков.
Он не мог прийти в себя от простоты, с которой вдруг разрешился столь мучивший его вопрос. Но он – разрешился, и сейчас Роман Трифонович пребывал в некоем неустойчивом состоянии, потому что все решилось без него. И это было и непривычно, и досадно.
В гостиную заглянул улыбающийся – что тоже было совсем уж непривычно – Евстафий Селиверстович.
– Все уехали. Викентий Корнелиевич – домой, а наши – за Надеждой Ивановной.
– Комнаты ее готовы?
– Лично проверю. Радость-то какая, Роман Трифонович!
– Как же это меня с седла-то ссадили? – удивленно сказал Хомяков. – А ведь ссадили. Ссадили – и правильно сделали.
Самолюбие его было уязвлено, но он утешился тем, что сам внес Наденьку в ее комнаты. И поцеловал, положив на кровать.
– Радость ты наша…
Глава тринадцатая
1
Наденька отнеслась к внезапному переезду из больничной палаты домой безразлично. Одевая ее, Грапа с жаром говорила, что, слава богу, теперь все будет хорошо, а на своей постельке, глядишь, и дело пойдет на поправку. Надя послушно подставляла руки, поворачивалась, как просила Грапа, вставала, если было нужно, и – молчала. Глаза ее, синева которых стала теперь еще гуще и еще глубже, безучастно смотрели куда-то мимо одевавшей ее горничной.
«Господи… – смятенно думала Грапа. – Неужто не понимает, что из больницы увозят?.. Неужто разума лишилась?..»
Наденька все слышала и все понимала, и ничего не могла с собой поделать. Невероятный ужас вдруг обрушился на нее, как только Варя ворвалась в палату с ликующим криком:
– Домой едем, Наденька! Домой!..
И Наденьке внезапно стало так страшно, что полная апатия оказалась единственным средством защиты от этого страха. «К Феничке везут… – в панике думалось ей. – Там же Феничка, моя Феничка… Они туда всех свозят…»
Безмолвие и неподвижность были сейчас единственным ее спасением. Она ясно понимала, что все эти громкие, такие веселые и такие здоровые люди попросту не поймут ее, если она попытается объяснить им, чего именно она боится. Не поймут, а не поняв, решат, что она сошла с ума.
А вот то, что она испугалась собственного воображения, которое непременно должно было вспыхнуть с неудержимой силой именно там, откуда они с горничной так радостно спешили на свою Голгофу, Наденька понять не могла. Некогда было понимать, все случилось внезапно, лишив ее возможности самой избрать тот час, когда позволительно будет думать о Феничке. Времени, которое она сознательно оттягивала, чтобы накопить достаточно сил для своих самых трудных, самых мучительных воспоминаний, теперь у нее не оказалось. У нее вдруг украли это время. Плотина, лихорадочно построенная ею, рухнула, и беспощадный поток уже уносил ее в ад, переполненный стонами, воплями, криками, просьбами и проклятиями…
С ней заговаривали, ей ласково улыбались, ее нежно целовали, а Николай даже восторженно обнял («Сестренка ты моя!.. Дорогая, любимая и единственная!..»), но Наденька упорно продолжала молчать. Молчание оказалось последним редутом ее обороны против всех, против всего мира. И во всем мире только она, одна она понимала, что с ней происходит. Себя понимала. Наденьку Олексину.
– Что с ней? – тревожным шепотом спросил Николай.
– Растерялась, – неуверенно объяснила Варя. – До сих пор говорили, что раньше чем через неделю не выпишут, и вдруг… Ты бы тоже растерялся.
«Душа в ней переменам встревожилась, – с горечью думал Василий. – Футляр починили, а скрипка разлетелась. И нет музыки больше. Не звучит она в ней, не звучит…»
Даже Роману Трифоновичу Наденька не обрадовалась. И веки не дрогнули, когда он сказал:
– Радость ты наша…
– Ну, слава Богу, Наденька дома, – удовлетворенно сказал Николай, успокаивая, впрочем, больше себя. – Я – к семейству. Завтра прибудем.
И ушел. А они – остались. Сидели в малой гостиной и молчали. И Варя, и Хомяков, и Василий, и вскоре присоединившийся к ним Евстафий Селиверстович.
– Скрипка, – вздохнул Василий. – Никакой врач скрипичного мастера не заменит. Тут другой специалист нужен.
Туманными были его размышления, но никто ни о чем даже не спросил. Молчали, как молчали. Вольным молчанием.
А потом без разрешения и даже без стука вошла Грапа. И все уставились на нее, не задав ни одного вопроса.
– Кажется, уснула. Или глазками прикрылась. От нас, здоровых.
– Считаешь, напрасно мы ее потревожили?
– Да, барыня, напрасно. – Губы у горничной задрожали, но она сдержала слезы. – В привычном месте Бога всегда легче найти.
– Хорошо ты сказала. – Василий встал с кресла, прошелся, снова сел. – Очень точно сказала, Грапа.
– А дом – место непривычное для нее, что ли? – тихо, без обычного напористого тона спросил Роман Трифонович. – Она здесь выросла, она здесь всех богов наперечет знает.
– Надежда Ивановна в доме здоровой была, – вздохнул Евстафий Селиверстович. – А в больнице – больной. И больной воротилась. В здоровый дом.
– Что же, назад ее? – растерянно спросила Варвара. – Снова в больничную палату?
– Нет уж, Варвара Ивановна, хватит, потешили себя, – с неожиданной резкостью сказала Грапа. – Два раза переезд Наденьке не перенести.
И вышла.
– Даст Бог, утром все на свои места встанет, – вздохнул Роман Трифонович, не веря ни единому сказанному своему слову.
Утром все встало на другие места. Наденька послушно, но явно без аппетита ела свою кашу, пила сок и чай, а от сладкого отказалась. Не словами – просто закрыла глаза. Такой или почти такой она проснулась в больнице в первое после Ходынки утро. Варя сама кормила ее завтраком, а выйдя из ее комнаты, рухнула на козетку и разрыдалась, изо всех сил зажимая рот.
– Что же это, Грапа? Что же это?..
– А то, что входить к Наденьке не будете, пока я не позволю, – сурово сказала горничная. – Можете хоть сейчас выгнать меня, но девочку мучить я не позволю.
– Хорошо, Грапа, милая, хорошо, – вытирая слезы трясущимися руками, бормотала Варвара. – Только спаси ее, Христом Богом умоляю, спаси!..
– Ступайте к себе, Варвара Ивановна, – вздохнула Грапа. – И господам накажите, чтоб зазря сюда не совались.
– Да. Да, да… – послушно кивала Варя.
Грапа ушла к Наде. Варя посидела немного, вымыла залитое слезами лицо и спустилась вниз.
– Как Надюша?
– Я сама покормила ее, – почти спокойно ответила Варя. – И нам пора.
Принесли телеграмму из Ковно: «ПОМНЮ СКОРБЛЮ НАД ОДИНОКОЙ ПОМИНАЛЬНОЙ РЮМКОЙ ЦЕЛУЮ ВСЕХ БЕРЕГИТЕ НАДЕНЬКУ ГЕОРГИЙ».
А после завтрака из Смоленска приехали Иван и Беневоленский. Варя сразу же рассказала им о Наденьке, ничего не утаивая и не щадя себя.
– Это я во всем виновата, я. Говорили же мне врачи, что рано ее перевозить, что…
– За что же вы ее так?.. – с болью спросил Иван. – По принципу «сытый голодного не разумеет»…
– Не надо так убиваться, Варя, – вздохнул Беневоленский, укоризненно посмотрев на Ивана. – Сделанного не вернешь, а там – само время покажет.
Варя отправила мужчин в курительную, чтоб и голосов их не было слышно, металась по всему особняку, не находя места.
Из Надиных комнат спустилась Грапа.
– Вы простите меня за давешнее…
– Ты права, Грапа, совершенно права. Мы – бесчувственные скоты, здоровые бесчувственные скоты. Как?..
– Уснула.
– Так ничего и не сказала?
– Сказала.
– Что?..
Грапа помолчала. Уж очень не хотелось ей говорить.
– Что, Грапа? Скажи.
– «За что они так?»
– И Ваня те же слова… – вздохнула Варя. – Те же самые, слово в слово.
– Иван Иванович приехал? – спросила Грапа. – Обождите, обождите, Варвара Ивановна, Наденька в больнице вспоминала о нем. Рождество вспоминала…
И бросилась наверх, шагая через две ступеньки.
Варя ждала ее, нервно прохаживаясь. Зачем ждала, и сама не понимала, и прождала бы Бог весть сколько времени, но заглянул Евстафий Селиверстович:
– Младшие Олексины пожаловали, Варвара Ивановна.
Так он всегда называл семью капитана Николая. Следовало встретить, деликатно намекнуть Анне Михайловне, чтобы не говорила слишком громко и вообще… И Варя вышла к ним.
– Она призрака боится, – убежденно сказала Анна Михайловна, когда Варвара объяснила непонятное поведение больной.
– Чего боится?..
Варвара с трудом сдержалась: очередная глупость уже вылезла, причем на редкость не к месту. Господи, что эта гарнизонная дама еще ляпнет?..
– Фенички боится, понимаете? Она для нее здесь живет.
– Феничка умерла, – резко сказала Варя.
– Нет, Варвара Ивановна. – Анна Михайловна улыбнулась, как, вероятно, улыбалась своим девочкам. – Чтобы согласиться, что кто-то умер, надо его похоронить. Чувства наши так устроены, мне мамочка рассказывала.
Брат с сестрой переглянулись.
– А ведь и верно, Наденька Феничку мертвой не видела, – удивленно сказал Николай. – Ай да Аничка… А у Наденьки все чувства обострены особо. А мы – обормоты.
– Ее нельзя сейчас одну оставлять. С ней говорить нужно. Чтоб думам ее мешать.
Варя неожиданно шагнула к Анне Михайловне, обняла, поцеловала, впервые сказав просто и – по-родственному:
– Спасибо, Аничка.
2
– Что-то господин Вологодов сегодня не появился, – сказал вдруг, перебив негромкий общий разговор, Василий.
Он думал о чем-то своем. Но думал все время, почему иногда и произносил фразы, непонятные для окружающих.
– Служебные дела, – рассеянно пояснил Хомяков.
Варвара улыбнулась:
– Викентий Корнелиевич на редкость деликатный человек. Сегодня – день маминой памяти, день – для родных. Вот он и сослался на службу. Кстати, панихида в двенадцать, пора одеваться. – Она встала, вздохнула неожиданно: – А Грапы все нет…
Потом поехали на панихиду, отстояли ее, поставили свечки от себя и от Наденьки. А когда выходили из храма, Варя вдруг вспомнила, что ни разу не подумала о маменьке во время всего богослужения. Вспомнила со стыдом и болью и даже прошептала про себя: «Прости меня, маменька, прости, но ты же все понимаешь…»
Дома уже ожидал обед, но едва успели поднять поминальную, как в столовую бесшумно вошел Зализо. Нагнулся к Варе:
– Грапа спрашивает, когда велите прийти.
Варвара тотчас же поднялась из-за стола:
– Простите, господа.
Грапа ожидала в холле у лестницы, ведущей в комнаты Наденьки. Точно и сейчас охраняла ее.
– Заговорила она. Чуть-чуть, но заговорила.
– Господи!.. – Варя перекрестилась.
– Я ей про Рождество, про Ивана Ивановича. А она вдруг спрашивает: «Аверьян Леонидович приехал?» – «Приехал», – говорю. А она: «Я сейчас – Маша с бомбой».
– Маша с бомбой?
– Так сказала.
– Почему же так сказала?
– Не знаю, Варвара Ивановна. – Грапа удивленно пожала плечами. – Но в больнице и такого не было.
– Да?..
– То есть совсем без интересов. «Да – нет», вот и вся беседа. А тут – разговор целый! Потому вас и потревожила.
– И очень правильно сделала, спасибо тебе.
– Задремала она, я и спустилась. Когда проснется, я вам скажу, если что новенькое замечу.
Грапа стала подниматься по лестнице, а Варвара тотчас же поспешила в столовую.
– Наденька разговаривала! – с торжеством объявила она. – Вами интересовалась, Аверьян Леонидович. И Машей.
– Мной и Машей? – Беневоленский был очень удивлен.
– Прав был Викентий Корнелиевич, сердце у него – вещун, – взволнованно объявил Роман Трифонович. – И ты, Коля, прав. И… и все мы правы, что вытащили ее из больницы. Она здесь скорее окрепнет, оглядится…
– И вспомнит о своей горничной, – вздохнул Василий. – Разбередит душу свою.
– Да. – Иван грустно покачал головой. – Только не горничной она была для Наденьки, она ее подружкой была. Помнишь елку в Высоком, Аверьян, Рождество…
– Гадания их, – напомнил Беневоленский. – Подруга, конечно, девичья подружка. Но Наденька почему-то вспомнила о Маше. О Маше и обо мне…
– Знаете… – вдруг робко сказала Анна Михайловна. – Извиняюсь, конечно, только подумала я, что отвлекать ее надо. Все время отвлекать. Ну, как с детьми, понимаете? Ребенок к ножницам тянется, а вы ему вместо ножниц – погремушку. Погремит она, дитя заслушается и про ножницы забудет.
– Наденька – не ребенок, – с досадой заметил Николай. – У тебя все примеры – из детской.
– Это и хорошо, – одобрил Василий. – У дитяти душа чистая, ничем еще не замутненная. Божья естественная душа.
– А у Надюши – Божья замутненная, – проворчал Хомяков. – Интересы – что ростки в марте. Один чудом прорвался, а как все обрадовались? Как знамению.
– Не согласен я с тобою, Роман. – Иван вздохнул, отрицательно покачав головой. – А с Васей – согласен.
– Как именно Наденька вспомнила о Маше? – неожиданно, почти докторским тоном спросил Беневоленский.
– Как вспомнила? – Варя на секунду задумалась, припоминая, что говорила Грапа. – Она сказала: «Я сейчас – Маша с бомбой». Да, да, так и сказала.
– Маша с бомбой…
Аверьян Леонидович до сей поры в разговоре не участвовал. Нехотя ел, нехотя пил и все время о чем-то напряженно думал, сведя брови на переносице. А после ответа Вари вдруг отложил салфетку и решительно поднялся из-за стола.
– Извините, господа. – Он помолчал, будто еще раз проверял уже принятое решение. – Я должен… Нет, я обязан, как врач обязан поговорить с больной.
– Как?.. – растерялась Варя.
– Серьезно, как с абсолютно здоровым человеком. Не о том, как она себя чувствует – это Наденьку, боюсь, уже начало раздражать, а о… о Маше. О справедливости не для себя.
– Но Наденька спит…
– У дверей обожду! – резко ответил Аверьян Леонидович и быстро вышел из столовой.
Все молчали.
– Может быть, он прав, – тихо сказал Иван. – Очень может быть, что Аверьян прав…
– Ох, боюсь я этого разговора, – вздохнула Варя. – Опять о трагедии, опять о гибели.
– Наденька Маши не знала, – напомнил Николай. – Для нее она – легенда. Возвышенная гордая легенда, не более того. Как и для всех нас, впрочем.
– Заново, стало быть, опыты над живым человеком ставим? – нахмурился Хомяков. – Врачей, врачей надо завтра же собрать. А лучше – сегодня. Прямо сейчас!
– Неправильно вы говорите, неправильно! – вдруг торопливо заговорила Анна Михайловна, точно боялась, что ее вот-вот перебьют. – С детьми надо по-взрослому разговаривать, только по-взрослому. Потому что они и есть взрослые, только что – маленькие еще.
– Наденька у нас достаточно большая, – усмехнулся Николай. – Тут твои рецепты не подходят, Аничка.
– Ты не прав, Коля, – строго сказал Василий. – Душа возраста не имеет, она Господом на всю жизнь вложена. И когда мать с ребенком говорит, она к душе его обращается, а не к разуму. И душа дитяти ей откликается. А все остальные – и отец, в том числе – к разуму апеллируют, почему малые дети без матери – круглые сироты. Одинокие в миру. Мама – первое слово, которое человек произносит. И, наверное, последнее, когда душа его отлетает. Альфа и омега жизни человеческой, вот что такое – Мать.
– Нас вспомни, Коля, нашу маменьку, к душам нашим обращавшуюся, – вздохнул Иван.
– Вспомнил, Ваня, – тихо сказал Николай и встал. – Вечная память маменьке нашей и вечная ей благодарность.
И все поднялись, низко склонив головы…
3
Аверьян Леонидович терпеливо сидел в будуаре, ожидая, когда Грапа скажет, что Наденька проснулась, и позволит войти в спальню. Он понимал, что разговор должен быть серьезным, но при этом не забывал, что форма этой предстоящей серьезной беседы одновременно должна была быть занимательной. Очень занимательной и по возможности короткой, потому что на длительное внимание рассчитывать было нельзя. Запас внимания в Наденьке был сейчас весьма ограничен, но пределов этой ограниченности Беневоленский не знал, а потому продумывал каждое свое слово. Особенно – первое, ключевое. «Ключевое, – думал он. – Но всякий ключ несет в себе две функции: отпирать и запирать. И если я поверну его неправильно, если ошибусь, Наденькина душа замкнется передо мной. И, может быть, замкнется навсегда…»
– Проснулась, – сказала горничная, выйдя из спальни и тщательно прикрыв за собою дверь. – Я сказала о вас, Аверьян Леонидович.
– Она ждет?
– Она долго молчала, а потом говорит: «Если надо».
– Могу пройти к ней?
– Обождите. – Грапа помолчала. – Она может не отвечать, но все слышит, понимаете? Я к тому, чтоб терпенье у вас было. И не повторяйте сказанного, нервничать она начинает.
– Вы – замечательная сиделка, Грапа, – улыбнулся Беневоленский. – Остановите меня, если я ненароком не то брякну.
Горничная искренне обрадовалась:
– Дозволяете мне при разговоре вашем?
– Без вас ничего у меня не выйдет, – серьезно сказал Беневоленский. – Ну что, с Богом?
Грапа кивнула и молча перекрестилась.
Наденька лежала, привычно прикрыв глаза. И в ответ на приветствие Аверьяна Леонидовича не открыла их, но губы ее чуть заметно дрогнули. «Хорошо бы ей глазки открыть», – подумал он, садясь у ног.
– А Машино колечко опять со мною срослось. – Он повертел ладонью единственной правой руки. – Будто и не снимали мы его для ваших крещенских гаданий.
Наденька распахнула глаза, дрогнув длинными ресницами. Посмотрела, выпростала из-под одеяла руку, указательным пальцем дотронулась до обручального кольца, с которым намеревалась когда-то гадать. В Высоком, давным-давно. В другой жизни.
– Маша упала на бомбу.
Она не спрашивала. Просто докладывала, что знает и помнит. Чтобы не сочли безнадежной.
– Она не упала, она закрыла ее, чтобы не пострадали дети. И дети не пострадали. Совсем не пострадали. Машенька спасла их ценою собственной жизни.
– Жизнь важнее.
– Детская – безусловно.
– Нет. Своя.
«Она борется за свою жизнь, – промелькнуло в голове Беневоленского. – Только за свою, а потому все отбросила. Все нравственные надстройки. Надо о них, непременно о них. Она должна вспомнить…» И сказал:
– Если бы каждый берег только свою жизнь, человечество давно бы погибло.
– Человечество топчет людей. – Наденька произнесла эту фразу раздельно, жестко выделив каждое слово.
«Неправильно, не то говорю! – тотчас же спохватился Аверьян Леонидович. – Логически сейчас ничего ей не докажешь. Нужен пример, пример…»
– Топчет, не спорю. Конкистадоров помните, Наденька? Свирепо жестокие были господа. За горсть золота пытали, мучили, истязали до смерти несчастных индейцев, не понимающих, за что их убивают целыми племенами.
Он сознательно помолчал, чтобы проверить, слушает ли его больная.
– Кортес, Писарро, – с некоторым напряжением сказала она.
«Слушает!» – почти с ликованием понял он. И с огромным облегчением продолжал:
– Мне как-то попались любопытнейшие воспоминания одного из этих молодцов. Никак не могу припомнить имя… Но не в имени суть. Он с подобными себе товарищами поймал как-то индейца, знающего дорогу к богатейшему храму. Они начали его допрашивать – индеец молчал. Бить – молчал. Пытать – молчал. Подвесили над костром, начали поджаривать его, живого, – все равно молчит. Устали палачи, и один из них потянулся к неведомым красным ягодам. Сорвал кисть, поднес ко рту…
Аверьян Леонидович сделал вид, что закашлялся, пробормотал «извините». Только чтобы проверить, слушают ли его…
– Точно кисти винограда, – прошептала Наденька, и горькая улыбка чуть скользнула по губам.
– Точно кисть винограда, – тут же подхватил Беневоленский. – И вдруг доселе молчавший, почти до смерти замученный индеец что-то сказал. «Что он сказал?» – спросил тот, который соблазнился красивой кистью. «Он просит тебя не есть этих ягод, – сказал автор воспоминаний, знавший местный язык. – Они очень ядовиты, и ты умрешь в мучениях». Почти замученный жестокими пытками индеец сберег жизнь своему мучителю, представляете, Наденька? Извергу рода человеческого, палачу, только что пытавшему его!
Наденька медленно закрыла глаза. И молчала. Аверьян Леонидович вытер внезапно выступивший на лбу пот, беспомощно оглянулся на горничную.
– Все слышала… – беззвучно шепнула Грапа. Прошло не менее пяти тягостно бесконечных минут, прежде чем Надя открыла глаза.
– Почему индеец его пожалел?
– Потому что обладал великим, вселенским чувством долга. И такое чувство долга существует, Наденька. Да, не всем дано им обладать, но всем надо к этому стремиться. Когда большинство поймет, что любая человеческая жизнь бесценна, на Земле воцарится рай. Люди станут беречь друг друга, исчезнут вендетты, мщение, прекратятся все войны, и люди наконец-таки обретут счастье.
– Человек не нужен человечеству.
– Да, но человечеству нужен человек, Наденька. Просто необходим, оно погибнет без него.
– Вы рассказали красивую легенду. Всего лишь легенду.
– Отнюдь, Наденька. Записавший эту быль конкистадор был так потрясен увиденным, что вернулся в Испанию, постригся в монахи и стал писать правду о конкисте.
– И был сожжен на костре в Толедо как еретик, – неожиданно громко и ясно произнесла Надя.
– Вы… Вы знали эту легенду? – изумился Беневоленский.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.