Текст книги "Сильвин из Сильфона"
Автор книги: Дмитрий Стародубцев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)
Запись 6
Это был старинный особняк, в центре Сильфона, в прошлом – особой ценности памятник старины, где располагался музей историко-культурного наследия города, а сегодня – кичливо и прагматично отреставрированная частная собственность, охраняемая не хуже посольства наркозависимой республики Сан-Фернандо-дель-Валье-де-Ката-Марка, которое располагалось по соседству. Каким образом Герману удалось его присвоить, так и осталось для всех загадкой.
Сильвина водворили во флигель, неуклюже прилепленный к основному зданию. Внутри флигеля все было лубочно простенько, хирургически чисто и бело; наглухо залитые витой решеткой оконца с новыми стеклопакетами обнаруживали совсем не городской вид на кукольный парк с еще тающими снегами и вздрагивающими от порывов ветра мокрыми деревьями. Этот парк-сад был частью приобретения Германа; он окружал здание и, в свою очередь, был окружен литой свежевыкрашенной оградой в два человеческих роста, за которой кипела жизнь густонаселенного городского центра.
Во флигеле было все предусмотрено для удобства его обитателя, даже собственная кухонька; но больше всего Сильвина поразила просторная ванная комната и сама ванная – маленький бассейн, где поместилось бы не меньше пяти откормленных Сильвинов и еще осталось бы место для нескольких изнеженных Мармеладок.
Внутри флигеля было две двери: одна вела на улицу, другая – внутренняя – в основное здание. Только Сильвин немного обнюхался и разложил вещи, как сразу же попробовал выйти наружу, чтобы осмотреться, но убедился, что двери заблокированы и он находится в своеобразном заточении. Чуть позже ему разъяснили, что сначала требуется при помощи переговорного устройства связаться с неким дежурным охранником – сообщить о намерении покинуть флигель. Тот, в свою очередь, попросит разрешения у Германа или у одного из его помощников, а затем приведет в действие электронный замок нужной двери. Уже на третий день эрудированный Сильвин наловчился вставлять между дверью и дверной коробкой в месте сочленения запорного механизма сложенный вчетверо тетрадный лист – замок вроде бы защелкивался, но дверь оставалась незапертой.
На третью ночь, пересилив страх, Сильвин, не снимая своих огромных тапочек – двух дружелюбных плюшевых поросят, подаренных Мармеладкой, – тайно проник через внутренние двери в основное здание и отправился по нему путешествовать.
В доме было безмятежно, призрачно струилась синяя коридорная подсветка, воздух напоминал вату и имел облепиховый привкус. Под осторожными шагами безмолвствовала свежая паркетная доска, раскаленные батареи обдавали тугим жаром, снаружи ритмично барабанил по окнам одичавший дождь.
Везде пахло Германом и его вассалами, но Сильвин со своим могиканским чутьем легко различал, где есть люди, и старался обходить опасные места. Впрочем, в доме все спали, и однажды он осмелился пройти мимо дремлющего на стуле охранника, правда, едва не вскрикнул, когда тот во сне уронил с колена руку.
Одни двери оказались запертыми, за другими открывались широкие помещения: парадные холлы, гостиные, спальни, переговорные комнаты, тренажерные залы, кухни. Причудливой формы бассейн со светящейся водой накрывала монументальная роспись на сводчатом потолке: райские сады тянутся плодовыми кронами к облачкам, из-за которых игриво выглядывают ангелы. На втором этаже Сильвина поразил грандиозный кабинет с креслом-троном во главе длинного стола и картиной во всю стену, на которой изображен Герман на боевом коне в военном обмундировании начала XIX века, посылающий в сражение полки. Сильвин узнал этот сюжет – на оригинале кисти известного живописца был изображен сам Наполеон.
Во всех интерьерах чувствовалась попытка архитектора, который перестраивал здание, сохранить индивидуальность особняка. Но ему, очевидно, не удалось преодолеть варварское отношение к истории варяга, завладевшего памятником старины. Стилевая вакханалия размашисто разгуливала по помещениям – где внедрялась отдельными плевками, где рубила сплеча, не оставляя живого места. Это был восторженный гимн солдафонству, безвкусице и параноидальному нарциссизму.
Уже закончив осмотр и повернув назад, Сильвин заметил неприметную дверь, из-под которой подтанцовывал слабый свет. Что-то ему подсказывало: пора удалиться к себе во флигель, ведь он удовлетворил свое любопытство, но неведомая сила заставила приоткрыть дверь и на цыпочках войти. Сильвин оказался в небольшом техническом помещении, где несколько мониторов, помигивая, транслировали неразборчивое изображение. На одних экранах картинка неспешно двигалась, скользя за поворотом видеокамеры, потом сменялась на другую (ажурные въездные ворота, копьевидная кромка забора, дымка парной ночи и намокшие заросли кустов), на других неподвижно стояла, передавая тусклую обстановку задраенных комнат. Посреди помещения с мониторами скучало вращающееся пластмассовое кресло, а на офисном столе лежала зачитанная спортивная газета с кофейным кружком из-под чашки.
Сильвин пугливо оглянулся, он ясно почувствовал – где-то рядом находится бодрствующий человек. Впрочем, полагая, что у него есть немного времени, он шагнул вперед и сунул нос в мониторы. Сначала ничего необычного он не заметил – он уже понял, что резиденция Германа охраняется, как секретный военный объект, для которого система видеонаблюдения – самое обычное дело. Но тут он заметил экран, поделенный разными изображениями на четыре части, и вдруг узнал свое новое жилище: вот мягкое кресло, на котором он полюбил сидеть, поджав ноги, вот кровать, окна и двери; а вот тусклое изображение очерчивает ванную комнату, где он по нескольку раз в день отдает дань своим гигиеническим и естественным потребностям. Сильвин испытал гигантский стыд, представив, что некие наблюдатели, пьющие кофе и читающие спортивные газеты, видели все, и не только как он раздевается, справляет нужду или разглядывает собственные фекалии, прежде чем их смыть (что, впрочем, тоже довольно неприятно), но и то, в чем ему сложно признаться даже самому себе – некоем гадком пристрастии, появившемся вскоре после того, как он познал любовь с Мармеладкой. И Сильвин, холодея, представил, как один из крестоносцев Германа – игольчатая стрижка, неохватная шея, бронзовый лоб – поднимает илистые глаза от газеты, замечает отвратительного в своей наготе Сильвина под душем, конвульсивно дергающего рукой, и гнусно скалится, радуясь, что застал своего подопечного за столь мерзким занятием.
За стеной, опорожняясь, заурчал сливной бачок. Только сейчас Сильвин заметил дверь туалета и в ту же секунду вылетел вон, едва не свалив кресло.
Этой ночью Сильвин долго ворочался в кровати, не в силах уснуть, а когда уснул, вдруг очутился голый, волосатый, на четвереньках в клетке, установленной на самом видном месте в городском зоопарке. Дети, не замечая его тоскливых глаз, просовывали ему между прутьями конфеты и недоеденные булочки, а он, вместо благодарности, забился в угол и время от времени скалился, отгоняя от клетки самых назойливых ребятишек. Он думал о далеких полях и лесах, наполненных запахом родины и свободы, которые он никогда не видел, но из которых он, несомненно, был родом.
Запись 7
«БуреВестник», «Волшебник Изумрудного города»
Продолжая серию публикаций о преступных кланах, промышляющих на территории нашего города, не могу вновь не упомянуть о группировке бывших военных-спецназовцев, которую возглавляет небезызвестный отставной офицер. (Во избежание судебных издержек ведь бюджет нашей газеты несравним с официальными и, тем более, теневыми оборотами новоиспеченного мафиози – пока не буду упоминать его настоящего имени). Действуя в лучших традициях «Коза ностра», то есть под прикрытием многочисленных «юридических лиц» и, естественно, не без поддержки высокопоставленных чиновников, вышеупомянутый Офицер (будем пока именовать его так) за короткое время добился поразительного успеха. Фортуна, которая вдохновенно аккомпанирует всем его начинаниям, словно обкурилась некачественной дурью. Ведь заурядная личность Офицера – а по нашим данным, он обладает весьма низким уровнем интеллекта и к тому же страдает алкоголизмом – никак не вяжется с его ошеломляющими финансовыми достижениями.
Каким образом он это делает? В условиях жесточайшей экономической конкуренции и в плотном окружении давно мечтающих расправиться с ним преступных тяжеловесов? Такое ощущение, что на него работает, по меньшей мере, какой-то влиятельный чародей. А может, он сам чернокнижник? Но поскольку время волшебников, волшебных палочек, всяческого колдовства, увы, давно миновало, нам не остается ничего другого, как сделать одно здравое предположение. Поразительное несоответствие между положением Офицера и его личностными способностями говорит только об одном: многоуважаемый делец – всего лишь чей-то наемный легионер. Наступит время и мы узнаем, кто за ним стоит, какие властители мира сего. Однако, боюсь, это открытие привнесет в наши умы еще большую смуту!..
Сантьяго Грин-Грим
Вскоре у Сильвина появилась новая привычка: рыдать по ночам. С утра до вечера, позируя перед скрытыми видеокамерами, о существовании которых он теперь знал, и радуясь, что его теперь невозможно подловить на чем-то сугубо личном, он в то же время больше всего на свете опасался того, что они раскусят его, и поэтому каждую секунду добросовестно пытался придать своему поведению безмятежную естественность, свойственную ничего не подозревающему человеку. Чем больше он об этом думал, контролируя каждый свой вздох, тем хуже у него это получалось. Он разыгрывал перед бдительными глазками, спрятанными в стенах, репризы, сценки и целые спектакли, и оставался доволен собой, полагая, что ловко дурачит невидимых наблюдателей, но не замечал, что его ноги при ходьбе напоминают карнавальные ходули, а руки машут несообразно шагу, что переодевается он с таким целомудренным стеснением, будто делает это перед зрительным залом, что сидит нелепой закорючкой, точно скованный пудовыми цепями, а ест словно на официальном приеме у мэра Сильфона.
Чем дольше это продолжалось, тем хуже становилось состояние Сильвина. Однажды он улыбнулся зеркалу, но в ответ, вместо привычной моськи, увидел незнакомую отвратительную гримасу – гуляш из самых противоречивых чувств, которые посещают лицо человека. Это его сильно напугало. Весь следующий день он никак не мог понять, куда ему деть руки, которые вдруг стали лишними и нелепо болтались сами по себе, иногда выделывая бессмысленные кульбиты. Спустя неделю, выйдя в парк, он вдруг забыл, как дышать, и едва не задохнулся…
И вот по происшествии десятка дней, когда после очередного тяжелого представления, длившегося целый день, он выключил свет и доковылял до постели – негнущийся, измельченный, почти утративший физическую связь с материальным миром, и накрылся с головой одеялом, вдруг слезы засочились из глаз. Следующей ночью все повторилось, однако когда Сильвин вспомнил о Мармеладке, к слезам присоединились рыдания, которые пришлось приглушить подушкой, ибо не было уверенности, что во флигеле нет микрофонов. Вскоре он заметил, что это его необычайно успокаивает и расслабляет, и стал поощрять свою новую привычку.
Как-то раз он уловил в своих рыданиях некий незатейливый, но интригующий мотив, который почему-то перекликался с мелодией из его простенькой музыкальной шкатулки, где он хранил документы. Он напевал его носом весь следующий день, а потом подобрал к мелодии слез слова, строчки и целые четверостишья, так что получилась песенка – неказистая, но трогательная. Ее он часто мурлыкал под аккомпанемент музыкальной шкатулки.
Песня Сильвина
Милый мой Сильвин, как дорог ты мне!
Один ты такой в огромной стране.
Что мысли печальны? Что слезы во сне?
Что сердце болит? Что грустишь в стороне?
Милый, мой Сильвин, Сильвин, Сильвин!
Милый мой Сильвин, динь, динь, динь, динь!
Кто ты, мой Сильвин? Скажи без обмана!
Волшебник из голубого дурмана?
Монстр, заброшенный ураганом,
Странник, без имени и талисмана?
Милый, мой Сильвин, Сильвин, Сильвин
Милый мой Сильвин, динь, динь, динь, динь!
Каждый день Сильвина приводили на несколько часов в тот самый кабинет, где на панорамной картине вместо Наполеона посылал в бой Старую Гвардию Герман. Хозяин особняка показывал Сильвину фотографии, зачастую сделанные мобильным телефоном, и видео, иногда снятое скрытой камерой, и заставлял подробно рассказывать о каждом запечатленном человеке. Кроме новых лиц, постоянно появляющихся в поле зрения Германа, он не оставлял вниманием и прежних персонажей: давних криминальных и деловых партнеров, городских чиновников, друзей армейской закваски, которых, к слову сказать, постепенно принижал и отдалял. Впрочем, каждый человек, который по той или иной причине оказывался на территории старого особняка, подвергался самому тщательному анализу и классификации, будь то танцовщицы-стриптизерши и проститутки, обслуживающие очередную сходку-банкет, охранники, которых теперь развелось не менее взвода, многочисленная прислуга, понимающая не больше дюжины слов на языке Сильвина и Германа, и даже бригадир садовников – профессор-ботаник с милой придуринкой, который был без ума от Сильвина, потому что тот часами мог слушать, не перебивая, о декоративных достоинствах сирени и чубушника.
Чем серьезнее Герман богател, тем больше всех и вся опасался. Иной раз хватало ничтожного подозрения, чтобы человек бесследно исчезал. Сильвин, зная это и жалея людей, особенно чистых, невинных, с хрустальными душами, со временем стал скрывать от Германа несущественную информацию, и тем, возможно, спас от преследования не один десяток смертных.
Благодаря Сильвину Герман стал настолько вездесущ, настолько довлел над городом, до такой степени поставил в зависимость от себя и своих устремлений каждого мало-мальски значимого человека, что вскоре в представлении Сильвина весь Сильфон до последнего дачного домика за городом превратился в декоративный аквариум, набитый всякими пресноводными, а Герман – в большого сытого белого человека, владельца и содержателя этого аквариума. Сидя в своем старинном особняке, за высокой охраняемой оградой, маленькой и единственной территорией свободного мира, окруженный со всех сторон городом-аквариумом, Герман кормил или заставлял голодать обитателей застеколья, подавал кислород или перекрывал его, стравливал или рассаживал драчунов по баночкам, казнил и миловал, как ему заблагорассудится. Он был их гуру, пастырем, кормчим, единственным кормильцем. В любую минуту он мог выловить сачком больную или не понравившуюся рыбку и спустить ее в унитаз.
Как ни странно, никто не роптал. К подобному положению вещей все обитатели аквариума; гупяшки, неонки, сомики, горделивые черные барбусы, расфуфыренные золотые рыбки, изнеженные бриллиантовые мэнхаузии и даже испытанные бойцы – рубиновые меченосцы, не говоря уже о пираньях, – быстро привыкли, будто никогда и не знали свободы в сытной теплой заводи. Одни в ожидании пиршества толклись у кормушки, выдирая из боков и хвостов конкурентов целые клоки, и им доставалось почти все. Другие плавали у поверхности, привлекая внимание хозяина пестротой вуалевых хвостов, и на них иногда обращали благосклонное внимание. Третьи, уже ни на что не надеясь, лишь выживали, и их было большинство; сглатывая вместе с дозированным воздухом ненависть и страх, они прятались в водорослях и многочисленных гротах и питались лишь теми размокшими безвкусными объедками, которые, оставаясь после пиршества приближенных, оседали на дно.
Герман, общаясь с Сильвином, по-прежнему прятал глаза за черными очками. Впрочем, однажды ему это надоело: он швырнул очки на пол и раздавил их каблуком. Он рассудил, что Сильвин и так все знает, или догадывается, так что скрывать, собственно, нечего. С тех пор Сильвин знал все и о Германе и об опухоли в его голове.
Теперь Сильвин мог наблюдать, как с каждым новым злодеянием опухоль Германа зримо увеличивалась, поедая еще не пораженные участки мозга, постепенно превращалась в гигантское чрево – источник абсолютного зла. Сильвин с ужасом наблюдал, как эта опухоль пульсирует в голове Германа, словно второе сердце, испускает на десятки метров вокруг трупную вонь и коричневые энергетические круги. Это было презрение ко всему человеческому, разнузданная жестокость, патологическая страсть к наживе, жажда неоспоримой власти. И еще извращенная садистская похоть. Самое великое зло – это господство страсти, когда душа дичает от вожделений.
В отличие от Сильвина, другие люди не видели и не могли видеть того, что происходит в голове Германа, тем более не чувствовали этого гнилостного запаха. Но, находясь поблизости, они на подсознательном уровне улавливали тугую струю, бьющую в глаза, в нос и в грудь, и испытывали безотчетный страх и отчаяние. А иногда их охватывал безраздельный ужас.
Сильвин уже было решился рассказать Герману об опухоли, но потом испугался и малодушно промолчал.
Однажды Герман в очередной раз убил, вернее, поручил наемникам расправиться с инспектором по охране памятников старины, который в поисках правды о сделке с особняком зашел слишком далеко. Инспектора сожгли заживо в мусорном баке, а на следующий день опухоль Германа поглотила остатки разума в его голове, вздулась гигантским яйцом так, что вплотную приблизилась к внутренним стенкам черепной коробки. И в его голове вспыхнул холодный огонь, окатывая все вокруг липкими волнами холодного жара. Этот огонь горел не сам по себе, его подпитывала извне какая-то мистическая сила, с которой он был незримо, но накрепко связан. Сильвин понял: Герман, каким он его знал, навсегда исчез, он стал рабом холодного огня, монстром. Зло окончательно вытеснило Добро.
С тех пор Сильвин перестал смотреть в глаза Герману.
Запись 8
Сроки возвращения Мармеладки давно истекли. Герман по этому поводу, выпучив красные белки, беспрестанно срывался: Я из под земли ее достану, такую-растакую! – но все понимали, что мятежная Мармеладка не вернется – сбежала и правильно сделала, тем более после того, как ее подвергли изощренным пыткам, – и что какой бы Герман ни был всемогущий, ему не подвластны такие огромные расстояния и, главное, государственные границы.
Время, как бы ни хотелось, не останавливалось ни на секунду, минул месяц. О Мармеладке если кто-то что-то и знал, то лишь разгульный ветер. По ночам он нашептывал в ухо Сильвина: Я Твой Любовник, а Ты моя Любовница… Думаю о Тебе, поскольку прочее – суета сует…, а еще временами доносил едва уловимый мармеладный запах.
Думая о Мармеладке, Сильвин испытывал двойственное чувство. С одной стороны, он мысленно умолял ее остаться на родине, не возвращаться в этот ад, который окончательно раздавит и уничтожит ее, и изо всех сил напрягал мозг, надеясь при помощи телепатии донести до нее сквозь географические широты свои думы. Но, с другой, он так тосковал в одиночестве и долгая разлука так усилила его страсть, что он бредил лишь одной мимолетной встречей, мечтал пережить еще одно, пусть последнее мгновение светлого истинного счастья, и сразу же умереть, тем более, что смерть с некоторых пор его не страшила. И он готов был, не раздумывая, заключить надлежащее соглашение со Старухой, если бы та не была так занята судьбами жителей Сильфона и снизошла бы до подобной скудной сделки.
Итак, великодушный Сильвин разумом не хотел, чтобы Мармеладка объявилась, гуманно понимая, что беспощадный Сильфон ее больше не отпустит – город давно ее дактилоскопировал, она, если хотите, давно уже была его генетической частью. Но гусляр Сильвин, влюбленный до обморока в единственную в своей жизни женщину, пусть и падшую, естественными чувствами жаждал ее возвращения так жарко, дерзко и изощренно, что эти эмоции, в отличие от сознательных желаний, сублимировались в мощные эфирные послания, которым не было преград.
И Мармеладка их услышала…
Но сначала Сильвин совершил очередной промах, который едва не закончился трагедией. Прождав, по его мнению, достаточно времени, он задумал побег. Но не для того, чтобы самому вырваться из лап Германа, а с твердой целью разыскать Мармеладку, пусть даже на ее поиски понадобятся годы. Он еще не знал, как обманет охранников, мониторы, закрытые двери, закованные в решетки окна и высокие заборы, но преисполнился уверенности, что обязательно это сделает. Вскоре, гуляя в саду в компании профессора-садовода и фантазируя о самых немыслимых способах побега (воздушном шаре, телепортации и прочей свойственной его раздвоенной личности и патологическому воображению чепухе), Сильвин неожиданно заметил, что расстояние между железными прутьями забора в одном месте чуть больше, чем везде. Он весь ушел в свои мысли, так что даже увлекшийся профессор в недоумении прервал свой скрупулезный рассказ о растительном мире Океании; а на следующий день Сильвин явился к забору один, и подробно рассмотрел всë. Щель была довольно узкой – вот бы стать мальчишкой, но он рассудил, что у него нет другого выхода, и что, если немного похудеть – десять против одного, что он сможет в нее пролезть. Сильвин не ел четыре дня. Четыре дня он изображал перед видеокамерами обжору, которому, что ни положить, хоть тараканье жаркое, все окажется во всеядном желудке. Голод требовал своего, муки были безграничными, но Сильвин со стойкостью мазохиста с хрустом глодал перед невидимыми объективами куриные ножки и потом незаметно выплевывал густо сдобренную похотливой слюной кашицу в свой бывалый носовой платок. Еда оказывалась в унитазе, Сильвин таял на глазах, а скучающие наблюдатели в секретной комнате с мониторами ничего не замечали, а если что-то странное и бросалось им в глаза – лишь криво ухмылялись и крутили у виска.
Однажды ночью Сильвин придал одеялу на кровати форму спящего под ним человека, вытянул из шкафа свой чудной чемоданчик, который давно был собран, и выбрался на улицу. У забора он в последний раз оглянулся на особняк, ощутил в сердце тоску и чувство детского стыда перед Германом, который, что ни говори, кормил его и заботился о нем, хотя давно уже мог выкинуть на помойку, просунул голову между прутьями забора, вспомнил, как раньше говорили: Если голова проходит, то и все тело пройдет, – и попытался пролезть. Довольно быстро он понял, что предположил неверно – тело намертво застряло в коварном заборе, и затем, сколько попыток он ни предпринимал – тщетно.
Истекающий потом, заплаканный, ободранный, страдающий от невыносимой боли и буйного страха, Сильвин проторчал между прутьями до самого утра, ощущая себя то исковерканной бабочкой, наколотой на иглу, то чернокнижником, попавшим в лапы инквизиции, желая лишь одного – немедленно умереть, а когда рассвело, сам выпал назад из железных прутьев. Ковыляя и волоча за собой чемодан, он поспешил вернуться во флигель.
Ему повезло – никто ничего не заметил.
Герман рассчитал правильно: она не смогла бросить Сильвина. То ли из-за бедствий, которые ей довелось пережить, у нее замкнуло в голове, то ли подействовала гравитация сердец, которую, согласитесь, не каждому удается вот так вот запросто, одним плевком преодолеть, но однажды она просто выросла у ворот особняка, посреди простуженной слякоти и подозрительного безветрия, под сломанным цветастым зонтиком, в хлипком пальто, тонких колготках и несуразных кроссовках, а через минуту ее уже вталкивали в кабинет Германа, который отнесся к ее появлению, вопреки непристойным предположениям его громил, совершенно индифферентно, даже с некоторой приятельской отдушинкой…
Мармеладка застала Сильвина колдующим над зубными щетками. В сотый раз за последние дни он, то бормоча что-то себе под нос, то постанывая, то напевая: Милый мой Сильвин! Как дорог ты мне… – трепетно перебирал, словно четки, свою бесценную коллекцию, вновь и вновь вспоминая всю свою жизнь, от первых сознательных поступков до самого печального дня – расставания с Мармеладкой. Для него это были вовсе не пластмассовые изделия разного цвета и качества для личной гигиены, как простоватой девушке показалось со стороны, то были осколки разбитого сердца Сильвина, политые его дремучими слезами. И над ними он истово творил молитву.
Когда изможденную азиатку привели в комнату и захлопнули за ней дверь, Сильвин еще с минуту сидел неподвижно, видимо, не доверяя своему единственному глазу, который мог увидеть не то, что есть, а то, что хочет увидеть, потом ковырнул в носу, вытащил козявку и съел ее.
Мармеладка, все еще трясущаяся от холода, вдруг навзрыд закашлялась, потом настойчиво высморкалась, прочистив самые дальние пазухи носа, тут же улыбнулась, скинула пальто на пол, шагнула к Сильвину, хлопнула несколько раз своими пушистыми ресницами, еще мокрыми после улицы, и безо всяких душещипательных церемоний чмокнула его в пунцовую щеку, будто и не было всех этих месяцев ядовитой разлуки и горчичной неизвестности. Мармеладный запах накатил, голова закружилась, внизу живота задрожало, а девушка тем временем поспешила в ванную комнату и сразу же оттуда раздался ее звонкий голос: Зараза! Знала бы, какая тут ванная – давно бы вернулась! О, боже, какой кайф!
Спустя минуту Сильвин заметил, что дверь, за которой скрылась Мармеладка, осталась незапертой. На ватных ногах он шагнул к ней и настоятельно поскребся – дверь распахнулась. Сильвин украдкой сглотнул набежавшее возбуждение.
Обнаженная Мармеладка, окончательно оттаявшая, откровенно наслаждалась под парными потоками воды. Струи щедро омывали ее чуть опавшую грудь, ее разнеженный животик, так боящийся (по воспоминаниям) щекотки, лакомые ягодицы со складочками внизу и крепкие с бесцветным пушком ноги. С ее кофейной кожи, как и в старые перламутровые времена, можно было слизывать апельсиновый мед.
Мармеладка заметила Сильвина и лаконичным жестом позволила ему не церемониться. Тот расправил крылья и немедля впорхнул, сел рядом на жердочку, нахохлившийся, бестолковый, и суетливо зачирикал, привлекая к себе внимание. Непосредственная близость любимой самочки взволновала его необычайно.
Он подался вперед и жадно потянул клювом. Знакомый мармеладный аромат сначала лишь почудился, но потом, когда он старательно отшелушил все сторонние запахи, ворвался в его мозг кипучим благоуханием и навел там беспрецедентное опустошение. Сильвин опьянел.
Потом была намыленная мочалка и десятки самых счастливых в жизни прикосновений…
Только когда Мармеладка выключила воду, Сильвин не сдержал любопытства и незаметно глянул в ее глаза. Он не успел толком чего-либо понять, но суть уловил, и этого оказалось более чем достаточно. Ее голова плавилась от адской боли, боли потери самого близкого существа на свете. Это был умерший ребенок, ее собственный ребенок, о смерти которого она узнала лишь спустя два месяца после несчастья. Она была абсолютно сломлена этой гноящейся болью, вдобавок усиленной чувством собственной вины и непосильными воспоминаниями о безрассудных скитаниях, полных всяких мужчин, которые постоянно овладевали ею, по согласию и без. Так что теперь она была безвольным пудингом, зомби, растением; что-то в трагическом забытьи делала, обслуживая ненавистный, почти никогда ей не принадлежавший организм, но не видела в этом никакого смысла. Сейчас ей было абсолютно все равно, что с ней станется; пожалуй, больше всего на свете она хотела просто умереть.
Сильвин расстроился бы окончательно и бесповоротно, если б не уцепился в последний момент за одно незначительное, но существенное для него обстоятельство. Сквозь всю эту вакханалию погибающего мозга, сквозь необъятные глубины безнадежно инфицированных файлов памяти пробивалась слабым, но напористым светом тонкая нить далекого сияния – теплая и добрая память о нем, о Сильвине. Только этот слабый огонек пока удерживал ее в фарватере здравого смысла и мог при удачном стечении обстоятельств вернуть к жизни.
Мармеладка. Милый, это твое полотенце?
Сильвин. Полотенце? Бери.
Мармеладка. Ты меня еще любишь?
Сильвин. В сто крат сильнее, чем прежде!
Мармеладка. В сто? Получается, что раньше ты меня почти не любил?
Сильвин. С тех пор, как я тебя впервые увидел, истина для меня заключается только в одном: есть только ты!
Мармеладка. Песня Ветра? Знаешь, а ведь я помню ее наизусть. Сколько раз я шептала эти строки, когда мне было особенно тяжело: Я прощаю Тебе Твои грехи, а сам безгрешен. Покорно и счастливо дарю Тебе свою Любовь…
Не в силах сдержаться, они неуклюже поцеловались. В то же мгновение между их губами болезненно щелкнул разряд статического электричества, и оба неприятно вздрогнули. Это уже случалось, поэтому перед поцелуем Мармеладка всегда брала Сильвина за руку – заземлялась. Но сейчас, после долгого перерыва, они обо всем забыли и поплатились.
Сильвин. Почему ты вернулась?
Мармеладка. Ты не рад меня видеть?
Сильвин. Что ты? Конечно, рад! Но вряд ли тебе следовало это делать. Ты добровольно вернулась в ад, из которого тебя никогда не отпустят. Ты станешь вечной рабыней Германа!
Мармеладка. Рабыней? Что ж, я была ею всю жизнь. Каждую минуту своей жизни я кому-то принадлежала. То отцу который растил меня только с одной целью: выгодно продать в Эмираты, в гарем. То покойному мужу который заплатил за меня огромный, с его точки зрения, калым, заставлял работать круглые сутки, а еще подкладывал тем, от кого зависел. То Герману… Я сначала не хотела возвращаться. Но когда вернулась в кишлак… Твой дар еще при тебе? Тогда ты уже, наверное, знаешь про моего ребенка. Там все напоминало о нем. А люди…. Откуда-то они прознали, чем я занималась. Они тыкали в меня пальцем, обзывали грязной шлюхой, плевали мне вслед. Несколько раз меня брали силой…
Сильвин вновь заглянул в скорбно заблестевшие глаза Мармеладки и сразу увидел мерзкую сцену: двое молодых мужчин азиатской внешности волокут Мармеладку в овраг и долго изгаляются над нею. Она не сопротивляется, даже помогает, чтобы избежать лишней боли и повреждений, думает лишь об одном: скорее бы все закончилось.
Лицо одного из джигитов Сильвину показалось знакомым. Боже праведный! Да, ведь это тот самый смуглый парень, который катал Мармеладку в ее далеком молочном детстве на смешном ослике, а потом, лет через семь, пылко тискал в яблоневом саду. Первая любовь, с которой ее когда-то разлучили отвратительные местные обычаи и тупые обстоятельства…
Мармеладка. Все это время я вспоминала о тебе. Жалела тебя и проклинала себя. Кто без меня тебя согреет, утешит, наградит маленькой радостью – возможно, единственной в твоей нелепой жизни. Ведь без меня ты умрешь, думала я, Герман – настоящий иуда, он расправится с тобой из-за того, что я не вернулась. А еще по ночам мне вдруг стало чудиться, что ты разговариваешь со мной. Странно, но это было так явственно, что я несколько раз вставала и включала свет, чтобы убедиться, что нахожусь в комнате одна. В общем, я решила вернуться…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.