Электронная библиотека » Дмитрий Травин » » онлайн чтение - страница 21

Текст книги "Как мы жили в СССР"


  • Текст добавлен: 21 октября 2024, 15:41


Автор книги: Дмитрий Травин


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Поленом по лицу

Как ни вторгалось государство в жизнь простого человека, подавляя его пропагандой и цензурными ограничениями, советский интеллигент находил способ держать фигу в кармане и даже при случае демонстрировать ее публично. Но бывали страшные случаи, когда система давила нас совершенно безжалостно. И увернуться от нее не было никакой возможности.

Женщина, о которой я хочу рассказать, работала на соседней кафедре, преподавала философию. Преподавателем была весьма средним, но человеком – милым и обаятельным. Слегка непутевым. Суетливым. Трудно сосредоточивающимся на своей работе. Таких людей, как она, в Советском Союзе было множество. Сотни тысяч, если не миллионы. И героиня этого очерка, наверное, спокойно прожила бы свою жизнь, коли не дочь. Та вдруг решила выйти замуж за иностранца. Финна. Финского коммуниста.

В 1970‑х у нас подобное формально не запрещалось. Поступок расценивался как допустимый, но непатриотичный. Того, кто уезжал, впрочем, патриотизмом было уже не достать, а вот родственникам и сослуживцам порой доставалось. У моей знакомой после выезда дочери за границу на постоянное место жительства возникли проблемы. Не спасло даже то, что дочь выходила замуж за человека, близкого нашим коммунистам по мировоззрению. Подобные истории в СССР были не единичны. К примеру, в Институте США и Канады АН СССР одна сотрудница вышла замуж за итальянского коммуниста, но коммунистическая ориентация не сняла вопроса о ее увольнении [Черняев 2008: 91].

В общем, в повестку дня партийного собрания нашего института поставили вопрос о персональном деле преподавателя философии. Обычно партсобрание было рутиной. Его требовалось просто «отсидеть», не обращая внимания на содержание [Юрчак 2014: 198]. Раз в месяц коммунисты в любой «конторе» обязательно должны были собираться вместе и делать вид, будто обсуждают некий важный вопрос. Зачитывались доклады, принимались резолюции, составлялись протоколы [Воронина, Соколова 2021: 372–415]. Два-три часа проходили в тоске при полной апатии аудитории. Но в этот раз вопрос был весьма конкретен – требовалось затравить человека. Никто в руководстве не желал ей зла. Но если бы вопрос не поставили на партсобрании, институтскому начальству досталось бы от райкома КПСС. Так требовала система, бороться с которой никто не хотел. «Час позора – век блаженства», – говорили порой о подобных случаях [Молева 2004: 322]. Никто не хотел, чтобы такие случаи возникали, но коли уж случилось… Короче, дело тщательно обсудили. Обвинили человека в плохом воспитании дочери. И дали партийное взыскание. Кажется, выговор с занесением в учетную карточку члена КПСС. Никто из коммунистов не протестовал, поскольку никто не хотел получить неприятностей на свою голову. Я тоже не протестовал. Меня и так несколько лет не пускали в аспирантуру. Если бы начал выпендриваться, не пустили бы вообще. Впрочем, если честно, я и не думал тогда выпендриваться. В СССР подобные дела были рутиной (хотя не часто встречавшейся). Мы все делали гадость, понимали это, но не ждали трагедии. Не мучились сильно из‑за того, что «бьем по живому». Мы полагали, что выговор потом снимут и все устаканится. Если бы моя знакомая претендовала на карьерный рост, партийное взыскание его остановило бы. А так… Наше советское сознание отличалось своеобразной раздвоенностью [Хархордин 2002: 357–358]. Вне пределов зала, где шло партсобрание, естественно было считать, что нет никаких проблем в интернациональном браке. Но в рамках административно-идеологической системы столь же естественным считалось смиряться с обстоятельствами и не плевать против ветра.



Увы, проблема не рассосалась. Обида перевесила здравый смысл. Моя знакомая стала халтурить. Студентам на лекциях все меньше говорила о философии, все больше – о том, как ее обижают. Конечно, кто-то тут же донес об этом начальству. В подобной ситуации выговор становился приговором. Получалось, что коммунист не исправился, а усугубил свою вину. И вот виновную выгнали с кафедры, переведя на другую работу. Явно второсортную. Возможно, она ждала в тот момент поддержки от своего друга – известного и довольно влиятельного ленинградского профессора. Не знаю, мог ли в такой ситуации он хоть чем-то помочь, но на деле, как видно, и не пытался. Даже дистанцировался от опасного человека. Профессор делал карьеру и справедливо боялся, что проявление излишнего гуманизма может ему помешать. Словом, она осталась одна. Мужа нет, друг предал, дочь укатила, начальство наказало, коллеги обдали безразличием… Кончилось дело суицидом. Никто не хотел такого исхода. Каждый думал, что его личный вклад в трагедию предельно мал. Но человека не стало.

Советская система тех лет не была столь людоедской, как сталинская. Если Бог миловал, ты мог прожить всю жизнь, даже не столкнувшись с моральными проблемами вроде тех, что я описал выше. Но Бог не всегда миловал. Александр Галич в стихотворении «Памяти Пастернака» описал атмосферу травли, которую, наверное, ощущал на себе всякий, по ком проходилась голосованием масса безразличных обывателей: «А зал зевал, а зал скучал – / Мели Емеля! / Ведь не в тюрьму и не в Сучан, / Не к высшей мере! / И не к терновому венцу / Колесованьем, / А как поленом по лицу – / Голосованьем!»

Вот другая история, произошедшая из проблемы «общения с иностранцами», которое формально, конечно, не запрещалось. Отец моего собеседника юриста Аркадия Гутникова работал начальником конструкторского бюро на крупном предприятии, связанном с военным производством (ЛОМО). В начале 1980‑х из США в Ленинград приехал родственник его жены и пожелал встретиться. Гутников пошел советоваться в Первый отдел (такие отделы, непосредственно связанные с госбезопасностью, существовали на всех предприятиях, где имелась секретная информация), а там его уже ждали, поскольку в КГБ, естественно, имели информацию о визите иностранца. Встречаться с родственником запретили, но говорить американцу о запрете тоже было запрещено: формально ведь в СССР не признавали существование контроля за гражданами. Пришлось Гутникову срочно сделать вид, будто он уехал в командировку [Гутников, интервью]. Если бы сотрудник такого ранга, как он, нарушил инструкцию Первого отдела, то лишился бы должности и уже не смог найти сопоставимую по зарплате и статусу работу.

Пройтись по невинному человеку могли не только за «связи с иностранцами», но, скажем, и за связи с инакомыслящими и инаковерующими. Алексей Юрчак в своей замечательной книге об СССР и семидесятниках описывает случай коллективной проработки комсомольца, согласившегося стать преподавателем латыни в духовной академии [Юрчак 2014: 230–231]. Но, пожалуй, наиболее показательной историей эпохи стал процесс «зачистки» ИМЭМО, где в ту пору работало множество грамотных специалистов из сферы социальных наук. ИМЭМО был не рядовой, а в определенном смысле элитной научной структурой. Он делал аналитические записки о состоянии мировой экономики для ЦК КПСС, а его директор, академик Иноземцев, входил в узкий круг экспертов, работавших временами лично на Брежнева. В кругу друзей Иноземцева звали Кока-Колой, что было, во-первых, созвучно его имени-отчеству (Николай Николаевич), а во-вторых, отражало его симпатии к западному экономическому опыту. Возможно, это и погубило академика, а заодно поставило под удар весь институт. В начале 1980‑х, когда партийное руководство страны достигло весьма преклонного возраста и начало постепенно уходить из жизни, прошел слух, что Иноземцева могут сделать секретарем ЦК КПСС. Это назначение явно было неприемлемо для консерваторов в партийной верхушке, а кроме того, для тех, кто сам метил на данное место. Возможно, лично Иноземцеву никто зла не желал, но тут подвернулась возможность его дискредитировать, и закрутилось «полено», бьющее по лицу всех вокруг – виновных и невиновных.

В апреле 1982 года, то есть вскоре после смерти Михаила Суслова – секретаря ЦК и главного партийного идеолога, – двух сотрудников ИМЭМО, Андрея Фадина и Павла Кудюкина, арестовали по обвинению в антисоветской деятельности. Эти ребята по своим взглядам были скорее левыми, чем правыми, и никакой кока-колонизации СССР не могли себе даже помыслить. Они любили Эрнесто Че Гевару и революционное движение в Латинской Америке [Черкасов 2004: 490–491], но тем не менее их сочли антисоветчиками. Возможно, лишь для того, чтобы поставить под удар Кока-Колу: змею, мол, на груди пригрел. Уберечь Фадина с Кудюкиным от репрессий было невозможно в любом случае, однако Иноземцев решил покарать не только непосредственно виновных, но еще и все их окружение. То ли таким образом надеялся спасти собственную карьеру, то ли считал, что без показательной порки немногих пострадает весь институт. Недосмотрели, скажут про руководство ИМЭМО партийные бонзы, потакали. А может быть, тайно даже разделяли антисоветские взгляды?

Весьма характерно, что Иноземцев, по мнению многих, был человеком весьма порядочным. Он поддерживал и продвигал сильных ученых. А кроме того, бесспорно, как фронтовик обладал личной смелостью. Но в данной истории его будто подменили. Директор ИМЭМО осознанно пошел на минимально необходимые репрессии. Георгий Мирский – один из тех, кто должен был пострадать, – поинтересовался происходящим у самого Иноземцева. Тот посмотрел на подчиненного бесконечно усталым взглядом и произнес: «Ну что ты от меня хочешь?» [Мирский 2001: 229]. И впрямь, все ведь понимали, что без жертв не обойтись.

Тактика Иноземцева заключалась в том, чтобы минимизировать потери, сдать все, что он не может сохранить, но ограничиться партийными выговорами тем своим сотрудникам, которых он ценил, но кто, так или иначе, оказался связанным с «делом Фадина – Кудюкина» [Черкасов 2004: 510].

В реальности получились не только партийные взыскания, но и серьезные понижения в должности. Некоторым сотрудникам пришлось перейти в другой институт. Тех, кто был менее известным, увольняли даже без конкретного варианта трудоустройства. Смелые люди, правда, пытались сопротивляться. Одна из сотрудниц, например, уходить из ИМЭМО решительно отказалась. Тогда с ней поступили хитро – лишили права читать литературу, предназначенную для служебного пользования, а затем сказали, что теперь она по объективным причинам не сможет справляться с работой и, значит, должна быть уволена [там же: 515]. В обычной ситуации получение допуска в спецхран для академического исследователя являлось формальностью. Однако система ограничений доступа к научной литературе позволяла нелояльного к власти человека серьезно наказывать. Сотрудник ИМЭМО, в частности, без допуска лишался права пользоваться значительной долей зарубежных материалов и, соответственно, сильно терял в компетентности. В заграничные библиотеки он тем более не мог попасть, поскольку становился невыездным. И в итоге такой сотрудник лишался возможности делать именно ту работу, которая входила в его обязанности.

Для того чтобы сохранить ИМЭМО, Иноземцев не ограничился проработкой своих кадров. Он постарался также остановить приход в институт тех талантливых молодых сотрудников, чья биография по какой-то причине смущала партийное руководство [Певзнер 1995: 424–428]. Эти люди могли даже не знать про Фадина и Кудюкина, но косвенным образом страдали из‑за их дела. Иноземцев никому не желал зла, как не желали зла его заместители, члены партбюро и некоторые из вышестоящих начальников. Однако система рубила лес и не обращала внимания на летящие при этом щепки. Спасти ИМЭМО от этой рубки удалось, лишь дойдя до самого верха системы. Георгий Арбатов и Александр Бовин – два друга Иноземцева и соратника по работе на Брежнева – смогли попасть в связи с этим делом на прием лично к генеральному секретарю. Тот из‑за болезни уже почти ничего не соображал, но решился помочь:

– Что я должен делать?

– Позвоните Гришину и скажите, чтобы оставили институт в покое.

– Как его зовут?

– Виктор Васильевич [Бовин 2003: 392].

Брежнев сделал звонок первому секретарю Московского горкома КПСС (чье имя-отчество он уже не помнил) и решил проблему института. Научные кадры удалось спасти. Но спасти самого Иноземцева оказалось невозможно. Летом того же года он вдруг скоропостижно скончался от инфаркта. По всей видимости, сказались не только переживания, связанные с карьерой. Совестливому человеку трудно было давить собственных товарищей ради высшей необходимости.

Ливер вместо мяса

В начале 1953 года молодой офицер Борис Васильев – будущий писатель – получил неприятное предложение от начальства: «Сделаешь обстоятельный доклад на партсобрании о евреях – убийцах в белых халатах». В то время раскручивалось так называемое дело врачей. Ведущих медиков страны обвинили в убийствах крупных руководителей и в намерении покуситься на самого Сталина.

Делать подлый доклад Васильев отказался, понимая прекрасно при этом, что вскоре последуют репрессии лично против него. И впрямь, его сразу обвинили в… семитизме. По-крупному, правда, начальство развернуться не успело, поскольку Сталин умер и ситуация в стране сильно изменилась. Однако в одном Борис Львович пострадал. Ему велено было поменяться жилплощадью с соседом по коммуналке. При этом отдавал Васильев две комнаты, а получал лишь одну.

Интересно здесь то, что главным свидетелем на офицерском собрании по проблеме «семитизма» оказался тот самый сосед, благо скопилось у него много «полезной» информации.

Получив слово, он достал общую тетрадь и начал зачитывать сделанные в ней записи с точным указанием дат и времени, а также имен присутствующих у нас гостей. Это был даже не донос – это было филерское «дело», полный отчет о слежке за «объектом» [Васильев 2003: 196–204].

Советская система коммунального проживания объективно стимулировала соседей к совершению подлостей. Ведь это был один из немногих способов увеличить свою жилплощадь. Многим гражданам донос на соседа, в том числе ни в чем не повинного, давал возможность выбиться из унизительной нищеты. Переселить теснящихся на нескольких квадратных метрах страдальцев было некуда, и лишь в том случае, если сосед оказывался виновным, появлялась жилплощадь для решения собственных проблем.

Понятно, что в 1960–1970‑х годах массовых репрессий уже не было и организовать эффективный донос на соседа было гораздо труднее, чем в жестокое сталинское время. Однако стимул к совершению подлости по-прежнему сохранялся. Если человек исчезал, сложность квартирного вопроса уменьшалась. Так сказать, нет человека – нет жилищной проблемы. Специфику квартирного вопроса брежневской эпохи лучше всего, наверное, выразил замечательный писатель Юрий Трифонов в цикле городских повестей – и прежде всего, в «Обмене». Его герои – супруги среднего возраста – живут в тесноте с подрастающей дочкой и вдруг узнают о том, что мать мужа смертельно больна. После смерти ее комната не будет унаследована, а отойдет государству. Поэтому необходимо срочно осуществить обмен – съехаться из разных мест в одну двухкомнатную квартиру. Лишь в этом случае жилплощадь для семьи не будет утрачена. Беда лишь в одном: умирающая женщина при столь скоропалительных квартирных пертурбациях поймет, что обречена и что ее близкую кончину цинично используют в своих квартирных интересах сын с невесткой.

В советской культуре было принято много говорить о бездушии людей, порождаемом при капитализме погоней за прибылью. Многие с ужасом обнаружили эти проблемы в нашем обществе, как только страна перешла к рынку. Но забылось при этом, что у социализма имелись иные механизмы формирования подлости, жестокости и цинизма. Механизмы, которые создавала именно система как таковая. И отдельные люди, неплохие порой по своей сути, вынуждены были «обменивать» свою душу на материальные блага, заработать которые честным трудом в социалистическом хозяйстве не представлялось возможным. Не только дефицит жилья, но и бесконечный дефицит продуктов уродовал сознание советского человека, порождал особую бесчеловечную психологию. Вот дневниковая запись И. Дедкова. В Костроме на улице Чайковского стояла длинная очередь за майонезом. Прямо на нее с крыши свалился оползень – снег вперемешку с глыбой льда. Две женщины тут же погибли, три оказались в больнице в тяжелом состоянии. Впрочем, тела еще лежали на земле в ожидании «скорой помощи», как очередь, вначале отхлынувшая в страхе с места трагедии, вновь выстроилась и стояла, прижимаясь к стенке, где безопаснее. Очень хотелось добыть дефицитный продукт. «Как они ели потом этот майонез?» – задается риторическим вопросом автор дневника [Дедков 2005: 323–324]. А вот пример из сферы обслуживания. Актриса Лариса Малеванная описывает длинную очередь, которую ей пришлось выстоять на прием к врачу. В какой-то момент доктор узнала ее в лицо и сделала замечание медсестре, заставившей ждать уважаемого человека. «Это там в кино она уважаемый человек, а здесь она – никто, и пусть знает это», – ответила медсестра, которой хотелось самоутвердиться, воспользовавшись безвыходным положением того, кто выше ее по статусу [Малеванная 2010: 209–210].

Цинизм медсестры понятен, как понятен и «майонез с кровью». Труднее понять цинизм начальства. Антону Губанкову рассказывал отец, лектор общества «Знание», как вез его в аэропорт инструктор обкома КПСС и с грустью говорил, что мы всё прос…ли [Губанков, интервью]. Но народу партийные чиновники об этом, естественно, не говорили. Говорили противоположное. В 1979 году секретарь ЦК КПСС Борис Пономарев собрался ехать к своим избирателям. Выборы, понятно, были формальными, партийный иерарх в любом случае без проблем обретал мандат депутата Верховного Совета. И все же церемониал требовал, чтобы «кандидат» выступил перед народом. А поскольку люди жили в условиях дефицита, к ним требовалось найти подход. Нужно было их как-то утешить и по возможности примирить с печальными реалиями. Сотрудник Пономарева Черняев записал откровения шефа, сделанные в узком кругу: «…у них там в Твери, небось, ни мяса, ни молока теперь нет… Надо же им сказать что-то в успокоение: что там (при капитализме) кризис, безработица, инфляция (?!)… сам невесело смеется» [Черняев 2008: 353]. Секретарь ЦК вряд ли надеялся ссылкой на кризис капитализма и впрямь облегчить восприятие дефицита как нормального явления, но он должен был по церемониалу что-то произносить, и относился к этому весьма спокойно. С известной долей презрения к тем, кто безропотно терпит подобную жизнь. Да еще и аплодирует на собраниях начальству.

Впрямую «вожди» нечасто говорили людям, что те обречены на скотскую жизнь и должны помалкивать, не выходя ни на какие протесты. Однако встречалось порой и такое. Наверное, самым вопиющим случаем начальственного цинизма является трагическая история в Новочеркасске, закончившаяся расстрелом рабочих. В самом начале 1962 года на Новочеркасском электровозостроительном заводе было проведено значительное снижение расценок. Для получения той же самой зарплаты, что и раньше, рабочим требовалось теперь вкалывать намного больше. При этом часть своего дохода многие из них вынуждены были отдавать за жилье, поскольку государственных квартир не хватало. К несчастью, одновременно со снижением расценок произошло резкое повышение цен на мясо, молоко, яйца и другие продукты. Рабочие стали возмущаться. И тут директор завода подлил масла в огонь. Выслушивая недовольных в одном из цехов, он вдруг обратил внимание на женщину с пирожками в руках. Директору захотелось то ли сострить, то ли умышленно «опустить» собеседников. «Не хватает денег на мясо и колбасу, – сказал он, – ешьте пирожки с ливером» [Новочеркасск 1992: 7]. На первый взгляд, фраза была сходна с той, которая, по легенде, породила Великую французскую революцию. Мария-Антуанетта якобы сказала про парижан: «Если у них нет хлеба, пусть едят пирожные». Однако королева ляпнула это по глупости, не представляя реального положения дел в стране. Она не стремилась специально поиздеваться над народом. В Новочеркасске же директор, прекрасно знавший истинное положение дел, вел себя издевательски, спровоцировав тем самым забастовку, а вместе с ней и кровавую развязку событий.

Цинизм был одной стороной сознания советской элиты. Другой же стороной являлось двоемыслие. Тупое, жестокое охранительство сочеталось в «мыслящих головах» со стремлением к переменам. Первое проявлялось открыто и обеспечивало карьеру. Второе таилось в глубинах сознания и ждало изменения политических условий. Лучший пример такого двоемыслия – Михаил Горбачев, человек, обеспечивший после 1985 года именно такие изменения. Михаил Сергеевич задумывался о совершенствовании социализма задолго до прихода к власти. Однако прямо своих взглядов не декларировал, поскольку тогда попал бы в оппозиционеры и карьеры не сделал. Более того, ради карьеры Горбачеву приходилось давить других людей за те самые взгляды, которых втайне сам придерживался. Работая в Ставропольском крайкоме КПСС, он однажды устроил разнос местному философу за книгу, где высказывались положения, на которых позднее Михаил Сергеевич основал свою перестройку. В другой раз он обвинил ставропольского журналиста в том, что тот, мол, занимает идейно вредную позицию. Как в первом, так и во втором случае виновных сняли с работы. Горбачев в мемуарах признал потом, что его мучила совесть за учиненную над людьми расправу. Однако он сознательно шел на подобные действия, и это ему помогло укрепиться в карьерном плане, а затем подняться до самых высот и провести реформы [Горбачев 1995: 119–120; Кучмаев 1992: 72–85].

Такого рода моральный выбор, как у Горбачева, имел отношение только к руководящим работникам. Однако и тем, кто находился на более низкой ступени иерархии, часто приходилось адаптировать свою мораль к реальным условиям функционирования общества. Например, деятелям культуры приходилось участвовать в официальных славословиях в адрес вождей. «Вылизывание» разменивалось на возможность снять хороший фильм, опубликовать яркую книгу или получить роль, о которой мечтал много лет. Например, в 1976 году по случаю юбилея Брежнева актриса Софико Чиаурели от имени женщин Грузии просила разрешения «влить наши чувства в тот огромный океан благоговения, благодарности и любви, которые питают все честные люди планеты к вам, дорогой Леонид Ильич» [Геллер 1999: 357]. Из подобных цветистых выражений любви со стороны деятелей культуры можно было бы, наверное, составить целую книгу. Но если бы не наговорили писатели и артисты такой пухлый том славословий, то, может быть, не было бы сегодня целого ряда книг, фильмов и спектаклей, которыми гордится отечественная культура.

Проще всего обвинить в подлости или бесчувствии Горбачева, Чиаурели, трифоновских героев или костромичей из очереди за майонезом. В известном смысле такие обвинения будут справедливы. Но стоит задуматься и о том, что порождались проблемы не только внутренним миром советского человека, а еще и социальной средой – теми условиями, в которые он оказался поставлен. Наш человек был явлением сложным. Научный анализ процесса формирования ряда его черт дан социологом Олегом Хархординым, который показал, как формировалось советское лицемерие со сталинских времен [Хархордин 2002: 347–362].

Вот характерный эпизод из жизни «гомо советикус», о котором поведала в своих воспоминаниях Елена Боннэр. Она ехала в поезде. В купе оказались, помимо нее, еще две женщины средних лет и один мужчина.

– Вы жена Сахарова? – поинтересовалась одна из попутчиц.

– Да, я жена академика Андрея Дмитриевича Сахарова.

– Какой он академик! Его давно гнать надо было, – вмешался мужчина.

Потом одна женщина заявила, что она советская преподавательница и ехать с женой Сахарова в одном купе не может. Другая женщина и мужчина стали говорить что-то похожее… Крик усилился, стали подходить и включаться люди из других купе, они плотно забили коридор вагона, требовали остановки поезда, чтобы вышвырнуть Елену Боннэр. Кричали что-то про войну и про евреев. «Я прямо ощущала физические флюиды ненависти», – писала об этой отвратительной дорожной истории мемуаристка [Боннэр 1990: 47–48].

Странно устроены были мозги людей, набросившихся на Боннэр. Они знали, что академик – враг, поскольку таковым его представляла советская пропаганда. Но они не знали, что именно Андрей Дмитриевич Сахаров внес определяющий вклад в создание мощного советского оружия, а значит, сделал для обороны страны от врагов больше, чем все генералы, вместе взятые.

Семидесятники с детства видели, как их родители добывают квартиры, как их бабушки выстаивают за майонезом, как их учителя «вылизывают» дорогого Леонида Ильича, как их соседи устраивают грязные склоки, третируя слабых и беззащитных. Полученные из жизни знания накладывались на красивые слова о коммунистической партии как об уме, чести и совести нашего времени. Но в выстроенной этой партией системе не обнаруживалось ни ума, ни чести, ни совести. А следовательно, пропагандируемые в школе, дома и по телевизору моральные нормы в новом поколении не прививались. В общем-то, по большому счету в моем поколении вообще плохо прививались любые моральные нормы.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации