Текст книги "Утоли моя печали"
Автор книги: Борис Васильев
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
– И что же далее, дядя Роман?
– А далее – как прикажете. Прикажете, и форма будет сохранена вопреки требованиям содержания. Или, наоборот, разрушим форму во имя сохранения устаревшего содержания. В человеческом обществе все в руках людей, а не мудрой, неспешной и оглядчивой матушки-природы, Надюша.
– Отсюда – бунты, мятежи, революции, которые всегда есть сигнал воспаленных противоречий между формой и содержанием, – добавил Василий Иванович. – И всегда только через кровь, через муки людские.
– А у нас, в России, есть равновесие между формой и содержанием?
– Увы, Надежда Ивановна. – Немирович-Данченко беспомощно развел руками.
– Есть упоение формой, – проворчал Хомяков. – Восторг перед нею. Ради этого неуемного восторга заново возродили кирасы, ментики, закоснелые ритуалы, которые мы упорно выдаем за исторические традиции. А главное – значимость мундира как такового. Он заменяет собою природную смекалку, инициативу, ум, совесть и нравственность. В России до сей поры куда лучше родиться в поношенном отцовском мундире, нежели в собственной богоданной рубашке.
– Браво, Роман Трифонович, – рассмеялся Василий Иванович. – Прекрасный спич. Между прочим, Европа это давно поняла и сейчас прилагает все усилия, чтобы разумно и спокойно уменьшить разрыв между формой и содержанием. Но, к сожалению, у нас – свой путь. Особый. Непонятно, правда, куда.
– Прямиком в революцию, – убежденно сказал Хомяков. – В бунт, беспощадный, но, даст Бог, в грядущий раз не слишком уж бессмысленный.
– Какое мрачное предсказание, – вздохнула Варвара. – Бог с вами, господа.
– Мрачное – может быть, не спорю. Но не такое уж необоснованное, коли вспомнить, о чем мы начали этот разговор. Если в двадцатом веке искровой способ передачи известий, о котором говорил Василий Иванович, и впрямь станет массовым, правители получат страшное оружие воздействия на темные людские массы. При полной безграмотности нашего народа это особенно опасно: русский человек приучен верить словам, как ребенок.
– Поэтому его очень легко превратить в толпу, – вздохнул Немирович-Данченко. – А толпа – всегда зверь. Скопище вмиг потерявших рассудок людей. Потерявших разум, заветы Нагорной проповеди, элементарные приличия, общечеловеческую мораль, нравственность, сострадание к ближнему своему. Человек в толпе возвращается туда, откуда вырвался с неимоверным трудом, – в первозданную дикость, живущую инстинктами.
– Мне кажется, что вы слегка преувеличиваете, Василий Иванович, – улыбнулась Варвара. – Русский человек прежде всего совестлив, добр, отзывчив, великодушен. Вспомните любимых им былинных богатырей, его внутренний идеал.
– Дай-то Бог, Варвара Ивановна. Дай-то Бог…
На том и закончился тогда этот очень важный для Наденьки разговор. Посидели еще немного, потолковали о пустяках, но тут неожиданно каким-то образом вновь всплыла тема Наденькиных надежд и мечтаний, и Василий Иванович позволил себе легкую шутку:
– Дамы берут интервью только в Америке, мне Макгахан рассказывал, так что не забивайте этим свою прелестную головку. Вы – сказочница и по письму, и по натуре. Смотрите волшебные сны и пишите деткам сказки.
Надежда вспыхнула, но сдержалась, и Немирович-Данченко вскоре распрощался. А Наденька, поднявшись к себе, разбудила задремавшую Феничку.
– Смотрела иллюминацию?
– Красота-то какая, барышня! Ну, будто в сказке…
– Господина Каляева нигде не видела?
– Толкотня такая, барышня, где уж там.
– Знаешь, кажется, он тогда был прав. И я зря его обидела. И мне очень стыдно.
– Завтра же разыщем. Куда он от нас денется?
Но Ваня Каляев все же куда-то делся. Правда, Феничке в конце концов удалось с ним встретиться, но – одной. Вечером, на который как раз выпал званый ужин в честь коронации государя. Хомяковы давали его, естественно, ради Наденьки, почему Феничке и пришлось идти одной.
– Разыскала я господина Ванечку! – радостно сообщила она. – Условились мы с ним, что послезавтра, в одиннадцать, встречаемся на Страстной, у памятника.
– А почему же не завтра?
– Тетка, говорит, у него заболела. Три дня подле нее сиднем сидел.
– Что ж, это даже лучше. На народное гулянье пойдем.
Но было, наверно, хуже, потому что Наденьке вдруг взгрустнулось перед сном…
Глава седьмая
1
В следующий вечер имело место быть торжественное представление в Большом театре в присутствии коронованных особ. Роман Трифонович снимал постоянную ложу на весь театральный сезон, но безропотно уплатил разницу ради особой торжественности предстоящего вечера. Хомяковы уже деятельно готовились к походу в театр – в особенности, естественно, Варвара, – когда Надежда вдруг решительно отказалась их сопровождать.
– Нет, Варенька. Извини, но я никуда не пойду.
– Роман, может, ты на нее воздействуешь? Это же так важно прежде всего для нее самой.
– Стоит ли, Варенька, воздействовать? Суета, мундиры, глупейшие светские условности. Пусть решает сама.
– Но она хотела идти с нами! Это же просто очередной каприз, как ты не можешь понять.
– Ветер в голове переменился. С девицами это случается, сама знаешь.
Наденька и вправду очень хотела идти в театр, но утром вдруг вспомнила шутливую эскападу Василия Ивановича и – взъерошилась. Понимая, что маститый журналист во многом прав, она тем не менее запоздало начала с ним спорить, хотя и спора-то никакого тогда не было, равно как и самого Василия Ивановича в данный момент. Это был как бы спор за захлопнувшейся дверью, он происходил только в ее воображении, но столь живо, столь реально, что Надя очень сердилась, стучала по курсистской привычке правым кулачком в левую ладонь, чтобы заново собраться с мыслями и начать спор по-иному, с новыми и – конечно же! – неотразимыми аргументами. Растратив попусту день, не сумела ровно ничего добиться, расстроилась, уморила себя, отказалась от театра, а когда все уехали, вдруг поняла, что спорить вообще бессмысленно. Что на любой ее довод поднаторевший в спорах Василий Иванович тут же найдет очередной убийственный контраргумент, да еще непременно и позлит ее при этом. «Я лучше уж напишу, – сердито решила она. – Я такой соберу материал, выведу таких оригинальных типов, подслушаю такие разговоры, что вы… Вы покраснеете с досады…» И тут же вспомнила о завтрашнем народном празднике на Ходынском поле, где будет множество простых москвичей, чьим мнением о коронации государя единодушно пренебрегла вся Московская пресса. «Ах, вы расспрашивали представителей народа? – с долей злорадства подумалось ей. – Ну а я сам народ спрошу».
– Не скажут они вам ничего, барышня, – возразила Феничка, когда Надя с торжеством изложила ей свою идею. – Не приучены мы с господами разговаривать.
– Даже просто? По-людски?
– Да какое же просто между нами быть может? Вы – люди благородные, сразу видно. И по-людски не получится. Мужики молчать будут да ухмыляться, девки – хихикать, а бабы – на житье жаловаться. Негодная ваша мысль, уж поверьте.
– А как же я на маскараде первый приз получила? С твоей, Феничка, между прочим, помощью, ты из меня тогда горничную сделала.
Феничка весело рассмеялась:
– Так тогда ж вы для господ горничную изображали, они и поверили! А попади на ваш маскарад кто-либо из прислуги, вас бы тут же и опростоволосили. Простой народ, он своих чует.
– Значит, не поверят? – упавшим голосом спросила Наденька.
– Да ни в жисть! – убежденно сказала Феничка. – Только зря время потратите да ноги убьете.
– А мне так хотелось великому корреспонденту нос утереть…
– Никак такое не получится, барышня. Это господ обмануть легко, а нашу сестру…
Феничка неожиданно замолчала. Осторожно повернула свою барышню вправо-влево, задумалась.
– Что это ты меня вертишь?
– Нет, горничной никак невозможно. А вот ежели гувернанткой… Они ведь тоже люди подневольные.
– Господи, ну давай гувернанткой, – сказала Надя, по-олексински больше почему-то сердясь на себя самою за собственную бестолковость. – Юбка да блузка.
– Попроще, барышня. И кофтенку попроще. Ночи-то и по сю пору холодные стоят.
– Кофточку – так кофточку.
– Я подберу вам.
– Я сама! Сама, жди здесь.
– Ох, напрасно все это, барышня, – вздохнула Феничка. – Напрасно выдумываете, мы без маскарадов живем.
Неодобрительное то ли согласие, то ли несогласие горничной еще больше раззадорило Наденьку. Поспешно пройдя в свою гардеробную, она дважды переворошила собственные туалеты, но все же разыскала нечто и скромненькое, и как бы уж не слишком, подумав, что возвращаться придется при свете дня и при народе на улицах. Так, серединка на половинку, чтобы не выглядеть уж совсем скучно. Торопливо переоделась, вылетела в будуар, повертелась перед Феничкой.
– Ну, как?
– Сойдет, – решила Феничка. – Юбка на резинке? Тогда повыше подобрать надо, как у меня.
Тут только Надя обратила внимание, что ее горничная тоже готова к походу. И даже повязала платочек.
– Куда собралась?
– Одну не отпущу, – строго сказала Феничка. – Ночь на дворе, а в Москву шушеры охочей слетелось, что воронья. Нет-нет, и не спорьте. Я за вас в ответе, стало быть, и дело решено.
Такому обороту Наденька очень обрадовалась. Она побаивалась и ночного путешествия по гулким от пустоты городским улицам, и предстоящих разговоров «по душам» с незнакомыми, совершенно чуждыми ей людьми, ради чего, собственно, все и затевалось. И это было главным, потому что внутренне она все время ощущала робость «первого слова», поскольку не могла представить, как оно должно прозвучать. Ну в самом деле, как? «Здравствуйте, как поживаете?» Или, может быть: «Откуда сами-то? Не из Смоленска?» Кроме Смоленска, Москвы да Петербурга, Наденька не знала ни одного русского города, разговоров с незнакомыми людьми не своего круга ей вести не доводилось, да и в своем, привычном кругу ей, по молодости, начинать беседы тоже не приходилось, и это пугало больше ночного похода. Поэтому она с огромным облегчением расцеловала Феничку и тут же привычно перешла к распоряжениям.
– Выходим сейчас же. Подарки раздавать начнут в десять утра, а мы до этого наговоримся и уйдем, пока толкотня не начнется. Возьмем лихача…
– Ну уж нет, – решительно заявила Феничка. – Гувернантка с горничной – да на лихаче? Да как же такое может быть, когда они, живодеры, знаете, как цены вздули?
– Вот. – Наденька вынула из кармана юбки с десяток червонцев и с торжеством потрясла ими. – Мне Варя дала на всякую мелочь для удовольствия, а лихач ночью и есть удовольствие.
– Дайте-ка сюда. – Феничка отобрала деньги, сказала с укоризной: – Ишь, какая транжирка нашлась. С ними торговаться надо, а торговаться вы не умеете, и потому платить буду я.
2
Было около одиннадцати, когда они незаметно выскользнули из вызывающе вычурного особняка Хомякова. Через заднюю калитку для прислуги вышли за кованую ограду и дворами пробрались на Никитский бульвар. Быстро темнело, небо не подсвечивало, потому что было новолуние, а расставленные на тротуарных тумбах по распоряжению начальства стеариновые плошки освещали только самих себя.
– Ветерок, – сказала Наденька, поеживаясь.
– Какая же я беспамятная! – Феничка всплеснула руками. – Хотела же теплый платок захватить. Может, сбегать за ним?
– А если Мустафа увидит?
– Увидит, – со вздохом согласилась Феничка. Возвращаться ей не хотелось точно так же, как Наде не хотелось оставаться одной. Шумели темные деревья бульвара, пляшущие под легким ветерком желтые язычки плошек отбрасывали пугающие тени, людей нигде не было видно, и девушки разговаривали приглушенными воровскими голосами. Весь их кураж остался в теплом, уютном, залитом электрическим светом доме.
– Может, вернемся, барышня? – робким шепотом предложила верная Феничка.
Вот как раз этого ей и не следовало говорить. Еще бы три, от силы пять минут перепуганного молчания, и Наденька сама убедила бы себя, что разумнее, а главное, логичнее всего возвратиться домой, попить с Феничкой чайку со свежим шоколадом из набора «Эйнем», поболтать ни о чем и ждать Варю с Романом Трифоновичем из Большого театра, где сейчас давали торжественное представление в честь коронации государя и государыни в присутствии высочайших особ. Все Олексины были склонны к действиям импульсивным, под влиянием внутреннего порыва, но порыв этот еще не созрел в душе, а потому и реакция Нади была прямо ему противоположна:
– Возвращайся. А я не меняю своих решений.
И гордо двинулась вперед, хотя очень хотелось – назад.
– Барышня, да с вами я! С вами!
– И больше никаких «барышень» чтоб я не слышала, – строго сказала Надя. – Изволь называть меня по имени, иначе мы провалим все наше предприятие.
Неизвестно, чем бы закончился этот приступ фамильной гордости. Может быть, темнота и пустынность, однообразный шелест молодой листвы на бульваре и внутреннее ощущение, что по нему все время кто-то куда-то беззвучно движется, в конце концов заставили бы Наденьку найти достойный предлог для возвращения (ну, нога подвернулась, в конце концов!), но вдруг послышался цокот копыт по мостовой, мягкий скрип рессор, и подле них остановилась извозчичья пролетка.
– И куда это, любопытно мне, барышни спешат?
Надя слегка растерялась, не имея привычки к уличному заигрыванию, но Феничка нашлась сразу:
– А на Ходынское поле. Уж очень желательно нам царский подарок получить.
– Это пехом-то? Аккурат к десяти и дойдете, ежели, конечно, сил хватит.
Голос был хоть и насмешливо-приветливым, но молодым, и Феничка поинтересовалась:
– А сам-то куда едешь?
– А во Всехсвятское.
– Ну так подвези по дороге.
– Ишь ты, какая ловкая. Подвоз денежек стоит. А денежки ноне – в большой цене.
– И не совестно тебе бедных девушек грабить?
– Эх!.. – Парень сдвинул картуз на нос, почесал затылок, вздохнул и вернул картуз в исходное положение. – И то верно, чего уж своих обижать, когда господ в Москве хватает. Садитесь, девки, пока я добрый!
Наденька опять задержалась, потому что обращение «девки» неприятно резануло слух. Но для ее горничной оно было привычным, даже дружелюбным, а потому она, шепнув своей барышне: «Лезьте, пока не передумал!..», первой взобралась на пружинное сиденье. И Надя сердито полезла следом за ней.
– Но, милая!
И коляска тронулась.
– Я чего добрый? – с каким-то торжествующе усталым удовольствием говорил парень. – Думаешь, натура у меня такая? Да на-кась, выкуси, мы в дурачках сызмальства не ходили. Я того, девки, добрый сегодня, что трое суток не спал ни с полкусочка. Хозяин Демьян Фаддеич мне еще загодя сказал: бар, мол, будет много, так что гоняй, Степка, пока кишка выдержит! Сотня в сутки – моя, а сколь лишнего зацепишь – твоей личности. Уговор дороже денег! Ну, велел я братку у крестного вторую лошаденку выпросить. Крестный у него добрый. Сына единственного Господь прибрал, так он в братке моем души не чает. Ну, и сглупу лошадь дал. А я, не будь дурачком, лошадок-то и менял трое дней да трое ночей. Когда господа гуляют, у них из карманов завсегда шалые деньги сыплются…
Парень говорил и говорил не переставая. «Оказывается, их и не надо ни о чем расспрашивать! – вдруг с огромным облегчением поняла Надя. – Они, как дети, сами с упоением рассказывают о себе. Надо просто молча слушать и запоминать. Это же готовый репортаж!..»
– …один – важный такой, с медалью, что ли, на цепке золотой – полста мне отвалил! Ехать-то было – всего ничего, с Пречистенки на Большую Никитскую, но я сразу смекнул, что не москвич он, да еще с мамзелью, так что верещать не станет. Ну и покатал их по переулочкам. Он мамзель свою шоколадками кормит, она – хи-хи да ха-ха, – а я, почитай, на одном месте верчусь да верчусь. И – полусотенная в кармане. Нет, когда такой случай, что вся Москва дыбом, грех свое упускать. Три сотенные Демьяну Фаддеичу отдал, как уговорено, а остальное – мое. Мое, девки, мое! Полночи посплю, и снова на эту, как ее? На люминацию. Глядишь, и на лошаденку наскребу, а даст Бог, так и на пролетку останется.
Лихач неожиданно примолк, вглядываясь. Сказал удивленно:
– Москва тронулась, глянь-ка, народ поспешает. За царскими подарками, видать.
Надя чуть приподнялась – сиденье было глубоким, давно просиженным – и увидела множество серых теней, спешащих в одну сторону. Мужчин и женщин, больше – молодых, которые шли группами, по-семейному, кое-кто и с детьми.
– Ох, опоздали мы, – вздохнула Феничка.
– Опоздали, говоришь? – весело откликнулся парень. – Да ни в коем разе!
Он шевельнул вожжами, причмокнул, и усталая лошадь послушно перешла на легкую рысь.
– Спасибо, – застенчиво сказала Надя.
– Со спасиба шубы не кроят, – добродушно заметил лихач. – Добрый я сегодня, да и девки вы свои. Услужающие, они ведь навроде меня. Тоже, поди, на одном месте вертитесь, чтоб деньгу зашибить, так что уж тут. Тут уж не считать, а, как бы сказать, наоборот. Друг дружке подсоблять надо, коли себе не в убыток.
– А если в убыток? – с забившимся вдруг сердцем спросила Наденька.
Степан рассмеялся:
– А ты востра, с подковырочкой! Мне такие нравятся, прямо скажу. Мне постное не по душе, а которое с горчичкой, то по нраву. Так что, ежели не против ты, конечно, завтра ввечеру на том же месте, на Никитском, значит, бульваре. Но, кормилица!.. Не для глупости какой говорю, не подумай. Я парень строгий, озорства не признаю и как есть холостой.
– Во, повезло! – чуть слышно хихикнула Феничка.
Они уже миновали Брестский вокзал и катили сейчас по Петербургскому шоссе. Народу здесь прибавилось, но шел он неторопливо и степенно.
– Семья наша крепкая, – продолжал Степан. – Отец еще в силе и – при мастерстве. Браток за крестным, считай, пристроенный. Сеструху хорошо выдали – повезло, почти что без приданого. Красотой взяла, женишок-то лет на пятнадцать постарше будет, вдовец с дочкой, но при своем деле. Красильня у него в Коптеве, а мастерство – в руках. Из Москвы с поклонами приезжают, такие, стало быть, секреты у него.
– Остановите здесь, пожалуйста, – вдруг сказала Наденька.
Слова вырвались сами собой, по привычке, и Степан повернулся на козлах к ним лицом.
– Чего?..
– Скажи кобыле «тпру», – весело пояснила Феничка. – И завтрева на Никитский не опаздывай, а то уйдем, не дождавшись.
– Вдвоем, что ли, придете? – с некоторой настороженностью спросил парень, придержав лошадь.
– Будет кого выбирать, – резонно заметила Феничка, спрыгивая на обочину. – Дай Бог тебе полусотенных седоков, Степан.
– Ну, глядите, девки, уговор дороже денег. Счастливо погулять да подарки получить.
– Интересно он рассказывал, – сказала Наденька, когда пролетка отъехала.
– Хвастун!
– Думаешь, выдумал все?
– Может, так оно и было, только хвастался уж очень. А теперь-то куда?
– Вперед. Теперь – только вперед!
3
Девушки пересекли шоссе и подлезли под канаты, которыми было огорожено Ходынское поле со стороны Петровского парка. Слева виднелся освещенный Царский павильон и темные трибуны для гостей, а впереди – огромное пустынное пространство, на котором что-то чернело, но что именно, разглядеть было невозможно. Людей здесь почему-то не оказалось – мелькали лишь отдельные фигуры – небо было темным, новолунным, рассветные лучи еще не подсвечивали его, и девушки, подобрав юбки, шли осторожно, потому что поле оказалось уж очень неровным.
– Вы глядите, куда шагаете-то, – наставляла внимательная горничная.
– Гляжу, но ничегошеньки не вижу…
– Поют вроде? – удивилась Феничка.
Надя прислушалась. Где-то впереди – почему-то казалось, что из-под земли – негромко, но очень серьезно, будто молитву, и в самом деле пели: «Очаровательные глазки, очаровали вы меня…», и слышались переборы гитары. «Молодые приказчики, – подумалось Наденьке. – И песня по их вкусу, и гитара – любимый инструмент». И сказала:
– Хорошо поют. С чувством.
– У нас народ – с пониманием, – с ноткой непонятной гордости отметила Феничка.
Она решительно обогнала свою спутницу, прошла немного и остановилась.
– Да вон где поют. Под обрывом, барышня.
– Никаких барышень, – еще раз строго сказала Надя, подойдя к обрыву.
Внизу, под обрывом, повсюду светились огоньки костров, в свете которых смутно виднелись людские фигуры. Возле самого яркого их было значительно больше, и именно оттуда доносилось слаженное пение.
– Люди, – с удивлением отметила Надя. – А почему – здесь? Прячутся, что ли?
– В затишке, – пояснила Феничка. – Ветерок-то прохладненький. И от солдат подальше.
– Каких солдат?
– А тех, которые подарки охраняют. Народ московский боек. Нам без солдат никак невозможно, озорничать начнем.
– Спустимся к ним, Феничка.
У Наденьки было радостное ощущение, что ей уже удалось заполучить материал для рассказа об извозчике Степане, трое суток не слезавшем с облучка, и очень хотелось послушать других людей с другими историями. «Вот Василий Иванович удивится! – весело думала она, осторожно, с помощью горничной спускаясь вниз, под обрыв. – И никаких вопросов задавать не придется, сами все расскажут. Утру нос великому корреспонденту!..»
– Здравствуйте, – сказала она, приблизившись к костру.
Ей никто не ответил, потому что звучали завершающие аккорды незамысловатого мещанского романса. Но как только песня закончилась и исполнители удовлетворенно вздохнули, к девушкам обернулся гитарист, сидевший на перевернутой вверх дном ивовой корзине. В отсветах пламени мелькнули фатовские усики и лихо сбитая набекрень суконная фуражка, украшенная аляповатой бумажной розочкой.
– С доброй ночью вас, девушки любезные. – Он сверкнул белоснежной улыбкой. – И вы, стало быть, за царскими кружками? Так милости просим к нашему огоньку.
– Поиграй еще, Ванюша Петрович, – донесся женский голос из темноты. – Задушевное да сердечное.
– С нашим полным удовольствием, – отозвался гитарист, тут же выдав ловкий гитарный перебор: ему, видимо, нравилось быть в центре внимания. – Ну-с…
Снова переборы струн, два-три аккорда…
Она придет, неслышно и незримо,
И встанет мрачно у одра,
И скажет мне с тоской неумолимой:
«Пора! Пора. Пора…»
Она дохнет в лицо прохладной ночи,
Холодною рукой мою придавит грудь,
Закроет навсегда тускнеющие очи,
И в путь! И в путь…
И буду я молить таинственную гостью:
Я жить хочу, оставь мне этот свет,
И буду я молить с слезою и со злостью…
Но нет! Но нет. Но нет…
И в жизни той, когда меня пробудят,
Где может быть неведома печаль,
Но дней земных, печальных жаль мне будет…
Да, жаль! Да, жаль. Так жаль…
Голос у Ванюши Петровича был небольшим, но слух отменным. Он не выкрикивал слов, не фальшивил, умело держал паузу и знал, что его слушают благодарно. Аплодисментов тут не признавали, да они были и не нужны: слушатели словно вбирали в себя и наивные слова, и простенький мотивчик, дышали одним дыханием с певцом, и казалось, что все сердца их бьются сейчас в едином ритме. «Как же непосредственно они умеют слушать! – поразилась Надя. – И как благодарно, с каким искренним чувством…» И это ее радовало и трогало, и она твердо решила описать и эту сценку, чтобы показать самодовольным циникам, как простой московский люд умеет ценить и любить собственное искусство или то, что он разумеет под этим мудреным словом.
Но здесь внимали певцу, а потому и не вели задушевных бесед, которые ей так хотелось послушать. Вероятно, эти беседы звучали у других костров, поскольку, по ее мнению, простой народ не способен был предаваться молчаливым размышлениям вообще. Два очерка – об извозчике и о способности московского люда в строгом уважении внимать песне – у нее уже были, но хотелось еще. О жизни этих простых людей, об их мечтах, любви, отношениях к семье, к жене, к детям.
– Пойдем, – шепнула она, когда приказчик, закончив душещипательный романс и выслушав одобрительные возгласы, снова начал подстраивать гитару.
– Куда? – с неудовольствием спросила Феничка. – Здесь славно. И песни хорошие. Душевно поют и душевно слушают.
– Посмотрим, что наверху, – сказала Надя, поняв, что уговорить Феничку перейти к другим кострам, где не пели, а беседовали, было бы сложно. – Видишь, сколько тут народу? На рассвете все наверх полезут, и нам подарков не достанется.
Этот аргумент подействовал, и когда приказчик с бумажной розой начал новую песню, а окружавшие его уже настроились слушать, девушки тихо выскользнули из освещенного костром круга.
– Не чуете вы песен, барышня, – с укоризной вздохнула Феничка. – Нет, не чуете.
– Давай к другому костру подойдем, – деловито сказала Надя. – Может, послушаем что-нибудь любопытное.
Феничка недовольно фыркнула, но спорить не стала. Народу в овраге скопилось много, но располагался он кучками, между которыми еще можно было пройти.
Здесь мало разговаривали, а больше дремали, уронив головы на колени, или просто спали на голой земле. Тихий говор и негромкий храп разносился по всему оврагу, и девушки шли осторожно, чтобы не наступить ненароком на спящих.
– Охальник ты, – вдруг ясно сказал женский голос. – Как есть охальник!..
Размытая темнотой юркая девичья фигурка шмыгнула мимо. И почти тотчас же перед Надей и Феничкой вырос некто куда более рослый.
– Нюш?.. – задыхающимся шепотом окликнул он. – Нюш, слышь, не обижайся…
Тут плохо различимый парень наткнулся на девушек и замолчал. Надя сразу же остановилась, испуганно прижав руки к груди, а Феничка воинственно шагнула вперед.
– Нюшу свою потерял, молодец? Так там и ищи, куда побежала.
И махнула рукой совсем уж в противоположную сторону.
– Эх! – отчаянно выдохнул парень и сразу же исчез в темноте.
– Какое бесстыдство!.. – презрительно сказала Наденька.
– А где же им еще помиловаться? – резонно заметила Феничка. – Тут самое и есть.
Надя ничего не ответила. Может быть, потому, что внутренне признала Феничкину правоту.
– Я еще на том празднике был, когда на прежнего государя корону надевали, – сказал кто-то от малого костерка. – Тоже гулянье с подарками устроено было, да не всем в радость. Тридцать две души пред Господом за нас, грешных, предстали, в тесноте задохнувшись насмерть. И пряник тот сладкий многим соленым показался.
– А я так тебе скажу, что неверно ты судишь, будто сладко – от дьявола, а солоно да горько – от Христа, – неторопливо и уверенно возразил худощавый, средних лет мужчина в дешевенькой шляпе. – Скажешь, мол, что по Писанию говорю, что, мол, через страдания душа в рай пробивается, а я тебе так отвечу, что Писание нас о том предупреждает. Предупреждает только, потому как, заметь, примеры у него старые. А жизнь – она движется. У дедов – одна, у внуков – другая, почему Господь примеры эти и подновляет. Все – от Господа, и сладкое и соленое, так уж он жизнь для человеков устроил.
У костерка сидели несколько немолодых мужчин и две женщины. Над огнем висел закопченный жестяной чайник, а у каждого имелась кружка, кусок ситного, бублик или сайка. Здесь пили чай по-московски, неторопливо и со вкусом, осушив, вероятно, уже не один чайник. Пили и степенно говорили о душе и страдании как о спасении этой души. В рассуждениях не было никакой логики, Наде эта беседа показалась малоинтересной, она хотела было незаметно отойти, но тут заговорил второй бородач в новом картузе, на твердом козырьке которого играли глянцевые отблески огня.
– Утешения мы себе ищем. Утешения и оправдания, а не правды. А оправдание без правды есть ложь. И ложь эту от дедов к сынам, от сынов к внукам сами же и перекатываем, будто жернов какой, чтоб только мир не менялся. На лжи мир стоит, а не на правде. Стоит и будет стоять, потому и правда никому не нужна.
– А правда, она в чем? – спросил кто-то невидимый.
– А правда в том, что года проходят обидно. Молод я был, так думал, отделюсь вот от батюшки и по-своему, по-другому, значит, жить стану. Жена – чтоб по любви, а не по выгоде, дети – чтоб грамоте не по Псалтирю учились, дом – чтоб не одними лампадами светился. А вошел в возраст – и сызнова на том самом кругу. И женился вроде по любви, и парни – двое их у меня – в городском училище грамоту проходили, а правды все одно нет. К мастерству я их определил, да что толку-то? Младшего сапожник шпандырем охаживает, старшего – каретник спицей. Младший плачет: «Уйду я, тятенька, сил моих нет!» А я говорю: «Терпи, пока мастером не стал». Старший в ногах валяется: не хочу, мол, за себя кривую дочку каретника брать! А я ему: «Соглашайся, дурак, он тебе мастерскую свою отдаст!» А ты говоришь, соленое, мол, от Христа. Не-ет, от Христа уважение идти должно, он за то наше уважение муки претерпел немыслимые. А слезьми солеными мы сами мир заливаем да горем засеиваем.
– Почему человек жив? – вдруг спросил кто-то из темноты да сам же и ответил: – А по привычке и жив, потому что смысла никакого нет. Родился с криком, вырос в побоях, женился с дракой и состарится со злостью. Привычка натурой стала, а мы все на Господа киваем. Мол, не того он хотел, что на Руси получилось.
– Он казнь лютую еще тогда принял, когда и Руси-то никакой не было.
– Значит, о нас он и думать не мог. Думать наперед никому не дадено.
– Не богохульствуй. Не люблю этого.
– Упаси Господи, не богохульствую я. Я так мыслю, потому что не учен. Бога тот хулит, кто науки превзошел, потому как знает, чего не по Писанию. Знает и народ нарочно смущает. Давить таких надо.
– А Христос учил всех прощать.
– Это не про нас сказано. Народ у нас воровской да бездельный. За рюмку сестру родную продаст.
– Но-но, ты не очень-то!
– А ты зачем здесь ночуешь, ровно бродяга какой? А затем, что пива да водки дармовой тебе обещали, вот зачем. Ну, и где правда-то твоя, где?
– Я за государевой кружкой…
– Ан и обратно врешь. За государевой кружкой ты бы бабу свою послал.
– Нет, не вру! – заорал вдруг владелец нового картуза. – Я за государя императора, Богом России данного…
– Уйдем, барышня, – тревожно шепнула Феничка. – Сейчас разругаются, хоть уши затыкай…
Они юркнули в темноту, впопыхах наступили на чью-то руку, услышали в ответ сонную матерную брань и, оступаясь, поспешно полезли на обрыв.
– Ну и слава Богу, – задыхаясь, сказала Феничка, когда они выбрались на ровное место. – И темно там, и страшно, и выражаться вот-вот начнут. Пойдемте лучше к солдатам. Может, господ офицеров найдем, с ними спокойнее.
С задней, выходящей к обрыву стороны буфетов людей поначалу нигде видно не было, но они появились, как только девушки приблизились к дощатым, наскоро сколоченным постройкам. Темные их фигуры молчаливо жались к тылам буфетов, тесно набившись в узкие проходы между ними.
– Не клейся тут, не клейся, – зло зашипел женский голос. – Из-за вас, проныр, и нас разгонят.
– Вы напрасно беспокоитесь, – сказала Надя. – Мы так, посмотреть только.
– На нищету нашу поглядеть пришла?
– Что вы, мы уходим, уходим, – поспешно заверила Наденька. – Уже уходим, не волнуйтесь.
Девушки отошли подальше от злобной темной очереди. И остановились, не зная, что предпринять.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.