Текст книги "Как мы жили в СССР"
Автор книги: Дмитрий Травин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)
Глава 2. Неэкономная экономика
С дефицитом, насквозь пронизывавшим советский быт, мы более-менее в первой главе разобрались. Но не разобрались пока с тем, как и почему он возникал. Поэтому от сферы потребления нам надо перейти к сферам производства и распределения. Надо перебраться из продовольственного магазина, городского автобуса и малогабаритной хрущобы на завод, где создают продукты, транспортные средства и строительные материалы.
Основал ли Сталин Санкт-Петербург?
Советские люди росли с верой в то, что при Сталине наша держава стала одной из сильнейших в мире. Но эти представления, почерпнутые из учебников, было трудно увязать с тем, что мы видели своими глазами. Шестидесятники могли еще, отвергая Сталина, отдавать дань значению социалистического строительства как такового. Но для внимательных семидесятников, не веривших в старые идеалы, повседневный дефицит стал более важным явлением, чем прочитанные в детстве заклинания коммунистических идеологов. А при внимательном взгляде на сталинское наследие мифология разрушалась полностью.
Черчилль вроде сказал как-то про Сталина, что тот принял страну с сохой, а оставил с атомной бомбой. Из Лондона, возможно, наша история виделась именно так. Но меня всегда удивляло, как могут подобные рассуждения всерьез восприниматься в Санкт-Петербурге. Ну ладно в Челябинске, Магнитогорске, Новокузнецке или Харькове, где возникали гиганты первых пятилеток, обыватель мог думать, будто до Сталина в России ничего не было – одни нищие крестьяне с сохой. Но в Петербурге-то?
Тот, кто жил в Ленинграде 1970‑х и полагал, будто советская промышленность возникла лишь при «отце народов», должен был, наверное, сидеть в комнате с закрытыми шторами и читать пропагандистские брошюры, даже не выглядывая в окно. Поскольку если выглянешь, то увидишь гиганты индустриализации, создававшиеся еще до той эпохи, когда товарищ Сталин бегал по Кавказу и «укреплял российскую государственность» с помощью экспроприаций.
Любой человек, который ездил по Петербургу, пытаясь задуматься о том, что он видит вокруг, наверняка обнаруживал следующую картину. Город устроен концентрическими кругами. В сердцевине находится исторический центр. Со всех сторон он окружен заводами, построенными еще в царское время, и лишь изредка перемежающимися объектами советской индустриализации. А третий круг представляют собой спальные районы. Они отделены заводами от центра как раз потому, что промышленные зоны сформировались задолго до начала массового жилищного строительства советских лет.
Я вырос на Васильевском острове. Существовал как раз в пространстве этих трех концентрических кругов. Все обошел своими ногами. Лишь около половины района, известного туристам по Бирже, Ростральным колоннам и зданию Двенадцати коллегий, относится к историческому центру. Именно эта часть прорезана линиями, которые по изначальной петровской задумке должны были быть каналами. А там, где линии заканчиваются, начинается полоса заводов, разрываемая лишь Смоленским кладбищем. Заводы и кладбище отделяют от исторического центра тот район новостроек, где я жил с 1972 года.
Сердцем василеостровской промышленной зоны является Балтийский завод, основанный инженером Макферсоном и купцом Карром еще в середине XIX века [История Балтийского 2003: 15], то есть до того, как начался первый (дореволюционный) этап бурного промышленного развития России. На Балтийском мне пришлось поработать в 16 лет. Это была школьная производственная практика. Месяц я стоял за станком по четыре часа в день (как несовершеннолетний). Делал дверные замки. Работа была очень простой. Состояла всего из шести движений. Левой рукой я брал заготовку. Правой зажимал ее в тиски. Затем опускал рукоять сверла. В заготовке появлялось отверстие нужного размера. Потом сверло поднималось. Правая рука разжимала тиски. Левая брала изделие и кидала в тележку, которую грузчик к концу рабочего дня отвозил на следующий производственный участок. Взрослый рабочий на этой операции стоял по восемь часов. Каждый день. Всю свою жизнь. До пенсии. Если, конечно, не спивался. Самое сложное здесь было полностью отключить мозги, почувствовать себя не человеком, а частью большой машины. Поскольку невозможно свести сложную человеческую сущность к операции «взял-зажал-опустил-поднял-отжал-кинул».
Впрочем, такая работа по производству ширпотреба была просто синекурой в сравнении с тем, что приходилось порой делать рабочим на судостроительном производстве. Нас, школьников, провели по ведущим цехам, показали стапеля. На одном из производственных участков трудились рубщики корабельных винтов. Туда брали глухонемых. Вынести скрежет, возникавший при ручной рубке металла, обычный человек вообще был не способен.
Рядом с Балтийским заводом стоял завод Кожевенный. Восходящий аж к донаполеоновским временам. По нему именовалась и улица – Кожевенная линия. Название с василеостровской спецификой. Завод принадлежал происходившей из крестьян семье Брусницыных. Корпуса строились с конца XVIII века до 1870‑х годов. Администрация предприятия располагалась в замечательном особнячке второй половины XIX столетия. Там работал мой отец. Я временами бывал у папы, и он показывал мне роскошный Дубовый зал, где проходили производственные совещания. Эта старинная роскошь сильно напоминала Дубовый зал Дома ученых (бывшего дворца великого князя Владимира Александровича). Только тот стоял на Неве, в историческом центре, а заводоуправление – в промзоне, на бывшей окраине Петербурга. Сегодня, впрочем, на месте кожевенного производства возник «Культурный квартал „Брусницын“» с зоной отдыха, кафе, закусочными и выходом к устью Невы. Но особняк пока в запустении.
Помимо отцовского места работы, об индустриализации царских времен напоминал мне и дом, где в небольшом издательстве трудилась мать. Дом Зингера на углу Невского и канала Грибоедова. Чудо русского модерна со знаменитым шаром, венчающим башню. В советское время там был оборудован крупнейший книжный магазин города (на первых двух этажах), а выше располагались многочисленные издательства. Строился же этот дом в начале ХX века для крупнейшей в мире компании – производителя швейных машин.
Когда учителя твердили мне про сталинскую индустриализацию, создавшую промышленность нашей страны, я никак не мог понять: так что же, не было разве «Зингера», не было Балтийского завода, не было кожевенного производства Брусницыных? А как с Адмиралтейскими верфями, которые отгораживают от моря мой морской город? Всякий петербуржец знает, что у крупнейшего порта на Балтике по сей день нет нормального морского фасада. Судостроительный завод, заложенный еще Петром, был в первой половине XIX века переведен из самого центра (где ныне Адмиралтейство) в район Галерного двора. Там он находится и поныне. Лишь узкая речка и канал отделяют Адмиралтейские верфи от дворцов великого князя Алексея Александровича и графов Бобринских.
А как быть с заводом «Арсенал» на набережной Невы – еще одним крупным петровским проектом? А с Путиловским заводом, мимо которого я часто проезжаю теперь, когда живу на юго-западе города? Этот основанный еще на рубеже XVIII–XIX веков завод не перестал быть детищем дореволюционной индустриализации оттого, что большевики переименовали его в Кировский [Мительман, Глебов, Ульянский 1961: 11–12]. А как быть со Станкостроительным заводом, возникшим под названием «Феникс» в середине XIX века трудами англичанина Мюргеда [Борисов, Васильев 1962: 5–6]? Если индустриализацию считать сталинской, то, может, считать, что Сталин и Санкт-Петербург основал?
Как быть с Обуховским заводом – ровесником Балтийского и Станкостроительного [Розанов 1965: 23–27]? Каким-то чудны́м образом в советской мифологии рассказы про Обуховскую оборону (знаменитую забастовку рабочих начала ХX века) сочетались с рассказами о том, что российская промышленность якобы возникла при советской власти. Более того, «буржуазное» утверждение о Сталине, сохе и атомной бомбе явно противоречило марксистскому тезису о том, что революцию 1917 года совершил рабочий класс. Ведь если численность рабочего класса у нас оказалась достаточной для свержения целой империи, значит, во времена этой самой империи было построено немало заводов, давших рабочие места крестьянам, уходившим от своей сохи в город.
Как, наконец, быть с Нобелями, которые в Петербурге основали завод, позднее названный назло надменному соседу «Русским дизелем» (хотя вернее было бы назвать его дизелем шведским)? Как быть с теми же Нобелями, которые в Баку сформировали целый район нефтедобычи, заложивший основы отрасли, по сей день кормящей и Россию, и Азербайджан [Осбринк 2003]? Как быть с заводом фирмы «Сименс» (ныне «Электросила»), который поставлял генераторы для сталинского Днепрогэса, но при этом сам являлся продуктом отнюдь не сталинской, а дореволюционной индустриализации?
Понятно, что при советской власти все эти предприятия неоднократно реконструировались. Но реконструкция ведь происходит всегда, в любой динамично развивающейся стране. Если бы заводы оставались в руках Нобеля, Сименса, Путилова, Брусницына, они тоже реконструировались бы, тоже приспосабливались бы к производству новой продукции.
Основы российской промышленности закладывались в XIX веке, и Петербург является памятником индустриализации ничуть не в меньшей мере, чем памятником русской архитектуры. Уже накануне Первой мировой войны Россия входила в число ведущих экономических держав мира по общему объему производства, хотя по производству на душу населения сильно отставала. Однако при этом стремилась нагнать лидеров. Россия по темпам роста в 1850–1914 годах опережала всех, кроме США, Канады, Австралии и Швеции [Грегори 2003: 24].
Качественный перелом в экономическом развитии России произошел благодаря реформам Александра II [Ляшенко 2003; Травин, Маргания 2011: 223–236]. Отмена крепостного права означала, что одни крестьяне освободились, разбогатели, стали промышленниками. Другие – освободились, обнищали, ушли в город на заработки и стали промышленными рабочими. Введение золотого рубля при министре финансов Сергее Витте сделало нашу страну привлекательной для иностранного капитала, поскольку бизнес увидел, что капиталовложения не обесценятся из‑за возможной инфляции [Витте 1960: 87–98; Мартынов 2002: 151–198; Грегори 2003: 41; Травин, Маргания 2011: 293–306]. Инвестиции ускорились, и дело пошло на лад. Особенно быстрым было развитие нашей страны в предвоенный период: 1890–1913 годы. Сталинская индустриализация стала лишь логическим продолжением дела, начатого задолго до 1930‑х годов. Причем надо заметить, что индустриализация была тогда практически общеевропейским явлением. По отношению к одним странам мы развивались быстрее, по отношению к другим – медленнее.
Когда я учился на вечернем отделении университета, мне пришлось в дневное время работать слесарем на Василеостровской ТЭЦ. Она стояла на Кожевенной линии рядом с заводом отца, а тылами своими выходила в сторону Балтийского завода. ТЭЦ и впрямь была продуктом сталинской индустриализации, но при этом органично вписалась в промышленную зону района. Электроэнергией она снабжала предприятия, построенные при царизме, а сама потребляла газ, месторождения которого были освоены уже в 1970‑х годах при Косыгине. Одно поколение россиян передавало свои хозяйственные достижения другому. Так и росла наша экономика. Как до Сталина, так и после него. Росла за счет вовлечения все новых ресурсов – материальных и трудовых. Металлы, нефть, газ, «людишки», активно переселявшиеся из деревни в город, как при царе-освободителе, так и при «отце народов»… А переломным моментом в развитии был вовсе не революционный 1917 год и не сталинский год «великого перелома» (1929). Кризис старой системы пришелся на те самые «долгие семидесятые», о которых мы ведем речь. Поскольку именно к этому времени страна в основном исчерпала возможности своего традиционного экстенсивного развития [Васильев 1998: 13]. Именно с этого времени стала вызревать хозяйственная революция. И жизнь молодых семидесятников отразила нежизнеспособность экономики, зажавшей людей в проржавевшие старые тиски.
Конечно, большая часть представителей нового поколения имела смутные представления о проблемах функционирования экономики и могла еще долго кормиться сталинским мифом. В отличие от дефицита, с которым так или иначе сталкивались все, и от идеологической системы, донимавшей скептически настроенных семидесятников больше, чем их отцов и дедов, хозяйственный механизм открывался во всех своих несовершенствах лишь небольшой части советских людей. Он открывался внимательным наблюдателям на заводах, обнаруживавшим внезапно явную неэффективность производства, грамотным экономистам, способным осмыслить факты, не скрываемые цензурой, оппозиционно настроенным вольнодумцам, ищущим объяснений происходящего в зарубежных радиоголосах и в книгах из отделов специального хранения.
В целом поколению семидесятников кризис советской хозяйственной системы открылся лишь в перестройку. Но интеллектуальная элита поколения могла и раньше обнаружить то, о чем идет речь в данной главе.
Все хорошо, если верить докладам
Итак, сталинский прорыв – это миф. Мы не достигли в 1930–1950‑х годах каких-то особых успехов, а лишь продолжали взятый ранее курс. Но почему же страна увязла в дефицитах и растеряла в итоге даже то, что имелось до революции?
В первую очередь потому, что качественно изменила тот хозяйственный механизм, который до революции существовал и ныне худо-бедно восстановлен. Для одних это вещь очевидная, для других – совершенно непонятная, поскольку многие вообще не осознают, что экономикой можно управлять по-разному. А советская власть управляла ею весьма своеобразно, поскольку «хотела как лучше». Однажды российский премьер Виктор Черномырдин произнес фразу, ставшую сразу же широко известной: «Хотели как лучше, а получилось как всегда» [Гамов 2008: 166–167]. Черномырдина потом цитировали многократно. Подобную популярность можно, наверное, объяснить лишь тем, что фраза затронула самую тонкую струну в душе постсоветского человека. Виктор Степанович, как истинный «гений русской словесности», отразил наболевшее, тысячи раз пережитое и поистине выстраданное народом. Ведь мы хорошо помнили, как намерение властей обеспечить населению лучшую жизнь многократно приводило к негативным последствиям. Чем светлее были надежды, чем щедрее обещания и чем красочнее слова, тем хуже получалось на практике.
Основатели Советского государства исходили из представления о том, что рыночная, капиталистическая экономика устроена нерационально. Она страдает от стихийности и конкурентной борьбы. С одной стороны, многие люди не имеют достойной работы, с другой – кризисы перепроизводства приводят к неразумной растрате ресурсов. Стихийность у нас стремились заменить ведением хозяйства из единого центра. Считалось, что это позволит избавиться от потерь и принимать наиболее рациональные решения [см., напр., Политическая экономия 1977а: 350–351].
Идея о том, что необходимо в интересах народа каким-то образом преодолеть недостатки капитализма, не была, конечно же, чисто советской. Во многих странах социалисты намеревались усилить централизацию. Тем не менее на Западе осуществлялись лишь ограниченные преобразования. Они не подвергали рынок радикальной ломке. Какая-то часть экономики национализировалась. Какую-то часть продукции перераспределяли в пользу бедных. Какие-то государственные органы занимались составлением индикативных (необязательных) планов. Но в СССР, а также в странах Центральной и Восточной Европы, которые после Второй мировой войны вошли в зону влияния Москвы, дело не ограничивалось «косметическим ремонтом капитализма». Там новая хозяйственная система выстраивалась с нуля. Многим людям она представлялась логичной. Ее элементы тесно увязывались друг с другом. Создавалась иллюзия, будто «вождями» все продумано и просчитано. Кроме того, строители советской экономики постоянно ссылались на авторитет Карла Маркса, заложившего основы научного социализма. И хотя на самом деле в трудах Маркса нет описания той экономики, которую на практике создали в СССР, мало кто из советских граждан способен был проверить, действительно ли этот старый немецкий экономист советовал создавать именно тот строй, который утвердили у нас Ленин и Сталин.
Кратко рассмотрим, как была устроена советская экономика [подробнее см., напр., Ослунд 2003: 48–120]. Ее главным элементом являлся отказ от частной собственности и частного предпринимательства [Румянцев 1977б: 67]. Все основные заводы и фабрики были после революции 1917 года национализированы. Мелкие частники существовали какое-то время, но затем и их прикрыли. На рубеже 1920–1930‑х годов крестьян загнали в колхозы, формально считавшиеся кооперативами, но на деле подчинявшиеся диктату государства точно так же, как все остальные предприятия. Отдельным гражданам могли принадлежать потребительские товары. Говорилось, что они, мол, находятся не в частной, а в личной собственности [там же: 78]. При этом никакое ведение частного бизнеса не допускалось в принципе. Человек мог выбирать, на каком государственном предприятии ему работать, но заводить собственное дело не имел права. Разве что совсем по мелочам: точить ножи-ножницы или выращивать на продажу немножко овощей-фруктов.
Теневая экономика на практике, естественно, существовала, но являлась делом уголовно наказуемым. Как за обмен валюты, так и за открытие нелегальной мастерской гражданин СССР мог отправиться в тюрьму или даже быть приговорен к расстрелу. В частности, широко известным стало дело валютчиков Я. Рокотова и В. Файбишенко, которые за свой, по нашим сегодняшним меркам, совершенно невинный бизнес оказались приговорены к смертной казни в «либеральную» эпоху Хрущева, причем для этого даже специально изменили закон и придали ему обратную силу [Бовин 2003: 103]. Да что там валютчики! В 1970‑е годы ленинградский художник Лев Сергеев отсидел несколько лет за то, что в его кармане нашли пять долларов, которые он получил от прохожего туриста за свой рисунок [Рыбаков 2010: 186–187]. Валютная, так сказать, операция вышла.
Государство не терпело никакой конкуренции со стороны частника. Единственным исключением из общего экономического правила стали небольшие личные сады и огороды, продукцию которых сельский житель мог производить на продажу, но это послабление сохранялось лишь из‑за дефицита овощей и фруктов. В городах существовали «колхозные рынки», на которых картошка, сметана, яблоки, цветы и банные мочалки продавались по ценам, определявшимся соотношением спроса и предложения. Иногда по воскресеньям мы с отцом ходили на ленинградский Андреевский рынок и кое-что там покупали, благо мои родители хорошо зарабатывали. Но вообще-то позволить себе регулярно отовариваться на недешевых «колхозных рынках» могли лишь немногие. Большинство или не захаживало туда, или покупало отдельные товары к праздникам.
Впрочем, как работала такая «колхозно-рыночная экономика», сегодня понятно всем. А вот как работало все остальное?
Хотя эпоха «долгих семидесятых» ассоциируется у нас с именем Леонида Брежнева, ни он, ни его преемники (Юрий Андропов и Константин Черненко) не управляли непосредственно всей жизнью многомиллионной державы. Формально лидер страны обладал гораздо меньшими полномочиями, нежели русские цари прошлого или российские президенты дня нынешнего. По Конституции на вершине властной вертикали Советского государства стоял избираемый гражданами Верховный Совет СССР – нечто вроде парламента. Для того чтобы в него не попадали люди, оппозиционно настроенные по отношению к власти, на выборах приходилось «выбирать» одного депутата из… одного (!) кандидата. Как тогда шутили, первые выборы советского типа провел Бог, когда создал Еву из ребра Адама и предложил ему выбрать себе жену [Мельниченко 2014: 601]. В общем, народ фактически лишь «штамповал» бросаемыми в урну бюллетенями заранее осуществленное кадровое решение высшей советской номенклатуры. Но даже этот абсолютно контролируемый «орган власти» никакой реальной власти не имел. В той же Конституции, где прописывались формальные полномочия Верховного Совета, имелась таинственная фраза о том, что руководящей и направляющей силой страны является КПСС. Данная фраза значила на деле больше, чем все остальные слова этого странного документа.
В 1920‑е годы на вершине реальной властной вертикали находился партийный съезд. Именно его делегаты, съезжавшиеся на время в Москву, решали принципиальные вопросы политической и экономической жизни страны. На съездах постоянно происходили острые дискуссии, и курс развития общества формировался победившей в этих дискуссиях стороной. В 1930‑е годы Сталин разбил всех своих противников, захватил абсолютную власть и сделал съезды столь же формальными, как сессии Верховного Совета [Авторханов 1991]. После кончины Сталина ни один партийный лидер в СССР уже не имел абсолютной власти, но и роль съездов не восстановилась. В 1960–1980‑х годах съезды КПСС исправно собирались каждые пять лет и устанавливали основные направления развития советской экономики. Но это был лишь пустой церемониал. Ни разу партийные аппаратчики, управлявшие экономикой в периоды между съездами, не вступали друг с другом в столь острый конфликт, чтобы апеллировать к делегатам и вербовать среди них сторонников разных группировок. А при единстве аппаратчиков рядовые участники съездов не могли, да и не желали противопоставлять свое мнение мнению начальства ни по какому вопросу. Подбор делегатов вообще шел по формальным критериям: на съезде должны быть не только правители, но и рабочие с колхозниками, не только мужчины, но и женщины, не только русские, но и представители всех народов. Мой собеседник бизнесмен Рушан Насибулин вспоминал, как в 1986 году увидел по телевизору среди делегатов очередного съезда КПСС своего знакомого по институту. Он был дураком, но тем не менее делегатом [Насибулин, интервью].
Некоторое время казалось, что реальным органом власти становится Пленум Центрального комитета КПСС, который собирался на свои заседания значительно чаще, чем съезд, – как правило, пару раз в год. Членами или кандидатами в члены ЦК были все высшие руководители страны, а также ключевые министры и партийные вожди регионов – в целом более 420 человек к середине 1970‑х годов [Вирт 1998: 434]. Внутри ЦК, где все практически друг друга знали лично, могли порой сформироваться мнения, противоположные мнению первого лица партии. В 1964 году Хрущева внезапно сменил на Брежнева именно Пленум ЦК, что родило ироничную поговорку: «Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Центральном комитете» [Колесников 2007: 77]. Однако затем, вплоть до начала горбачевской перестройки, ЦК уже ни разу не раскалывался на противостоящие группы. Поэтому для периода, о котором мы ведем речь, политической ролью Пленума тоже можно пренебречь. Реальной властью в экономике обладали Политическое бюро ЦК (то есть его верхушка – примерно полтора десятка человек) и тесно пересекающийся с ним Секретариат. Именно они определяли, будет ли хозяйственная система функционировать по-старому или необходимо провести какие-то реформы. Именно они решали, как тратить в целом государственные ресурсы – на военные нужды или на социальные. Именно они формировали аппарат сотрудников, непосредственно руководящих хозяйством. «Теоретически Центральный комитет избирает Политбюро, фактически же Политбюро избирает само себя» [Hammer 1986: 87]. В брежневскую эпоху оно представляло собой даже не группу персон, влияющих на советскую политику благодаря своим личным качествам, а скорее группу важнейших партийно-государственных постов. Лица, занимавшие эти посты, в силу своей должности имели право претендовать на то, чтобы стать членами или хотя бы кандидатами в члены политбюро [White 1988: 271].
Брежнев являлся в этой структуре скорее первым среди равных, нежели абсолютным диктатором. «Политбюро представляло собой олигархию, которой генеральный секретарь мог манипулировать, но которую он не мог ни запугивать, ни игнорировать» [McNeal 1975: 190–191]. Когда же Брежнев перестал нормально соображать из‑за своей тяжелой болезни, то потерял даже способность манипулирования партийной олигархией.
Членам политбюро требовалось соблюдать равновесие сил, хотя среди них имелись, бесспорно, более и менее влиятельные персоны. Четкая иерархия не была прописана, поэтому вряд ли можно было точно сказать, кто в данный момент главнее. Председатель Совета Министров Алексей Косыгин, которого не слишком любит Брежнев? Или глава КГБ Юрий Андропов, которого генсек, наоборот, выдвигает на передний план? А может, Андрей Кириленко – человек весьма недалекий, зато старый друг Леонида Ильича? Хотя не исключено, что Михаил Суслов – главный идеолог КПСС и второе лицо в партийной иерархии, председательствующее на заседаниях Секретариата ЦК.
О том, кто влиятельней в данный момент, наблюдатели судили, как правило, по тому, кто ближе к Брежневу стоял на трибуне Мавзолея Ленина в дни праздничных демонстраций на Красной площади, или по другим косвенным признакам. А как-то раз даже высокопоставленные сотрудники ЦК терялись в догадках: перед очередными выборами Верховного Совета Кириленко встретился с избирателями позже Суслова и непосредственно перед Косыгиным [Черняев 2008: 152]. Означала ли такая последовательность встреч, что Кириленко во властной иерархии обошел Суслова и следует сразу за Косыгиным? Если проводить аналогию с концертами, где поп-звезды выступают последними, а новички «на разогреве», то, значит, Кириленко стал круче Суслова?
Некоторые западные советологи полагали, что в брежневскую эру имело место неформальное разделение политбюро на верхушку, состоящую из четырех-пяти человек, и остальную массу. Верхушку эту составляли сам Брежнев, а также глава правительства (Косыгин, а после него Тихонов), Подгорный (в бытность свою председателем Президиума Верховного Совета СССР) и ведущие секретари ЦК [Gelman 1984: 56]. Однако с этой трактовкой трудно согласиться. Поскольку представители верхушки конфликтовали между собой и не способны были прийти к единому согласованному решению перед лицом остальных членов политбюро, вряд ли имеет смысл говорить о них как о группе.
Под началом политбюро функционировало в СССР правительство, но это уже не был коллегиальный орган власти, в котором различные его члены должны учитывать аппаратную силу и политический вес друг друга. Правительство представляло собой совокупность министров (даже название официальное было «Совет министров»), подчинявшихся Косыгину, который являлся проводником линии политбюро. Министры обороны и иностранных дел, а также глава госбезопасности входили в политбюро и участвовали в принятии ключевых решений. Что же касается рядовых министров-хозяйственников, то они не выходили за пределы своих узких полномочий. Но полномочия эти были хоть и узкими, но большими. Через министров шло управление тысячами предприятий, разбросанных по стране. При этом контроль над экономикой осуществлялся и региональными комитетами КПСС: краевыми (крайкомами), областными (обкомами) и районными (райкомами). Руководителя (первого секретаря) крайкома или обкома иногда негласно называли хозяином региона (края или области). В ряде случаев он мог быть при решении экономических вопросов влиятельнее, чем министр. По оценке Михаила Горбачева, который сам долго возглавлял Ставропольский крайком, роль первого секретаря была сопоставима с ролью губернатора в дореволюционной России [Горбачев 1995: 122]. Ну а под секретарями жил и контролировал жизнь всей страны многочисленный apparatchik vulgaris, как шутили в то время партийные острословы [Степанов 2000: 215].
Человеку, не знающему, что происходит внутри этой системы, казалось, будто она четко функционирует. Как иронично писал Булат Окуджава, «Римская империя времени упадка / Сохраняла видимость твердого порядка: / Цезарь был на месте, соратники рядом, / Жизнь была прекрасна, судя по докладам». А вот о том, как шла экономическая жизнь на самом деле, речь пойдет дальше.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.