Электронная библиотека » Дмитрий Травин » » онлайн чтение - страница 16

Текст книги "Как мы жили в СССР"


  • Текст добавлен: 21 октября 2024, 15:41


Автор книги: Дмитрий Травин


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Глава 3. Гомосос: среда обитания

Повседневная жизнь моего поколения в «долгие семидесятые» формировалась не только миром товаров. Дефицит материального советская система пыталась компенсировать обилием духовного. Или, точнее, того, что принято было считать духовным – своеобразного микса из культуры, идеологии и образования, которые по большому счету трудно было отличить друг от друга.

Прусский учитель в советской школе

Начиналось «становление духа», естественно, со школы. Чем больше всего она мне запомнилась? Пожалуй, тем, как военрук отправил нас однажды воровать доски с соседней стройки. Не то чтобы он прямо сказал: идите и крадите. Все было гораздо деликатнее. Учитель предложил во время урока военной подготовки пойти поискать, что плохо лежит. В подвале школы тогда сооружался тир, и материалы эти были крайне необходимы.

Плохо лежали доски, естественно, на стройках. Охраны тогда не было никакой, поскольку на государственное имущество строители плевать хотели со своих высоких лесов и даже с башенных кранов. Нас, десятиклассников, подобное задание вполне устраивало. Гулять и искать, конечно же, интереснее, чем сидеть на скучном уроке, изучая, скажем, устройство противогаза. Мы побродили, поискали, проветрились и, наконец, стянули отличную, хорошо обструганную доску длиной в несколько метров. Одна незадача: мигом образовалась бдительная старушка и ну нас корить! Доску, понятно, мы все же стащили, а бабкины крики придали операции характер забавного приключения. Но я – мальчишка, привыкший во всем полагаться на взрослых, – внезапно задумался: как так, ведь мы и впрямь воровали, причем с наущения учителя. Сегодня, спустя много лет, мне кажется, что это был чуть ли не единственный случай, когда школа всерьез заставила поразмышлять о жизни и нормах поведения в ней.

Конечно, в обычном учебном смысле мне думать приходилось часто: буквально на каждом уроке. Но алгоритм таких размышлений всегда был стандартен: сперва изучить – потом применить. Действовать по правилам, по стандартам, которые за тебя определили другие. Школа не будила мысль, не заставляла спорить, искать нестандартные решения. И уж тем более не ставила вопросов о том мире, в котором реально нам предстояло жить. Прямо как в популярной песенке Юлия Кима, написанной как раз тогда, когда я учился в школе:

 
Впрочем, знают даже дети,
Как прожить на белом свете;
Легче этого вопроса
Нету ничего!
Просто надо быть правдивым,
Благородным, справедливым,
Умным, честным, сильным, добрым —
Только и всего!
 

Про то, какими должны мы быть, учителя сообщали регулярно. Делали это без божества, без вдохновенья, без слез, без жизни и, естественно, без всякой любви. Исключительно по должностной обязанности. Им было скучно с нами, нам – с ними. «Школа была скучнее больницы», – написала однажды семидесятница Мария Арбатова о своей учебе [Арбатова 1999: 15].

На самом деле школа существовала совсем не для того, чтобы пробуждать мысль. Известна фраза, что битву при Садове (в войне 1866 года) выиграл у австрийцев прусский школьный учитель. Мол, вот как важно образование. Но дело отнюдь не в том, что прусский солдат был сильно умный. Он отличался благодаря школе совсем другими достоинствами. Прусский школьный учитель XIX века превращал человека традиционного общества в винтик большой государственной машины эпохи модерна. Иными словами, школа учила крестьянина, привыкшего жить и трудиться согласно природному циклу, в солдата, сражающегося по команде начальства, в какой бы момент она ни последовала. Солдат должен был обладать минимальными знаниями, чтобы разобрать смысл офицерского приказа и совладать с современными средствами вооружения. Более того, продукт прусской системы образования должен был не задумываться над тем, нравится ли ему отданный свыше приказ. Школа учила его не рассуждать, а выполнять. Солдат противника, не прошедший дисциплинирующего образования и не способный реагировать на команды столь же быстро, в итоге терпел поражение.

По прусскому образцу фактически со временем начала строиться вся европейская система образования эпохи модерна, поскольку всем странам нужны были победоносные армии. Соответственно, и оценки школы у многих ярких интеллектуалов, не вписывавшихся в общий стандарт, были похожими. Герман Гессе писал, что в дурацкой, противной школе «все казалось безотрадным, мертвым и удручающим». Иван Бунин отмечал, что в училище «гибло наше детство, полное мечтами о путешествиях, о героизме, о самоотверженной дружбе, о птицах, растениях и животных, о заветных книгах!». Николай Гарин-Михайловский, размышляя о судьбе учащегося ребенка, заметил, что гимназия «напоминает суд, в котором есть и председатель, и прокурор, и постоянный подсудимый, и только нет защитника этого маленького <…> подсудимого». Ну а Илья Эренбург, обобщив, заметил, что «куда лучшей школой были книги, да и те люди, с которыми я сталкивался вне стен гимназии» [Эренбург 1990: 66]. В общем, советская школа не была чем-то исключительным, но, возможно, именно она оказалась ближе всего к немецкому оригиналу. Среди наших педагогов особенно отличился Антон Макаренко, показывавший, как надо готовить упорядоченного, грамотного, гигиеничного, послушного и готового к службе в армии молодого человека [Хархордин 2002: 249–265].



В какой-то мере можно сказать, что битву при Сталинграде выиграл советский школьный учитель. В университете на военной кафедре один из натаскивавших нас офицеров сказал: курсант не должен думать, он должен изучить. Мы тогда смеялись над сей мудростью, но надо признать, что офицер отразил одним афоризмом всю суть советской школы и даже советской системы воспитания.

Возможно, на подступах к Сталинграду она и впрямь была оптимальна. Однако время шло, менялись поколения, давно исчезли крестьянские дети, нуждавшиеся в приучении к дисциплине городской жизни, а школа по-прежнему оставалась старой. Она учила вставать рано под «Пионерскую зорьку», передававшуюся каждое утро по радио (кроме четверга, когда эта передача заменялась спортивной программой «Внимание, на старт!»). Она учила тащиться на занятия с тяжеленным портфелем в любую погоду и непогоду (кроме морозов ниже 25 градусов). Она учила тупо отсиживать все уроки вне зависимости от того, к каким предметам ты испытываешь склонность. И она заставляла вечером выполнять домашние задания, чтобы испытать ребенка на способность брать себя в руки без погонялы, каким является школьный учитель. Именно эти вещи были возведены в систему, единую для любой школы страны. Все остальное – то есть содержание занятий – отдавалось на откуп педагогам. И благодаря этому на общем довольно сером фоне появлялась в целом ряде случаев некая яркая искра, способная порой возжечь в учениках настоящее пламя.

Ту книгу, которую вы сейчас держите в руках, я брался писать в свое время, проникшись представлением об общей убогости советской школы, но после серии интервью, взятых у разных ярких людей моего поколения, должен был существенным образом пересмотреть свои первоначальные взгляды.

Обычная школа и впрямь была серой, что подтвердили мне все собеседники, кроме журналиста Дмитрия Муратова1818
  Внесен в реестр иностранных агентов.


[Закрыть]
, которому литературу преподавали прекрасные учителя [Муратов, интервью], и профессора Владимира Гельмана, считающего, что ему дали хорошую математическую подготовку [Гельман, интервью]. А вот Анатолий Чубайс признался, что испытывал такие неприязненные чувства к своей «отвратительной школе с военно-патриотическим уклоном», что вскоре после окончания пришел как-то раз туда с друзьями и попытался разломать крыльцо. Лишь двоих учителей (литературы и английского) он выделил в позитивном плане [Чубайс, интервью]. Профессор Борис Колоницкий столь радикальных чувств не испытывал, но говорил мне, что вместо школьных знаний старался получать информацию из домашней библиотеки и особенно из первого издания Большой советской энциклопедии, обращая внимание попутно (будущий историк!), как менялся характер подачи материала от 1920‑х годов к 1940‑м. В итоге историю он, еще будучи школьником, часто знал лучше своих учителей [Колоницкий, интервью].

При этом почти все мои собеседники, заканчивавшие специализированные физико-математические и языковые школы, отзывались о них очень хорошо. Таких школ в СССР насчитывалось крайне мало, причем сосредоточены они были преимущественно в Москве и Ленинграде. Там концентрировались лучшие учителя, формировавшие относительно свободный по советским меркам дух. Более того, благодаря системе жесткого отбора в эти школы попадали лучшие ученики. Общий уровень школьников оказывался значительно выше среднего, и взаимовлияние одноклассников способствовало развитию каждого. Конечно, даже в таких школах многое не позволялось. Нельзя было излагать детям настоящую историю СССР сталинских времен. Нельзя было учить «буржуазной демократии». Нельзя было подвергнуть сомнению «исторические преимущества социализма». Будущий учитель истории Александр Скобов1919
  Внесен в реестр иностранных агентов.


[Закрыть]
в детстве пытался разговорить своего учителя истории на предмет борьбы разных партий в годы революции и борьбы разных течений ВКП(б) в постреволюционные годы, но ответа не получил [Скобов, интервью]. Тем не менее учителя-новаторы могли увлечь детей своим предметом и научить мыслить самостоятельно. Так обстояло дело, скажем, в знаменитой ленинградской физико-математической «тридцатке», где существовал, как отмечают выпускники, культ ума [Берг 2005: 397–426]. Там на уроках внеклассного чтения могли изучать замалчиваемый официозом роман Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита», а на обществоведении разбирать, скажем, проблему презумпции невиновности – совершенно чуждую советскому правосудию. Там учитель мог петь для своих учеников бардовские песни [Васильев 2015: 24]. В подобных школах могли порой работать даже учителя с учеными степенями, не нашедшие себя в вузах [Панкин, интервью]. При изучении иностранного языка могли рассказывать малоизвестные советским людям подробности западной жизни [Дмитриев, интервью]. Экономисты Сергей Васильев (в 1991–1994 годах глава Рабочего центра экономических реформ при Правительстве России), Дмитрий Панкин (в 2011–2013 годах глава Федеральной службы по финансовым рынкам) и Михаил Дмитриев (в 2000–2004 годах первый заместитель министра экономического развития) высоко оценивали свои школы.

В хорошей школе учитель литературы под видом изучения древнерусского искусства мог вдруг прочитать старшеклассникам ходивший в самиздате рассказ Солженицына о старинном монастыре с фресками, где в сталинское время устроили тюрьму [Сунгуров 2018: 38]. По мнению экономиста Бориса Львина, государство вынуждено было закрывать глаза на обстановку, сложившуюся в физико-математических школах, чтобы растить людей, способных создавать оружие. Оружие Львин создавать не стал, но два года, проведенные в «тридцатке», он считает лучшими годами своей жизни [Львин, интервью].

В английских спецшколах, как рассказывал мне профессор Андрей Заостровцев, углубленное изучение сути британского парламента наводило детей на неортодоксальные мысли о демократии даже вопреки официозу [Заостровцев, интервью]. Иногда учителя английского рассказывали в подробностях о настоящей жизни на Западе [Дмитриев, интервью].

Советские дети, учившиеся в спецшколах, составляют сегодня значительную часть российской интеллектуальной элиты. Возможно, поэтому сложившееся в обществе представление о школе 1970‑х порой излишне идеализировано. В моей простой советской школе ни учителей-новаторов, ни культа ума не наблюдалось. Лучшие школы играли примерно такую же роль, как передовик труда на производстве. Там, где трудились на совесть без рыночных стимулов, даже советская экономика функционировала неплохо. Беда лишь в том, что труд без стимулов всегда является исключением, не способным дать образец для всей системы. Так и хорошая школа была лишь своеобразным подарком ученикам, которым повезло там учиться. Но она никак не могла стать стандартом, к которому подтягивалась бы вся «прусско-советская» система образования.

Сами по себе мои учителя были, наверное, неплохими людьми. Литераторшу Нелли Юрьевну я вспоминаю с искренней симпатией. Однако… «Англичанки» никогда не ездили в Англию и не общались с носителями языка. Для рядового учителя такая форма повышения квалификации была невозможна. В результате язык оказывался не совсем тем, какой нужен. И от этого страдали миллионы советских учеников. Даже академик Жорес Алферов вспоминал, что, оказавшись в Америке, мог участвовать в обсуждениях научных вопросов, но в бытовом разговоре ничего не понимал. Его вынесенный из СССР словарный запас не включал массы слов живого языка [Политика имени 2020: 73].

Исторички в моей школе рассказывали порой неплохо. Но я, как любитель истории, все знал по книгам. А то, чего не знал, не знали и они. Учебники твердили, к примеру, что СССР по выплавке стали лидирует в мире, и из этого делался вывод о развитости нашей экономики. Однако в 1972 году на Пленуме ЦК Брежнев сказал: «…из каждой тонны металла только 40% выходит в продукцию по сравнению с американским стандартом, остальное – в шлак и стружку» [Черняев 2008: 30]. Увы, материалы пленумов для учителей были так же недоступны, как для учеников.

Один ученый-экономист в 1970 году слушал доклад высокопоставленного сотрудника Госплана, предназначенный лишь для узкого круга лиц. Из выступления становилось ясно, что в экономике страны положение дел плохое. «Закрытые» данные резко противоречили материалам официальной советской пропаганды. Почему? Да потому, заметил госплановец, что мы не можем публиковать реальные цифры: у нас ведь прекрасная молодежь, верящая в наше дело. Мы должны оберегать ее от видения недостатков и недоработок [Певзнер 1995: 336]. Выходит, что меня, как и миллионы других семидесятников, система образования специально «оберегала» от знаний. В итоге к тому времени, когда «недостатки и недоработки» стали уже очевидны каждому мыслящему советскому человеку, большинство людей имели совершенно примитивные представления об истории, экономике и устройстве общества. Даже доктора наук узнавали то, что им следовало бы затвердить еще со школьной скамьи, из случайных источников.

В естественных науках таких проблем не имелось. Но имелись другие. Наш школьный физик был, судя по всему, парнем с головой. При господстве рыночной экономики он ушел бы заниматься бизнесом, оставив место в школе кому-то с педагогическим талантом. В классе у физика были диковинки, редкие по тем временам: кинопроектор, шторы с дистанционным управлением, автоматически опускающийся экран. В других классах ничего подобного не имелось. Физик обожал технические усовершенствования, но не умел преподавать. А потому из сорока пяти минут урока опрос занимал минут тридцать пять. Учитель считал, что дети всё вызубрят по учебнику, а для нас физика становилась самым страшным испытанием.

Учитель биологии, напротив, опрашивала за урок лишь двоих. Но на ее интеллигентном лице читалась такая тоска, что возбудить интерес к зайцам и антилопам она не смогла бы даже у волков и гепардов.

На уроках труда старый работяга Банан Ильич (пардон, Иван Ильич) с лицом профессионального выпивохи давал нам обтачивать ржавчину с каких-то старых штырей, справедливо полагая, что в работяги из этих яйцеголовых никто не пойдет. А коли пойдет, так в ПТУ (профтехучилище) потом все равно научат.

Писатель Владимир Тендряков прекрасно передал ключевые проблемы советской школы 1970‑х в своей повести «Ночь после выпуска». Одна из выпускниц неожиданно для учителей вдруг сказала: «Школа заставляла меня знать все, кроме одного – что мне нравится, что я люблю». А ее приятель добавил: «Мы задумывались над смыслом жизни, а нас неволили – думай над равнобедренными треугольниками». Впрочем, порой смысл жизни пытался проникнуть сквозь стены советской школы. Классный руководитель – милая шестидесятница Роза Аркадьевна – привела к нам как-то раз Евгения Клячкина, одного из ярких бардов 1970‑х. Он спел. Мы вяло выслушали. Ничего не сказали. Ничего не спросили. Ничего не поняли. С культурой шестидесятничества мы существовали в совершенно разных пространствах. Семидесятники… Что с нас взять? Так и учились мы прекрасному, доброму, вечному. А государство тем временем раскручивало миф об СССР как самой читающей стране в мире.

Трагедия д’Артаньяна

Забавную историю, случившуюся в 1960‑е, описывает один из сотрудников московского музея Льва Толстого. Как-то раз директор пришел на работу, послушав с утра радио. Он весь светился иронией:

– Ну, – сказал он, – звонил в радиокомитет!

– Чего ради?

– С утра говорят: «Кавказский пленник» Толстого.

– И что же?

– Так ведь «Кавказский пленник» Пушкин написал.

В другой раз он вернулся из Министерства культуры с победоносным видом:

– От ей-богу! Говорят «Хаджи-Мурат» Толстого. Я им объясняю: «Какой „Хаджи-Мурат“? Толстой – русский писатель!» [Бабаев 2000: 226–227].

Как могло получиться, что директор музея Толстого не только не читал самого Толстого, но даже не знал названий его основных произведений? Очень просто. Он был высокопоставленным номенклатурщиком во времена недолгого расцвета Георгия Маленкова, но, когда патрон слетел с премьерского поста, наш герой тоже потерял свои позиции и был перемещен властями на сравнительно скромный (хотя тоже, бесспорно, номенклатурный) пост директора музея. Мог стать, по-видимому, директором склада или проректором консерватории, но свободным оказалось именно место при Толстом. Истории с подобным переводом номенклатурщиков даже отразились в анекдоте про директора макаронной фабрики, ставшего редактором газеты, поскольку он хорошо умел навешивать лапшу [Мельниченко 2014: 618].

Случай с директором музея вполне мог бы достойно войти в какой-нибудь анекдот о новом русском, сочиненный в 1990‑е, если бы не имел место на тридцать лет раньше. Советская номенклатура, прошедшая через несколько сталинских чисток и потерявшая таким образом значительную часть образованных людей, состояла в 1960–1970‑х в основном из большого числа малообразованных выскочек. Она являлась достойной предшественницей того новорусского бизнеса, который имел истоки среди бандитов и торговцев водкой. Зарубежные советологи отмечали, что Брежнев пытался повысить квалификацию малообразованных аппаратчиков [Hill 1988: 14], однако проблема была совсем не в недостатке номенклатурной профессиональной подготовки. Диплом Высшей партшколы не мог сделать аппаратчика человеком, способным управлять культурой. Ведь наш директор изучал когда-то Толстого в школе и формально мог считаться человеком, подготовленным к «Хаджи-Мурату». Увы, образование не пошло ему впрок, как и миллионам других советских граждан. О том, как с первых лет советской власти формировалась недоученная партийно-хозяйственная номенклатура на основе массового пролетарского образования, хорошо написал Борис Фирсов [Фирсов 2016б: 3–34].

Яркие, умные люди, которых было немало среди советской интеллигенции, составляли узкую прослойку в массе тех, кто имя Толстого, конечно же, знал, однако книг его не читал и читать не стремился. То же самое можно сказать, наверное, и о советском театре. Очень хорошо описала ситуацию Галина Вишневская.

В Большой театр, где она пела до 1974 года, попасть было чрезвычайно трудно. Однако не потому только, что москвичи рвались к культуре. Командированные, со всей страны съезжавшиеся в столицу, стремились, прежде всего,

попасть в Большой театр и Мавзолей Ленина, чтобы, вернувшись к себе домой, сказать, что они там побывали. Часто для такого зрителя это единственное во всей его жизни посещение оперы, и оперное искусство его не интересует. Он покупает билет на любой спектакль (по принципу «бери, что дают») и готов платить за «довесок» – за оперы Хренникова «Мать», Мурадели «Октябрь», «Оптимистическую трагедию» Холминова и прочие «шедевры», на которые даже неискушенные командированные не купили бы билетов, но им всучают их «в нагрузку» к таким операм, как «Аида», «Пиковая дама», «Тоска», и к балетным спектаклям. У людей нет выхода, они платят за билеты-довески и часто их выбрасывают, но не идут на осточертевшие всем бездарные агитки [Вишневская 1994: 184].

При этом в провинциальных оперных театрах «почти всегда на сцене гораздо больше народу, чем в зрительном зале, если только не поет какой-нибудь известный гастролер» [Вишневская 1994: 183]. В СССР сотни музыкальных училищ и школ, сотни институтов и техникумов готовили специалистов, однако это, по оценке хорошо знавшей данный вопрос Вишневской, нисколько не говорило о культурном уровне народа. Советским властям важна была только статистика – сколько театров имелось до 1917 года и сколько их возникло после.

Впрочем, в 1970‑е культурный уровень народа был явно выше, чем в сталинское время. Тогда случались явные курьезы. Как-то раз Сталин вручил в Кремле ордена знатным колхозницам, а затем этих женщин повели в Большой театр и посадили в первые ряды, чтобы послушать оперу. Самая знаменитая труженица оказалась прямо за спиной дирижера.

Несколько минут она терпела его перед собой. Но потом вдруг решительно встала, подошла к оркестровому барьеру и, хлопнув Самосуда (фамилия дирижера. – Д. Т.) по плечу своей могутной рукой, громко отчитала: «Ну чего ты руками, как ветряк, махаешь? Уйди отселева, ты мешаешь мне смотреть!..» [там же: 185]

В 1970‑х, понятно, подобного простодушия ни в одном советском театре было уже не встретить.

Но вернемся к вопросу о книгах, которые считались более важным показателем высокой культуры СССР, нежели театры. В принципе, ситуация с чтивом была похожа на описанную в очерке о школе ситуацию со сталью. Книг издавалось великое множество, а потому, если считать, что все они и впрямь прочитывались, то получалось, будто российская земля не просто по завету Ломоносова нарожала некоторое число Платонов и быстрых разумом Невтонов, а прямо-таки поставила это дело на поток. Апологеты социализма хвалились:

В стране везде – от столицы до деревни, на каждом заводе и в каждой школе – были бесплатные библиотеки с очень хорошим подбором книг и журналов, с искренними, внимательными в своем большинстве библиотекарями [Бузгалин, Булавка, Колганов 2018: 67].

Библиотекари и впрямь были обаятельными, но насколько эффективно они могли в советской системе нести разумное, доброе, вечное?

Увы, значительная часть литературы откровенно превращалась «в шлак и в стружку». Советские магазины были буквально завалены теми книгами, которые власть по различным причинам считала нужным издавать: от сочинений Маркса, Энгельса, Ленина и Брежнева до тоненьких агитационных брошюрок и книг авторов, занимавших высокие посты в Союзе писателей. Тиражи печатной продукции не имели никакой связи со спросом на нее. Поэтому регулярно магазины вынуждены были уничтожать тонны книг, альбомов, плакатов, продать которые не было никакой возможности. Вот, например, история, относящаяся к 1974 году:

Московский книжный магазин № 170 за одну расчистку складов уничтожил 153 189 изделий, главным образом нарядно напечатанных на добротной, чуть ли не атласной бумаге цветных плакатов. Например, плакат «Поднимай стекло в таре подъемником» [Рубинов 1990: 174].

Сегодня трудно даже представить себе, зачем вообще потребовалось издавать такой плакат и кто его должен был рассматривать. Для того чтобы не уничтожать книги сразу после издания, использовались библиотечные коллекторы, которые стали, как отмечалось на Секретариате ЦК КПСС в 1969 году, каналом, через который можно сбывать неходовую литературу. Впрочем, печальный конец этих книг тем самым лишь оттягивался. Из библиотек многое списывалось в макулатуру. В течение года сельские библиотеки получили 100 млн экземпляров книг и списали 40 млн. Много есть примеров того, как именно на село засылали ненужное. Самый яркий случай – рассылка по деревням почти всего пятисоттысячного тиража книги о фрейдизме [Секретариат… 2022: 54]. Можно представить себе, как рвались к изучению фрейдизма труженики села! Кажется, будто «Аквариум», иронично певший в начале 1980‑х о двух трактористах («Один Жан-Поль Сартра лелеет в кармане / И этим сознанием горд! / Другой же играет порой на баяне / Сантану и Weather Report»), что-то знал о библиотечных рассылках. Еще пример: журнал «Вопросы философии» выписывали чуть ли не во всех воинских частях, поскольку главный редактор имел связи в Минобороны [Сенокосов 2000: 172].

Секретариат ЦК вынужден был признать (естественно, «при закрытых дверях»), что даже от книги «Как читать Ленина» библиотеки отказываются. Но ее им шлют через коллекторы, тогда как, скажем, воспоминаний Фотиевой о Ленине не хватает [Секретариат… 2022: 55]. Издание огромными тиражами пропагандистской литературы порождало специфическую реакцию читателей. Однажды я перелистывал у прилавка новый томик по зарубежной экономике. Потрепанный мужичонка, стоявший рядом, поинтересовался его тиражом. А узнав, что тот весьма мал, автоматически сделал вывод: правдивая книга. Этот покупатель заранее был убежден в том, что для массового читателя печатается лишь идеологизированное вранье. С годами я стал обращать внимание на то, что и впрямь «Политиздат», печатавший книги огромными тиражами, в основном занимался пропагандой, тогда как в издательстве «Наука» выпускались неплохие монографии сотрудников московских академических институтов, написанные сложным языком и предназначенные для узкого круга. Там наряду с ритуальными цитатами из классиков марксизма и ссылками на «труды» Брежнева содержалось, например, качественное описание того, как работает капиталистическая экономика.

Каково же было мое удивление, когда в 2015 году я вдруг обнаружил в американской монографии данные исследования, проведенного в 1965–1969 годах. Ученые взяли советские книги, посвященные США, и сопоставили их концепции с тиражами. 62% пропагандистских книг, в которых говорилось, что американское правительство находится на службе у финансового капитала, издавалось тиражом, превышающим 10 тысяч экземпляров. А среди книг, предлагавших более тонкий анализ механизма государственного управления в США, 67% имело тираж меньше 5 тысяч [Hough, Fainsod 1979: 295–296]. В общем, данное исследование подтвердило именно то, что наш мужичонка определил собственным чутьем.

Полки государственных библиотек заполнялись массой книг, которые никто никогда не брал. По оценке, прозвучавшей на Секретариате ЦК, их было порядка 75% [Секретариат… 2022: 55]. Массой ненужных томиков заполнялись, как ни парадоксально, и полки библиотек домашних, поскольку в СССР 1970‑х сложилась своеобразная мода на дефицитные книги. Их покупали, возможно, для того, чтобы продемонстрировать гостям свою образованность, но скорее для демонстрации своего доступа к дефициту. Люди таким образом подчеркивали высокий социальный статус: ни у кого нет, а у меня есть. Иногда хозяева библиотек после покупки даже не касались этих книг.

Дефицит книг, которые реально пользовались спросом, был не менее острым, чем дефицит хорошей одежды. Всякая дрянь лежала на полках магазинов – за дефицитом же выстраивались огромные очереди. Номенклатура, естественно, в такой ситуации использовала свои возможности для того, чтобы отовариваться книгами, и это наряду со всем прочим тоже создавало иллюзию широкой востребованности литературы. Скажем, среди членов Союза писателей дефицит распределяла специальная «лавочная комиссия». В итоге начальники от Союза получали наиболее престижные тома, а простым писателям, которые часто были реальными читателями книг, оставалось что придется [Герман 2000: 635].

Порой многочисленные тома привозились из‑за границы. У главы Гостелерадио Лапина дома стоял весь Мандельштам, изданный в Нью-Йорке [Гладилин 2000: 232]. Простые же люди привозили литературу из социалистических стран. Там тоннами лежали советские книги, изданные в Москве и Ленинграде, но отправленные в Польшу, Болгарию или Венгрию для просвещения зарубежных читателей, которые по причине малого интереса к нашей культуре и плохого знания русского языка их почти не покупали. В результате наши туристы тащили в чемоданах назад то, что было недавно отправлено в контейнерах за тридевять земель по решению властей. Сам я два раза проделал эту операцию, привезя себе десятки советских книг из Чехословакии и ГДР. Пользуюсь ими, кстати, по сей день.

В массовых библиотеках ситуация была похожей: дефицитные книги недоступны простому читателю. Социологи отмечали:

…В лучшем случае библиотекарь выстраивает из претендентов на них многомесячную очередь, а чаще всего эти книги оказываются в закрытой части фонда, которая составляет в библиотеках разных регионов от 30 до 70% всего абонемента. Эти книги либо вообще не доходят до читателя, либо выдаются особо доверенным, знакомым <…> Присваиваемый закрытый фонд как бы становится заменой домашнего книжного собрания библиотекаря [Гудков, Дубин 2009: 15].

Доступ к библиотечной книге «обменивался» на доступ к колготкам или чаю «со слоном».

Что и впрямь широко читалось, так это развлекательная литература. Юрий Нагибин, побывавший в одной провинциальной библиотеке, отметил: число посетителей снизилось за последние годы вдвое, из них 90% берут только детективы.

Учителя ничего не читают, нет ни одного абонента среди местных педагогов. А чем они занимаются? – спросил я. – Огородами, цветами – на продажу, некоторые кролями, свинок откармливают, кур разводят, конечно, смотрят телевизор – у всех цветные, – ну и пьют по затычку [Нагибин 2005: 511–512].

Читались, правда, исторические романы: от Дюма до Пикуля. Не будем обсуждать их достоинства, но нельзя не признать, что к реальной истории этот action имеет спорное отношение. Когда СССР рухнул и плановое книгоиздание сменилось рынком, ориентированным на спрос, значительная часть издателей перешла на книги, более адаптированные к потребностям XXI века. Начиная с Джоан Роулинг и заканчивая Марией Семеновой. Это стало трагедией для д’Артаньяна, павшего под ударом волшебной палочки Гарри Поттера. И, погибая, доблестный мушкетер родил миф о блестящей советской школе, о миллионах читающих людей и о том, как рьяно тянулись к знаниям граждане СССР.

Я видел за оградой нашего санатория, — записал Нагибин, – отца с двумя девочками <…>. Счастливая семья на воскресной прогулке. Я испытал настоящий ужас при виде них. Вот так живут на полном серьезе довольные жизнью миллионы людей, и ничего иного им не надо <…>. Под серым низким небом, среди серых безобразных домов, плохо одетые, набитые дурной пищей, вконец изолгавшиеся и ничуть не страдающие от ежедневной, ежечасной лжи, гомозятся тупые роботы – удивительное творение системы, взявшейся осчастливить человечество и обернувшееся особой формой анабиоза, от которого нет пробуждения. Это мои читатели: отец записан в библиотеке на «Терпение», от которого его вырвет, девочки изучают в школе «Зимний дуб», а внеклассно читают «Рассказы о Гагарине». Стоило жить, работать стоило! [Нагибин 2005: 560].

Страшные строки. Возможно, с известным перехлестом. Но основанные на размышлениях умного человека, прожившего к тому времени в СССР 62 года.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации