Текст книги "Как мы жили в СССР"
Автор книги: Дмитрий Травин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)
И вот горожанки, плюнув на пустые прилавки гигантских универмагов, бросались по унылым деревенским дорогам «прочесывать сельпо» в поисках последних новинок моды. Неисповедимы были пути советской торговли.
«Зато мы делаем ракеты и перекрыли Енисей…»
Где-то во второй половине 1970‑х, когда меня как подростка беспокоили проблемы переходного возраста, родители озаботились странным состоянием сына и решили показать меня врачу. Депрессия, утомляемость, нервное состояние, перепады настроения – с этим явно надо было что-то делать. Но вот вопрос: что?
Советский человек знал: коли требуется отрезать какой-то орган – это к хирургу. Коли проблема с глазами – к глазнику. А коли с нервами – к невропатологу. И вот отец, задействовав свои деловые связи, договорился о том, что меня посмотрит крупный невропатолог – профессор Военно-медицинской академии. В назначенный час мы с папой явились на прием. Доктор отнесся ко мне внимательно и проделал все принятые у невропатологов пассы, из которых обычно запоминается постукивание молоточком по коленке. Врач стукал, коленка вела себя, как положено у нормального человека, и наконец профессор пришел к выводу, что «ребенок» абсолютно здоров. Наверное, это порадовало отца, но отнюдь не избавило меня от проблем переходного возраста. Я продолжал «нервничать», нагло противореча выводам медицинской науки. А впоследствии сам выходил из кризисной ситуации в соответствии со здравым смыслом и желанием взять себя в руки, но без всякой профессиональной помощи.
О существовании психотерапии советский человек практически ничего не знал. Если что-то про нее слышал, то путал обычно с психиатрией и сторонился как черт ладана. Никому не хотелось прослыть психом, никому не хотелось рисковать попаданием в сумасшедший дом, обращаясь к врачу, скажем, из‑за депрессии. Советский человек не знал, что психологические проблемы развитой личности – это нормально. Он не знал, что психотерапевтическая помощь в определенной ситуации столь же необходима, как помощь врача любой иной специальности.
Про Зигмунда Фрейда – основоположника психоанализа – я узнал лишь в университете, осваивая критику буржуазной философии. Фрейд, как известно, не был марксистом, но претендовал на философское осмысление реальности. Это его и сгубило. Во всяком случае, в советской системе образования. Всех подобных теоретиков наши идеологи автоматически записывали в антимарксисты и подвергали беспощадной критике.
Методами психоанализа, – писали они, критикуя капиталистическое общество, – невозможно избавиться от «болезней», носящих сугубо социальный характер. Без революционных мер по «оздоровлению» самой социальной системы такая процедура никак не устраняет объективных противоречий, порождающих болезненные явления в общественной психологии и идеологии, а потому является иллюзорной и утопичной [Лейбин 1974: 214–215].
У нас же в СССР революционные меры по «оздоровлению» уже произошли в 1917 году, а потому лечить, собственно, было уже нечего. Соответственно, психотерапия нормально развиваться в СССР не могла. И моя болезнь болезнью в нашем социально здоровом обществе не могла считаться. Если коленка нормально «прыгает», соприкасаясь с молоточком врача, значит, нечего придуриваться.
В ряде случаев опытные психологи, используя неортодоксальные подходы, оказывали, конечно, помощь людям, находящимся в кризисной ситуации. Но это была капля в море. Найти такого специалиста без помощи знающих людей рядовой страдалец не мог. А кроме того, в полной мере квалифицированным психотерапевтом ни врач, ни психолог, ни философ стать в СССР не могли, поскольку не имели никакой возможности учиться непосредственно у дипломированного наставника и проходить у него супервизию. Все возможные учителя и супервизоры жили за границей. Они относились к числу «буржуазных идеологов», враждебных нашему единственно верному учению.
Советский Союз гордился своей медициной, и по некоторым параметрам она, видимо, впрямь была передовой. Особенно в том, что касалось военной хирургии или борьбы с эпидемиями. В детстве мне довелось четыре раза подвергаться несложным хирургическим операциям в советской больнице, и каждый раз все проходило хорошо, то есть без каких-либо негативных последствий. При этом по многим другим признакам развития здравоохранения мы отставали от передовых стран Запада на десятилетия. Проблема неприятия психотерапии, пожалуй, являлась несколько специфической, поскольку находилась на стыке медицины и идеологии. Гонения на генетику в сталинские времена, естественно, тоже не могли пройти бесследно и сказывались, так или иначе, в брежневскую эпоху. Но большинство сфер советской медицины, к счастью, идеологического давления не испытывало и могло нормально развиваться. Увы, это не спасало нашу страну от отставания в науке. Подавляющее большинство принципиально новых лекарственных препаратов появлялось не у нас, а в капиталистическом мире, где развивалась наукоемкая фармацевтика [Redwood 1988: 47, 189].
С одной моей знакомой в 1970‑е годы произошла история, очень похожая на мою вышеописанную, но при этом никак не связанная с идеологией. У девочки была аллергия на кошачью шерсть, а мама держала дома кота и даже не подозревала, что ее любовь к животным является причиной постоянных болезней ребенка. Ринит и конъюнктивит принимали за простуду. Причем не только родители, но и врачи. Прописывали санорин, который тоже вызывал аллергическую реакцию и ухудшал состояние здоровья. Мама сетовала на то, что дочь принадлежит к хлипкому поколению, и пыталась ее закалять. Но от аллергии закалка, естественно, не помогала. Напротив, девочка испытывала чувство вины за свою слабость, начинала нервничать, и положение дел становилось совсем плохим. Лишь к концу 1970‑х нашелся наконец молодой доктор, знавший, что такое аллергия, и прописавший диазолин. При этом пожилая поликлиническая врачиха, лечившая семью много лет, продолжала с уверенностью заявлять о том, что, по ее мнению, проблема все же сводится к обыкновенным простудам.
Впрочем, вряд ли это была ее вина. Скорее – беда. Рядовой врач, трудившийся в поликлинике, был перегружен работой и не имел возможности серьезно повысить свою квалификацию. Причем большая доля нагрузки приходилась не столько на лечение, сколько на хождение по домам заболевших граждан и оформление бюллетеней, позволявших пациенту пропустить несколько рабочих дней, не нарушая дисциплину труда. Например, мои детские простуды имели стандартный механизм лечения и не требовали визита врача. Но мама вынуждена была его вызывать на дом для получения справки о том, что я могу не ходить в школу. Та же проблема сохранялась и при учебе в университете. Лишь выйдя на работу и став преподавателем, я начал экономить советской медицине время и силы, поскольку при недомогании просто звонил коллегам и просил подменить меня на занятиях со студентами (а они при необходимости звонили мне).
Советская медицина имела все признаки экономики советского типа и была ориентирована на щедрое использование ресурсов, порождавшее в конечном счете дефицит. В СССР гордились большим (и постоянно увеличивавшимся) количеством больничных коек. Однако потребность в строительстве все новых и новых медицинских корпусов была весьма спорной. Пациента всегда без особых проблем принимали в стационар, но не всегда ясно было, что ему там делать.
Наверное, система здравоохранения хорошо работала где-то на заре советской власти, когда изможденные тяжким трудом и отвратительным бытом пролетарии, ложась в больницу, получали чистую койку в хорошо отапливаемом помещении и регулярное питание. Проведя две-три недели в таком месте, они отъедались, отсыпались, расслаблялись за игрой в домино с соседями по палате и в целом становились здоровее вне зависимости от качества медицины как таковой. Тот, кто имел возможность после больничного лечения попасть в какой-нибудь загородный санаторий, гулял на природе и занимался подвижными играми на свежем воздухе. Чем дольше трудящиеся отдыхали в больнично-санаторных условиях, тем лучше обстояло дело с их здоровьем. Но в 1970‑х старая экстенсивная система пребывания в стационаре уже потеряла свой смысл. При всех описанных в этой книге минусах советской хозяйственной системы проблем с койкой, отоплением и калорийностью питания у граждан, как правило, не было. Дома они это всё имели. Вряд ли следовало переводить их на долгий срок из дома в больницу, где они подвергались неторопливому лечению, получая по паре таблеток и одному уколу в день. Но при плановом государственном финансировании системы здравоохранения врачи абсолютно не были заинтересованы поскорее вылечить и выписать пациента. Больницы нередко становились местом регулярного пребывания большого числа старичков, чья пенсия тем временем копилась на сберкнижке. При таком подходе «спрос на лечение» все время обгонял «предложение». Сколько ни строй больниц – все будет мало. А потому многоместные палаты переполнялись пациентами, и тех, кто туда не влезал, временно размещали в коридорах.
Как-то раз в середине 1980‑х я лежал подобным образом в коридоре одной из ленинградских больниц, дожидаясь, пока освободится койка в палате. Врачи так и не вылечили меня от болезни, и я научился с ней справляться лишь в 1990‑х, когда на российский рынок медикаментов поступили современные западные препараты. А тогда без толку провел в стационаре пару недель, скрашенных лишь тем, что в соседнем отделении обнаружился замечательный историк Николай Преображенский, с которым мы часами гуляли по длинным больничным коридорам, ведя интеллектуальные беседы о судьбах России.
Впрочем, неэффективное расходование средств на создание бесчисленного количества ненужных койко-мест в советских больницах было совсем не таким безобидным делом, как могло показаться пациентам. Деньги, потраченные в одном месте, уже не могли быть, естественно, потрачены в другом. Сотрудник международного коммунистического журнала «Проблемы мира и социализма» вспоминал, как, скажем, шведские левые (именно левые!) ругали советских авторов за то, что их «хвастливые ссылки на достигнутые в СССР успехи в охране материнства и детства выглядят по меньшей мере смешно в сравнении с тем, что достигнуто в этой области в Скандинавии» [Степанов 2000: 212].
А вот выдержка из печальных воспоминаний инвалида Тамары Черемновой, выросшей в психоневрологическом интернате, среди людей, которые часто не могли сами о себе позаботиться. Время от времени
вся дежурившая смена напивалась в стельку. В такие минуты я лежала и думала: вот если бы рядом со мной не было никого из соседок, кто бы мог мне помочь, то что тогда? Вот, например, захочется в туалет, и хоть изойди криком в такую смену, никто не подойдет. А если плохо с сердцем? Конец! И до утра пролежала бы покойником.
Дежурная медсестра никогда не ходила по палатам и не спрашивала, кому что надо, лишь утром настрачивала рапорт о том, как прошла эта смена. А смена прошла так, что персонал напился, завалился спать, к утру все проспались, протрезвели и приступили к работе.
Квалификация младшего персонала оставляла желать лучшего. Не все няни знали, как положить судно под лежачего больного. Они предпочитали более простое решение – на матрас лежачего больного надевали так называемую „матрасовку“, сшитую из клеенки, и меняли простыню дважды в сутки. И наплевать, что человек обмочился три-четыре раза и лежит мокрый по уши. Придет время всех перестилать, вот тогда и заменят простыню. Этой же пропитанной мочой простыней повозят по мокрой клеенке, вроде как вытерли, застелют сухую простыню, которая тут же становится влажной от клеенки, и, что меняли, что не меняли, простыня лишь по краям чистая и сухая. Вот такая метода – необременительная для нянечек и губительная для кожи больного, постоянно раздражаемой мочевой кислотой. Памперсы в 1979 году уже существовали и широко применялись за рубежом, даже проникли в отдельные семьи и лечебницы СССР, но до глубинки еще не дошли [Черемнова 2011: 184–185].
Этот рассказ можно воспринимать в этическом плане, как повествование о бездушии людей. Но здесь есть и чисто экономическая составляющая. Отсутствие памперсов – следствие советской системы монополии внешней торговли, при которой ничто не будет закупаться за рубежом на дефицитную валюту до тех пор, пока об этом не распорядится высокопоставленный министерский чиновник. Невнимательность и низкая квалификация нянечек во многом являлись результатом их крайне низкой зарплаты и отсутствия должной системы стимулирования. Советская власть в первую очередь финансировала все то, что связано с «ракетами», и в последнюю – то, что связано с поддержанием в нормальном состоянии культуры и социальной сферы. Отсутствие необходимого надзора за работой медицинского персонала было связано с тем, что на такую грязную работу при такой низкой зарплате и при отсутствии безработицы в СССР все равно никого лучше ленивой нянечки найти не удавалось. Пьяного врача или черствую медсестру можно было обругать, но трудно было уволить. Получалось, что лучше иметь работника, который хотя бы для вида перестилает мокрые простыни, чем не иметь никакого работника вообще.
Как говорилось в анекдотах про нашу бесплатную медицину: «Чтобы лечиться даром, надо иметь железное здоровье». Или: «Тяжело в лечении – легко в раю». А вот совсем уже черный юмор. Вопрос: «Что такое кладбище?» Ответ: «Склад готовой продукции предприятий Министерства здравоохранения» [Мельниченко 2014: 709–710]. Советское здравоохранение воспроизводило все недостатки советской хозяйственной системы. И в связи с незавершенностью рыночных преобразований социальной сферы оно воспроизводит эти недостатки по сей день, наглядно демонстрируя нам, как выглядела бы вся российская экономика, если бы в начале 1990‑х она не подверглась реформированию.
Утром нефть – вечером стулья
Всю эту советскую экономическую систему попытались реформировать задолго до начала перестройки. Ни отказываться от государственной собственности, ни демонтировать административную иерархию никто не пытался, однако решено было, что предприятиям надо предоставить некоторые стимулы. Следует заинтересовать их в более эффективной работе. Необходимо сделать так, чтобы некоторая часть прибыли оставалась в их распоряжении и использовалась для поощрения работников и развития производства.
Реформу начали проводить в середине 1960‑х годов. Она получила неофициальное наименование «косыгинской» в честь Алексея Николаевича Косыгина, который в то время был главой Советского правительства. О косыгинской реформе с тех пор в народе сложили мифы. Впрочем, связано мифотворчество было не столько с ее содержанием, сколько с личностью реформатора и с тем, какое положение он занимал в советском руководстве. С Брежневым у Косыгина отношения не сложились. Генсек – жизнелюб и циник – не слишком жаловал хмурого, сосредоточенного, педантичного премьера. Членам политбюро Брежнев прямо советовал ориентироваться на него, а не на Косыгина [Гришин 1996: 40]. Но, захватив таким образом полную власть, генсек разрешил премьеру проводить экономическую реформу, чтобы самому не вникать в подобные «мелочи» [Колесников 2007: 117]. В итоге имя Брежнева ассоциировали с борьбой за мир, а имя Косыгина – с расширением хозяйственной самостоятельности предприятий.
Однако так вышло, что генсек стал со временем в СССР фигурой анекдотической. Болезнь и неспособность двух слов связать без бумажки определили массовое отрицательное отношение к генеральному секретарю. Именно с ним в народе связывали обычно все беды страны. Неудивительно, что Косыгин, который в человеческом плане был полной противоположностью Брежневу [Гвишиани 2004: 103–106], автоматически привлекал к себе внимание. А то, что премьер оказался автором некой не слишком понятной реформы, повышало к нему уважение. Те, кто не жаловал Брежнева, но при этом уважал советскую систему, нашли своего героя и сформировали миф, будто косыгинская реформа могла каким-то волшебным образом исправить недостатки советской экономики без применения рынка и объективно связанных с ним трудностей.
Увы, факты из жизни Косыгина не подтверждают представлений о его способности что-либо качественным образом изменить. Премьер однозначно придерживался принципов советской экономической системы. Со свойственным ему здравым смыслом он, с одной стороны, вроде бы понимал, что нельзя с милицией гоняться за каждой бабкой, которая связала носки на продажу. Но с другой – придерживался традиционных догм, уверяя, что «выходить из тяжелейших кризисов нам позволяло плановое хозяйство, и, видимо, в ближайшее время никто ничего лучшего не придумает» [Фетисов 1997: 118].
Во второй половине 1930‑х Косыгин за пять лет прошел путь от мастера текстильной фабрики до вице-премьера. И неудивительно. В годы массовых репрессий вакансии освобождались непрерывно. Сталин выкосил всех старых управленцев и нуждался в выдвиженцах новой волны. Косыгин стал ярким представителем сталинского поколения, сравнительно прагматичного и не сильно идеологизированного, но малообразованного (по крайней мере, в вопросах эффективного функционирования экономики). После войны его самого хотели репрессировать, но Косыгин лишь много лет спустя из материалов «ленинградского дела» узнал, что собирался, оказывается, коварно передать город на Неве в лапы Финляндии [Черняев 2008: 53]. Похоже, сам Сталин спас по какой-то причине своего выдвиженца [Андриянов 2003: 124–125]. И в итоге Косыгин, пройдя сравнительно благополучный карьерный путь, не разочаровался в социализме как таковом. Он остался чисто советским хозяйственником и в рамках возможностей советской системы активно изыскивал резервы для развития страны. Так, в частности, именно его идеям и его активности мы во многом обязаны развитием нефтегазового промысла в Сибири, с которого и по сей день в значительной мере кормимся [Млечин 2005: 378].
Косыгин держал в голове кучу цифр, лично следил за решением всяких мелких вопросов и не терпел подчиненных, которые строили свою работу по-другому. Сохранились уникальные записные книжки советского премьера. В них он фиксировал для памяти даже цены на мясо, импортируемое Советским Союзом. Сравнивал, например, сколько стоит австралийская и новозеландская баранина, почем на мировом рынке говядина из Уругвая. Видимо, без главы правительства в советской экономике не решался даже мясной вопрос [Андриянов 2003: 286]. Как-то раз он должен был выступить с высокой трибуны и вдруг обнаружил, что забыл где-то очки. Пришлось читать доклад наизусть. И ничего. В отличие от Брежнева, который к концу жизни и по бумажке-то толком выступать не мог, Косыгин целый час говорил по памяти практически без ошибок [там же: 204].
А вот воспоминания его дочери. Однажды Косыгин заехал в московский магазин, торгующий фарфором, и обнаружил, что посуду там продают слишком дорого. Ведь он все цены держал в голове и знал, почем государство приказало продавать данный вид продукции [Фетисов 1997: 182]. Так премьер-министр огромной страны лично навел порядок в маленьком магазине.
У административного центра, как мы знаем, не было возможности получать по-настоящему адекватную информацию о положении дел в экономике. И в той мере, в какой руководители пытались подменять собой рынок, они терпели катастрофические неудачи. Вот яркий пример из жизни Косыгина. Японцы должны были построить у нас в Сибири бумажный комбинат. Алексей Николаевич, любящий влезать в детали, заинтересовался железной сеткой, через которую прокатывается сырая древесная масса. Решил сэкономить государству деньги и потребовал, чтобы такую мелочь, как сетка, мы сделали сами, не платя японцам валюту. Естественно, возражать премьеру никто из подчиненных не осмелился. В итоге наша сетка оказалась дрянной. Бумага на выходе рвалась, получалась дырчатой. Комбинат остановили. Миллионы оказались потрачены впустую ради грошовой экономии, которую инициировал старательный премьер-трудоголик с довольно узким видением проблем [Красухин 2008: 330–331]. Справедливости ради надо отметить, что в другом целлюлозно-бумажном случае Косыгин пытался остановить волюнтаризм. Никита Хрущев требовал построить комбинат для производства бумаги из астраханского камыша (эдакого папируса!). Косыгин сопротивлялся как мог, но Хрущев настоял на своем. Когда комбинат построили, оказалось, что из камыша ничего не выходит и надо везти в Астрахань северный лес через всю страну. При этом камыш после порубки перестал расти, что огорчило местную рыбу и водоплавающих птиц [Гвишиани 2004: 99].
Пожалуй, лучшую характеристику косыгинской реформе дал экономист Гирш Ханин:
Те, кто готовил проект реформы, и не собирались производить серьезных изменений в хозяйственном механизме. Им было указано учесть научную критику, и они учли ее самым простым и, как им казалось, неопасным для системы способом, введя некоторые предлагавшиеся учеными показатели, лишив их реального позитивного содержания. Возможно, кое-кто из авторов рассчитывал таким образом скомпрометировать новые идеи, что и случилось. В лучшем случае мы имеем дело с посредственностью авторов реформы. У высших же государственных руководителей не хватило ни квалификации, ни ума, чтобы эти намерения обнаружить и предотвратить [Ханин 2008: 314–315].
Впрочем, отрицая возможность интерпретировать косыгинскую реформу как начинание, способное радикально изменить советскую экономику, не стоит впадать в другую крайность. В науке иногда эту реформу интерпретируют всего лишь как реакцию на хрущевский волюнтаризм. Так, скажем, Николай Митрохин1717
Внесен в реестр иностранных агентов.
[Закрыть], объясняя причины косыгинской реформы, очень жестко оценивает деятельность Хрущева, отмечая, что она носила
предельно непродуманный характер в силу его малообразованности, бешеного темперамента, зазнайства, нежелания систематически работать с документами, выслушивать аргументы коллег на заседаниях совещательных органов, а также усиливающегося с годами откровенно хамского отношения к людям вообще и к членам Президиума ЦК в частности [Митрохин 2023: 39].
Хрущев и впрямь был далек от идеала. Но еще более авантюристичной и авторитарной была сталинская политика, которая заложила основы той административной системы, которую хотел реформировать Косыгин. И еще желательно вспомнить про авантюризм всей большевистской политики на проведение социалистической революции, после победы которой экономика уже не могла оставаться рыночной. Косыгинская реформа не была попыткой «подчистить» за Хрущевым. Это была попытка сотворить хоть что-то приличное из многолетнего ошибочного опыта советского хозяйственного администрирования. И то, что серьезные экономические реформы в это время осуществлялись в Венгрии и Чехословакии (где не было «страшного Хрущева», но были хозяйственные системы советского образца), показывает важность системных проблем, а не внутрипартийных разборок.
Что же вышло на деле из косыгинской реформы? По всей видимости, определенный стимул развитию хозяйства она дала, поскольку во второй половине 1960‑х советская экономика развивалась довольно быстрыми темпами [Ханин 2008: 396]. Правда, некоторые считают это лишь статистической иллюзией [Млечин 2005: 381], но производственники тех лет (например, Николай Рыжков) оценивали косыгинские начинания весьма высоко [Рыжков 1996: 45]. Впрочем, был тогда экономический рост или нет, не так уж и важно, поскольку важно качество этого роста. Ведь стимулы могли в отсутствие конкуренции приносить не только позитивные результаты. В частности, при фиксированных ценах предприятие, стремящееся выполнить план с наименьшими затратами сил, производило не то, что нужно потребителю, а то, что подороже. Дефицитные же товары так и оставались дефицитными. Более того, поскольку люди в условиях реформы стали несколько лучше зарабатывать, а дефициты не рассосались, отоваривать имевшиеся в карманах деньги становилось даже труднее. Заработки больше – товаров столько же, а значит, экономика дефицита лишь прогрессирует [Ясин 1989: 98–100]. По ориентировочным оценкам, в 1970 году примерно 20%, а в 1978 году – уже более 50% сбережений населения страны образовывалось в результате неудовлетворенного спроса населения [Лацис 2001: 162]. То есть люди не хотели сберегать деньги и готовы были их тратить на важные покупки, но хранили в сберкассах из‑за того, что в магазинах не имелось нужных им товаров.
Судя по всему, Косыгин намеревался решить проблему дефицита чисто административными мерами, строя новые заводы по производству предметов потребления [Андриянов 2003: 200]. Как показал Янош Корнаи, это все равно не решило бы проблемы, поскольку при легком доступе к деньгам дефицит активно работает на свое расширение. Но советский премьер об этом не догадывался и надеялся повысить благосостояние людей, не допуская никакого капитализма.
В принципе, с углубляющимся дефицитом можно было бороться, развивая реформу в сторону рынка, как это, скажем, в 1960–1970‑х годах было сделано в Венгрии. Однако такой динамики, скорее всего, боялся сам Косыгин. В том числе, возможно, потому, что подозревал: оставшиеся бесконтрольными директора предприятий все разворуют [Млечин 2005: 377]. А о том, чтобы бороться с воровством при помощи перехода к частной собственности, то есть посредством формирования хозяина, контролирующего работу своего завода, советскому руководителю середины 1960‑х и помыслить было страшно. У нас нет серьезных оснований для того, чтобы говорить о Косыгине как о реформаторе, способном совершить серьезный рывок вперед и качественно изменить советскую экономику. Хотя нельзя исключить и того, что торможение реформ зависело больше не от его собственного настроя, а от общей обстановки в советском политическом руководстве. Во всяком случае, Брежнев весьма скептически оценивал реформаторскую деятельность Косыгина и утверждал, что просто работать надо лучше, а не реформы проводить [Ханин 2008: 315]. Об этом же заявлял в беседе с иностранцами и секретарь ЦК КПСС Андрей Кириленко – один из наиболее близких Брежневу людей в политбюро [Брутенц 1998: 139]. Более того, косыгинский биограф отмечает, что его герой однажды приватно констатировал в беседе с чехословацким премьером Любомиром Штроугалом: «Ничего не осталось. Все рухнуло. Все работы остановлены, а реформы попали в руки людей, которые их вообще не хотят» [Андриянов 2003: 220]. Скорее всего, и впрямь дела обстояли подобным образом: реформатора окружали те, кто все останавливал. Но возможно, Косыгин, как часто бывает с людьми в подобной ситуации, лишь сохранял иллюзии о том, что, если бы ему, мол, не мешали, он мог бы совершить прорыв. В действительности же к прорыву он был не готов.
Косыгинская реформа притормозила не только по экономическим, но и по политическим мотивам. В Чехословакии в 1968 году похожие реформаторские процессы привели к Пражской весне. Такого поворота событий опасались все советские лидеры, включая Косыгина. Но, как показывает венгерский опыт 1970‑х, стремление общества к политической либерализации, сопутствующее экономическим реформам, не обязательно реализуется на практике. Если лидеры Пражской весны готовы были, сказав «А», сказать и «Б», то венгерский лидер Янош Кадар отделил экономику от политики и притормозил либерализацию политической сферы до второй половины 1980‑х, когда на фоне горбачевской перестройки уже затрещала вся политическая система Центральной и Восточной Европы. Наверняка Брежнев с Косыгиным и Андроповым были бы в политическом торможении не менее эффективны, чем Кадар, а потому могли себе позволить некоторое экономическое продвижение. Но они предпочли перестраховаться.
В итоге Косыгину приходилось руководить советской экономикой и распределять дефицитные ресурсы, используя все те инструменты бюрократического торга, от которых реформа, по идее, должна была нас увести. Вот весьма характерный пример того, как действовал Алексей Николаевич и как действовали сотни его подчиненных на нижних уровнях управления экономикой. Однажды, в начале 1968 года, Косыгин приехал в Западную Сибирь, чтобы лично посмотреть, как идет процесс нефтяных разработок, которому он уделял огромное внимание. Встречал его директор Усть-Балыкской конторы бурения Александр Филимонов:
Впереди – овраг. Филимонов берет Косыгина под ручку, чтобы тот ненароком не поскользнулся (в ботинках все-таки, не в унтах), и думает: «Ну где же фотографы? Единственный раз в жизни под руку с премьер-министром!» А вслух говорит: «Нам бы побольше таких вот бульдозеров ДЭТ-250, они очень хорошо зарекомендовали себя в наших болотах». Косыгин отвечает, что их производится всего 50 штук в год, но обещает помочь. Потом Филимонов просит помочь с мебелью, желательно импортной. Косыгин говорит: «Дайте миллион тонн нефти, мы ее продадим и купим вам мебель». Так и «сторговались» [Трапезников 2007: 247].
Прямо как в известном торге Остапа Бендера с монтером Мечниковым: утром нефть – вечером стулья. Подобным образом делил Алексей Николаевич бульдозеры с мебелью, предоставляя несколько больше дефицитных благ тем, кто имел доступ к его «ручке», и несколько меньше тем, кто не имел.
Косыгин очень старался сделать как лучше. Пока Брежнев ездил на Запад «за разрядкой», Косыгин ездил в Сибирь за нефтью. Однажды даже уши отморозил [Байбаков 1981: 287]. Преобразованиями же после 1968 года он уже не занимался. Апатия его под занавес дошла до того, что на одном из заседаний политбюро конца 1970‑х он был подвергнут критике даже главой Госплана Николаем Байбаковым, прекрасно видевшим, куда катится экономика [Гришин 1996: 40]. Но такие конфликты, развивавшиеся по принципу «Милые бранятся – только тешатся», уже ни на что не могли повлиять. От реформаторских экспериментов отказались на двадцать лет. Вплоть до начала горбачевской перестройки.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.