Электронная библиотека » Булат Окуджава » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 8 апреля 2014, 13:20


Автор книги: Булат Окуджава


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

Шрифт:
- 100% +

«Строка из старого стиха слывет ненастоящей…»

 
Строка из старого стиха слывет ненастоящей:
она растрачена уже, да и к мольбам глуха.
Мне строчка новая нужна какая-нибудь послаще,
чтоб начиналось из нее течение стиха.
 
 
Текут стихи на белый свет из темени кромешной,
из всяких горестных сует, из праздников души.
Не извратить бы вещий смысл иной строкой
поспешной.
Все остальное при тебе – мужайся и пиши.
 
 
Нисходит с неба благодать на кущи и на рощи,
струится дым из очага… И колея в снегу…
Мне строчка новая нужна какая-нибудь попроще,
а уж потом я сам ее украшу, как смогу.
 
 
Текут стихи на белый свет, и нету им замены,
и нет конца у той реки, пока есть белый свет.
Не о победе я молю: победы все надменны,
а об удаче я молю, с которой спроса нет.
 
 
Пугает тайною своей ночное бездорожье,
но избежать той черной мглы, наверно, не дано…
Мне строчка новая нужна какая-нибудь построже,
чтоб с ней предстать перед Тобой мне не было б
грешно.
 
 
Текут стихи на белый свет рекою голубою
сквозь золотые берега в серебряную даль.
За каждый крик, за каждый вздох заплачено
любовью —
ее все меньше с каждым днем, и этого не жаль.
 

«Старики умирать не боятся…»

 
Старики умирать не боятся.
Им геройски погибнуть не труд.
Только нечего зря распаляться:
все равно их на фронт не берут.
 
 
Умирают в боях молодые,
хоть не хочется им умирать, —
лишь надежды свои золотые
оставляют меж нами витать.
 
 
И бесшумная их эскадрилья
наводняет и полдень и мрак…
Тени черные, белые крылья,
и от глаз не укрыться никак.
 

«Над площадью базарною…»

 
Над площадью базарною
вечерний дым разлит.
Мелодией азартною
весь город с толку сбит.
 
 
Еврей скрипит на скрипочке
о собственной судьбе,
а я тянусь на цыпочки
и плачу о себе.
 
 
Снует смычок по площади,
подкрадываясь к нам,
все музыканты прочие
укрылись по домам.
 
 
Все прочие мотивчики
не стоят ни гроша,
покуда здесь счастливчики
толпятся чуть дыша.
 
 
Какое милосердие
являет каждый звук,
а каково усердие
лица, души и рук,
 
 
как плавно, по-хорошему
из тьмы исходит свет,
да вот беда, от прошлого
никак спасенья нет.
 

Краткая автобиография

 
Не укрыть, не утаить, а, напротив, пусть несмело,
тайну сердца, тайну жизни вам доверить я хотел,
откровенный свой рассказ прерывая то и дело,
ночь пока не отгорела, дождь пока не отшумел.
 
 
Но за этот подвиг мой без притворства и коварства
и за это вдохновенье без расчета и вранья
слишком горькая на вкус, как напрасное лекарство,
эта поздняя надежда отказалась от меня.
 
 
И осталось, как всегда, непрочитанное что-то
в белой книге ожиданий, в черной книге
праздных дел…
Тонких листьев октября позолота. Жить охота,
жизнь пока не облетела, свет пока не отгорел.
 

«Осудите сначала себя самого…»

 
Осудите сначала себя самого,
научитесь искусству такому,
а уж после судите врага своего
и соседа по шару земному.
 
 
Научитесь сначала себе самому
не прощать ни единой промашки,
а уж после кричите врагу своему,
что он враг и грехи его тяжки.
 
 
Не в другом, а в себе побеждайте врага,
а когда преуспеете в этом,
не придется уж больше валять дурака —
вот и станете вы человеком.
 

Песенка («Совесть, благородство и достоинство…»)

 
Совесть, благородство и достоинство —
вот оно, святое наше воинство.
Протяни ему свою ладонь,
за него не страшно и в огонь.
 
 
Лик его высок и удивителен.
Посвяти ему свой краткий век.
Может, и не станешь победителем,
но зато умрешь как человек.
 

«Ах, что-то мне не верится, что я, брат, воевал…»

 
Ах, что-то мне не верится, что я, брат, воевал.
А может, это школьник меня нарисовал:
я ручками размахиваю, я ножками сучу,
и уцелеть рассчитываю, и победить хочу.
 
 
Ах, что-то мне не верится, что я, брат, убивал.
А может, просто вечером в кино я побывал?
И не хватал оружия, чужую жизнь круша,
и руки мои чистые, и праведна душа.
 
 
Ах, что-то мне не верится, что я не пал в бою.
А может быть, подстреленный, давно живу в раю,
и кущи там, и рощи там, и кудри по плечам…
А эта жизнь прекрасная лишь снится по ночам.
 

«Восемнадцатый век из античности…»

 
Восемнадцатый век из античности
в назиданье нам, грешным, извлек
культ любви, обаяние личности,
наслаждения сладкий урок.
 
 
И различные высокопарности,
щегольства безупречный парад…
Не ослабнуть бы от благодарности
перед ликом скуластых наяд!
 
 
Но куда-то все кануло, сгинуло
под шершавой ладонью раба…
Несчастливую карточку вынуло
наше время и наша судьба.
 
 
И в лицо – что-то жесткое, резкое,
как по мягкому горлу ребром,
проклиная, досадуя, брезгуя
тем уже бесполезным добром.
 
 
Палаши, извлеченные наголо,
и без устали – свой своего…
А глаза милосердного ангела?..
А напрасные крики его?..
 

«Из Вашингтона в назначенный срок…»

 
Из Вашингтона в назначенный срок
в определенном судьбой экипаже
я отправляюсь (храни меня Бог)
сквозь непонятные эти пейзажи.
 
 
Что моя жизнь? – эти краски в окне.
Сколько же в них вариантов возможных,
словно в стихах, пробужденных во мне,
и обольстительных, и безнадежных?
 
 
Что мое время? – вагон голубой,
красных холмов за окошком сплетенье.
Что мое бремя? – разлука с тобой
от отречения до обретенья.
 
 
В поисках рая глаза проглядел.
Где-то он все в стороне остается.
Видно, прозрение – поздний удел:
не заработавшим не достается.
 

«На странную музыку сумрак горазд…»

И. Бродскому


 
На странную музыку сумрак горазд,
как будто природа пристанище ищет:
то голое дерево голос подаст,
то почва вздохнет, а то ветер просвищет.
 
 
Все злей эти звуки, чем ближе к зиме
и чем откровеннее горечь и полночь.
Там дальние кто-то страдают во тьме
за дверью глухой, призывая на помощь.
 
 
Там чьей-то слезой затуманенный взор,
которого ветви уже не упрячут…
И дверь распахну я и брошусь во двор:
а это в дому моем стонут и плачут.
 

«Весь этот век, такой бесплодный…»

Антону


 
Весь этот век, такой бесплодный —
есть дело наших горьких рук,
и только грамотою нотной
исправить можно сей недуг.
 
 
Когда народ от горя плачет,
тараща в ужасе зрачки,
хоть мало их – но много значат
простые нотные значки.
 
 
За мнимой этой простотою
под грифельком карандаша
с невыразимой остротою
вдруг раскрывается душа.
 
 
Да, да, средь тех крючков потешных
на тех линейках прописных
рождается из мук безбрежных
земное выраженье их.
 
 
Рождается как продолженье
мычанья пересохшим ртом.
И всё – над бездною скольженье…
А музыка – она потом.
 

«Не уезжай, жена моя, в леса…»

 
Не уезжай, жена моя, в леса
ни в лодке, ни в машине, ни в телеге.
Провидческие слышу голоса…
Еще нам предстоит разъезд навеки.
 
 
Его приход, увы, неумолим,
его шаги расчетливы и скоры.
Повременим, мой друг, повременим
седлать коней и заводить моторы.
 
 
Из бытия земного своего
в грядущие не верю обещанья —
ведь там уже не будет ничего:
ни боли, ни прощенья, ни прощанья.
 
 
И поражений горьких и побед
и жертвы и охотники мы сами…
Не уезжай, мой ангел: счастья нет,
тем более за дальними лесами.
 

«Распахнуты дома. Безмолвны этажи…»

 
Распахнуты дома. Безмолвны этажи.
Спокойным сном охвачены квартиры.
Но к зимней печке ухо приложи —
гудят за кладкою мортиры.
 
 
Гуляет тихий вечер по земле,
беспечный… Но в минуту роковую
толченый перец в склянке на столе
готов напомнить пыль пороховую.
 
 
Стоит июль во всей своей красе.
За поворотом женщина смеется.
Но шаг – и стратегическим шоссе
тропинка к дому обернется.
 
 
По улицам, сливая голоса,
неотличимы брат от брата,
текут и строятся полки и корпуса,
которым не даровано возврата.
 
 
Где родились мы? Под звездой какой?
Какие нам определяют силы
носить в себе и ярость, и покой,
и жажду жить, и братские могилы?
 

«От безумного гриба…»

 
От безумного гриба,
вставшего над Хиросимой,
отделяют нас незримо
рок, фортуна и судьба.
 
 
Но мистический союз
их, как видно, эфемерен,
оттого я неуверен
и надеяться боюсь.
 

«Мне все известно. Я устал все знать…»

 
Мне все известно. Я устал все знать
и все предвидеть.
А между тем как запросто опять
меня обидеть.
 
 
Как мало значу я без гордых сил,
в костюм зашитый.
Мой опыт мне совсем не накопил
от бед защиты.
 
 
Судьба моя, беспомощна сама,
и в ус не дует.
История, сходящая с ума,
со мной флиртует.
 
 
Флиртуй, флиртуй, сентябрьская ночь,
кажись забавной.
Невыносимо, но не превозмочь
разлуки главной.
 
 
Она стоит как стрелочник за мной —
служака честный —
и отправляет мой состав земной
в тупик небесный.
 

«Калифорния в цвету. Белый храм в зеленом парке…»

Владимиру Фрумкину и Виктору Соколову


 
Калифорния в цвету. Белый храм в зеленом парке.
Отчего же в моем сердце эта горечь, эта грусть?
Я уже писал о том, как объятья наши жарки
от предчувствия разлуки. Ничего, что повторюсь.
 
 
Тайный голос высших сил. Незнакомый почерк веток.
Мы, затерянные где-то между счастьем и бедой…
Ностальгии на века не бывает – лишь на этот,
на короткий промежуток нашей жизни золотой.
 
 
Что у вас средь тех дерев, под стеною белой храма?
Как горите – вдохновенно или так, по мере сил?
Я не знаю, где точней и страшнее наша драма,
и вернетесь ли обратно, я не знаю. Не спросил.
 

«Я вам описываю жизнь свою, и больше никакую…»

Б. Чичибабину


 
Я вам описываю жизнь свою, и больше никакую.
Я вам описываю жизнь свою, и только лишь свою.
Каким я вижу этот свет, как я люблю и протестую,
всю подноготную живую у этой жизни на краю.
 
 
И с кра́юшка того бытья, с последней той ступеньки
шаткой,
из позднего того окошка, и зазывая и маня,
мне представляется она такой бескрайнею и сладкой,
как будто дальняя дорога опять открылась для меня.
 
 
Как будто это для меня: березы белой лист багряный,
рябины красной лист узорный и дуба черная кора,
и по капризу моему клубится утренник туманный,
по прихоти моей счастливой стоит сентябрьская
пора.
 

«Я умел не обольщаться…»

 
Я умел не обольщаться
даже в юные года.
Но когда пришлось прощаться,
и, быть может, навсегда,
 
 
тут уж не до обольщений
в эти несколько минут…
Хоть бы выпросить прощенье,
знать бы, где его дают.
 
 
Не скажу, чтоб стал слезливей
с возрастом, но всякий раз
кажется, что мог счастливей
жребий выпросить у вас.
 
 
Впрочем, средь великолепий,
нам дарованных судьбой,
знать, и вам не выпал жребий
быть счастливее со мной.
 

«Дама ножек не замочит…»

 
Дама ножек не замочит,
друг мараться не захочет,
и на свалку спишут старый двор.
Защитите его, струны,
от изменчивой фортуны.
Наша жизнь – короткий разговор.
 
 
Что ж вы дремлете, ребята:
ведь осколки – от Арбата!
А какая улица была!
Разрушители гурьбою
делят лавры меж собою.
Вот какие в городе дела.
 
 
Ни золота и ни хлеба
ни у черта, ни у неба,
но прошу я без обиняков:
ты укрой меня, гитара,
от смертельного удара,
от московских наших дураков.
 
 
Пусть мелодия простая,
но, из сердца вырастая,
украшает наше ремесло.
Ты прости меня, гитара,
может, я тебе не пара,
просто мне с тобою повезло.
 

«Витя, сыграй на гитаре…»

В. Фогельсону


 
Витя, сыграй на гитаре,
на семиструнной такой,
если, конечно, в ударе,
если она под рукой.
 
 
Дай я чехол с нее скину
и как букет поднесу…
Было: свистели нам в спину,
будто бы в позднем лесу.
 
 
Этого долгого свиста
нету в помине уже.
Нынче мы все гитаристы —
не наяву, так в душе.
 
 
Пальцы притронулись к первой,
тихо откликнулась медь…
…Только бы нотки неверной
нам невзначай не пропеть.
 
 
Пальцы касаются баса,
будто в струне той изъян…
…И до последнего часа
буду я верен друзьям.
 
 
Пальцы по всем заскользили,
трели сливая и гром…
…Тех, что добры с нами были,
брат мой, помянем добром.
 
 
Витя, сыграй на гитаре,
на семиструнной такой,
если, конечно, в ударе,
если она под рукой.
 

«Все утрясается мало-помалу…»

В Женеве установлен памятник

генералу Дюфуру, не пролившему

ни одной капли солдатской крови.


 
Все утрясается мало-помалу,
чтобы ожить в поминанье людском.
Невоевавшему генералу
памятник ставят в саду городском.
 
 
О генерал, не видны твои козни,
бранные крики твои не слышны.
Что-то таится в любви этой поздней
к невоевавшему богу войны.
 
 
В прошлое бронзовым глазом уставясь
сквозь пепелища, проклятья и дым,
как ты презрел эту тайную зависть
к многим воинственным братьям своим?
 
 
Или клинки в поединках ослабли?
Или душой, генерал, изнемог?
Крови солдатской не пролил ни капли,
скольких кормильцев от смерти сберег!
 
 
Как же ты, сын кровожадного века,
бросив перчатку железной войне,
ангелом бился за жизнь человека,
если и нынче она не в цене!
 
 
Я не к тому ведь, что прочие страны
зря воспевают победы свои,
но согласитесь: приятны и странны
в этом краю вожделенья сии.
 
 
Может быть, в беге столетий усталых
тоже захочется праведней жить,
может, и мы о своих генералах,
о генерал, будем так же судить.
 

«Взяться за руки не я ли призывал вас, господа?..»

 
Взяться за руки не я ли призывал вас, господа?
Отчего же вы не вслушались в слова мои, когда
кто-то властный наши души друг от друга уводил?..
Чем же я вам не потрафил? Чем я вам не угодил?
 
 
Ваши взоры, словно пушки, на меня наведены,
словно я вам что-то должен… Мы друг другу
не должны.
Что мы есть? Всего лишь крохи в мутном море бытия.
Всё, что рядом, тем дороже, чем короче жизнь моя.
 
 
Не сужу о вас с пристрастьем, не рыдаю, не ору,
со спокойным вдохновеньем в руки тросточку беру
и на гордых тонких ножках семеню в святую даль.
Видно, все должно распасться. Распадайся же…
А жаль.
 

«Как мне нравится по Пятницкой в машине проезжать!..»

 
Как мне нравится по Пятницкой в машине
проезжать!
Восхищения увиденным не в силах я сдержать.
 
 
Кораблями из минувшего плывут ее дома,
будто это и не улица – история сама.
 
 
Но когда в толпе я шествую по улицам Москвы,
не могу сдержать отчаянья, и боли, и тоски.
 
 
Мои тонкие запястья пред глазами скрещены,
будто мне грозят несчастья с той и с этой стороны.
 
 
Как нелепа в моем возрасте, при том, что видел я,
эта странная раздвоенность, растерянность моя,
 
 
эта гордая беспомощность как будто на века
перед этой самой Пятницкой, счастливой, как река.
 

«Кабы ведать о том, кабы знать…»

 
Кабы ведать о том, кабы знать:
чем дышать, на кого опереться!..
Перед вами – пустая тетрадь,
с ней еще предстоит натерпеться.
 

Памяти Льва Гинзбурга

 
Жил, пел, дышал и сочинял,
стихам был предан очень.
Он ничего не начинал,
все так и не закончил.
 
 
Жил, пел, ходил, дышал, как все,
покуда время длилось
в своей изменчивой красе…
Потом остановилось.
 
 
Как поглядеть со стороны:
пуста тщета усилий.
Но голоса чужой страны
он оживил в России.
 
 
Никто не знает, что нужней
да и поймет едва ли…
Но становились мы нежней,
и раны зарастали.
 
 
Никто не знает, чьей вины
пожаром нас душило…
А может, не было войны?
Будь проклято, что было!
 

«Корабль нашей жизни приближается к пристани…»

 
Корабль нашей жизни приближается к пристани,
и райская роща все яснее видна.
Чем больше раздумываем, тем ближе мы к истине,
но, чем ближе мы к истине, тем все дальше она.
 

«Становлюсь сентиментальным…»

 
Становлюсь сентиментальным.
В моем облике печальном
что-то есть от поздних рощ,
по которым с перебором
ходит ветер, по которым
шелестит осенний дождь.
 
 
Лист моей щеки коснется,
как прохладная ладонь,
и минувший век проснется
весь – надежда и огонь.
 
 
Пред его закрытой дверью
подымаюсь на носки,
будто помню, будто верю,
будто млею от тоски.
 

«Воспитанным кровавою судьбой…»

 
Воспитанным кровавою судьбой
так дорого признание земное!
Наука посмеяться над собой
среди других наук – дитя дурное:
она не в моде нынче, не в чести,
как будто бы сулит одни мытарства…
А между тем, чтоб честь свою спасти,
не отыскать надежнее лекарства.
 

Утро

 
Погас на Масловке фонарь
и дремлет, остывая.
Сменил страничку календарь
под нервный вскрик трамвая.
 
 
Растаяла ночная мгла,
и утро заклубилось…
Собака в комнату вошла
с надеждою на милость.
 

«Собралися молокане…»

 
Собралися молокане,
жар почуяв под ногами.
Взяли в руки тяжкий плуг,
не щадя ни спин, ни рук.
 
 
Улеглись пустые споры,
сникли праздные дела.
Только спины – как опоры,
только руки – как крыла.
 
 
Шли они передо мною
белой праведной стеною,
лебединым косяком.
Ни печальных и ни слабых.
Белые платки на бабах.
И мужик за мужиком
в белых робах домотканых,
в черных кепках полотняных
с духоборским козырьком.
 
 
Улеглись дневные страсти…
Вот и славно! Вот и счастье!
Я им водочки поднес,
чтоб по-русски, чтоб всерьез.
 
 
Но они, сложивши крылья,
тихо так проговорили:
«Мы не русские, браток —
молочка бы нам глоток…»
 
 
И запели долгим хором
о Христа явленье скором.
И потрескивал костер,
их сопровождая хор.
 
 
В свете искорок бивачных
сонмы ангелов прозрачных
в платьях призрачных до пят,
вскинув крылья за спиною,
всё кружились предо мною,
словно листья в листопад.
 

«Мой дом под крышей черепичной…»

 
Мой дом под крышей черепичной
назло надменности столичной
стоит отдельно на горе.
И я живу в нем одиноко
по воле возраста и рока,
как мышь апрельская в норе.
 
 
Ведь с точки зрения вселенной,
я – мышь и есть, я блик мгновенный,
я просто жизни краткий вздох…
Да, с точки зрения природы
ну что – моя судьба и годы?
Нечаянный переполох…
 

Ад

 
Весь в туманах житухи вчерашней,
все надеясь: авось, как нибудь, —
вот и дожил до утренних кашлей,
разрывающих разум и грудь.
 
 
И, хрипя от проклятой одышки,
поминая минувшую стать,
не берусь за серьезные книжки:
все боюсь не успеть дочитать.
 
 
Добрый доктор, соври на прощанье.
Видишь, как к твоей ручке приник?
Вдруг поверю в твои обещанья
хоть на день, хоть на час, хоть на миг.
 
 
Раб ничтожный, взыскующий града,
перед тем, как ладошки сложить,
вдруг поверю, что ложь твоя – правда
и еще суждено мне пожить.
 
 
Весь в туманах житухи вчерашней,
так надеюсь на правду твою…
Лучше ад этот, грешный и страшный,
чем без вас отсыпаться в раю.
 

«Раз и два…»

 
Раз и два.
Нынче ты одна, Маруся, в доме голова.
Раз, два, три.
Ничего, что денег мало, – в поле собери.
 
 
Раз и два.
Ты одна, моя Маруся, в доме голова.
Раз, два, три.
Ничего, что горя много, – плюнь и разотри.
 

«Пора уже не огорчаться…»

 
Пора уже не огорчаться,
что в жизни предстоит прощаться,
что скоро выпадет пора
обняться дружною семьею
мне с вами, вам же всем – со мною
пред тем, как сгинуть со двора.
 

Шестидесятники Варшавы

 
Шестидесятники Варшавы,
что вас заботило всегда?
Не призрак злата или славы,
а боль родимого гнезда.
 
 
И не по воле чьей-то барской
запоминали, кто как мог,
и Яцка баритон бунтарский,
и Виктора тревожный слог.
 
 
И в круговерти той безбрежной
внимали все наперечет,
что Витольд вымолвит с надеждой,
что Адам пылко изречет.
 
 
Как души жгло от черной хвори!
Но как звенели голоса!
И все мешалось в этом хоре
и предвещало чудеса.
 
 
Конечно, время все итожит:
и боль утрат, и жар забот,
и стало въявь, что быть не может
чудес – а только кровь и пот.
 
 
Шестидесятники Варшавы,
хулы и кары не боясь,
вы наводили переправы,
чтоб ниточка не порвалась.
 

«Арбата больше нет: растаял, словно свеченька…»

 
Арбата больше нет: растаял, словно свеченька,
весь вытек, будто реченька; осталась только
Сретенка.
Сретенка, Сретенка, ты хоть не спеши:
надо, чтоб хоть что-нибудь осталось для души!
 

«Мой брат по перьям и бумаге…»

 
Мой брат по перьям и бумаге,
одной мы связаны судьбой.
Зачем соперничать в отваге?
Мы не соперники с тобой.
 
 
Мы оба к сей земле пристрастны,
к ней наши помыслы спешат,
а кто из нас с тобой прекрасней —
пусть Бог и время разрешат.
 

«Ребята, нас вновь обманули…»

 
Ребята, нас вновь обманули,
опять не туда завели.
Мы только всей грудью вздохнули,
да выдохнуть вновь не смогли.
 
 
Мы только всей грудью вздохнули
и по сердцу выбрали путь,
и спины едва разогнули,
да надо их снова согнуть.
 
 
Ребята, нас предали снова,
и дело как будто к зиме,
и правды короткое слово
летает, как голубь во тьме.
 

«…И ты, который так угрюм, и ты, что праздничен. Вы оба…»

 
…И ты, который так угрюм, и ты, что праздничен.
Вы оба.
Мы стали братьями давно, мы все теперь родня
до гроба.
И тот, что в облачке витает, и тот – в подвальном
этаже,
нам не в чем упрекать друг друга, делить нам нечего
уже.
 
 
Пустые лозунги любви из года в год теряют цену,
хоть посиней до хрипоты, хоть бейся головой о стену.
Они слабы и бесполезны, как на последнем вираже,
и мы уж не спешим друг к другу: спешить нам
незачем уже.
 
 
Но если жив еще в глазах божественный сигнал
надежды,
подобный шепоту листвы – необъяснимый, вечный,
нежный,
но если на сердце тревожно, но если горько на душе,
рискнет ли кто сказать, что нынче терять нам нечего
уже?
 

«Наша жизнь – это зал ожидания…»

 
Наша жизнь – это зал ожидания,
от младенчества и до седин.
Сколько всяких наук выживания,
а исход непременно один.
 

«Смилуйся, быстрое время…»

 
Смилуйся, быстрое время,
бег свой жестокий умерь.
Не по плечу это бремя,
бремя тревог и потерь.
 
 
Будь милосердней и мягче,
не окружай меня злом.
Вон уж и Лета маячит
прямо за ближним углом.
 
 
Плакать и каяться поздно.
Тропка на берег крута.
Там неприступно и грозно
райские смотрят врата.
 
 
Не пригодилась корона,
тщетною вышла пальба…
И на весле у Харона
замерли жизнь и судьба.
 

«Проснется ворон молодой…»

 
Проснется ворон молодой
и, глаз уставив золотой,
в оконное стекло подышит
и, разорив свое крыло,
достанет вечное перо
и что-то вечное напишет.
 

«Пока еще жизнь не погасла…»

Р. Рождественскому


 
Пока еще жизнь не погасла,
сверкнув, не исчезла во мгле…
Как было бы все распрекрасно
на этой зеленой земле,
когда бы не грязные лапы,
неправый вершащие суд,
не бранные крики, не залпы,
не слезы, что речкой текут!
 

«Из Австралии Лева в Москву прилетел…»

Л. Люкимсону


 
Из Австралии Лева в Москву прилетел,
до сестры на машине дожал.
Из окошка такси на Москву поглядел:
холодок по спине пробежал.
 
 
Нынче лик у Москвы ну не то чтоб жесток —
не стреляет, в баранку не гнет.
Вдруг возьмет да и спросит: «Боишься, жидок?» —
и с усмешкою вслед подмигнет.
 
 
Там, в Австралии вашей, наверно, жара
и лафа – не опишешь пером!
А в Москве нынче хуже, чем было вчера,
но получше, чем в тридцать седьмом.
 
 
По Безбожному, Лева, пройдись не спеша
и в знакомые лица вглядись:
у Москвы, может быть, и не злая душа,
но удачливым в ней не родись.
 

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации