Текст книги "Дело Локвудов"
Автор книги: Джон О`Хара
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 31 страниц)
– Ну хорошо: намекаешь. Ты намекаешь, что я скуп?
– Да уж нельзя сказать, чтобы ты прикуривал свои сигары от десятидолларовых банкнот. В последнее время.
– Так ведь и я что-то не вижу у тебя в руках десятидолларовых бумажек. С тех пор как умер Чэт.
О'Берн вскочил на ноги, но Джордж даже на этот сигнал опасности не отреагировал достаточно быстро, чтобы отвести от себя удар: О'Берн двинул его по верхней губе и носу, так что у него искры из глаз посыпались.
– Только мерзавец способен на такие слова, – сказал О'Берн. – Приготовься к бою.
– Я же побью тебя, О'Берн. Но все равно, мне не следовало этого говорить.
– Ты выше меня, а дерешься не лучше. Я хочу проучить тебя.
– Не выйдет.
Джордж Локвуд, будучи выше ростом и обладая, по крайней мере, такой же силой, обхватил О'Берна, прижал его руки к бокам и швырнул на кровать. Затем вышел из комнаты. Платок, которым он зажал нос, был пропитан кровью.
Час спустя через открытое окно он услышал голос О'Берна:
– Локвуд! Я хочу поговорить с тобой.
– Иди вниз и там разговаривай, – попросил Льюис, один из соседей Джорджа по комнате. – Нам заниматься надо.
О'Берн стоял внизу, в вестибюле, освещенном лампой у входа.
– Принес твою телеграмму. И вместе с ней – свои извинения.
– Мы оба вели себя не лучшим образом, – сказал Джордж Локвуд.
– Ты затронул мое больное место, а я даже не знал, что у меня оно есть.
– Тебе нужны деньги?
– Нет. Пошли прогуляемся, я скажу тебе кое-что. – Они направились в сторону Кингстона. Первые несколько минут оба шли молча. – Я ударил тебя, потому что правда глаза колет. Я не разорен. Но я рассчитывал на карты, чтобы поехать в Африку. Следовало бы мне знать, что нельзя на это рассчитывать.
– Но ведь есть еще Дейвенпорт.
– Есть Дейвенпорт и есть богатый студент второго курса, которого перевели к нам из университета штата Огайо. Но я не хочу больше играть. Сегодня как раз будет игра, которая, я уверен, принесла бы мне выигрыш. Можешь счесть меня бахвалом, но я в этом уверен. Да только я потерял интерес к картам. С тех пор как умер Чэт, я не хочу играть. С ним мне нравилось играть. Денег у него было вдоволь, я выигрывал, и мы великолепно проводили время.
– Ты винишь себя за то, что в тот день у него не оказалось достаточно денег?
– Нет. Не в этом дело. У тебя же были в банке деньги, и мы шли к нему предложить свою помощь.
– Верно.
– Нет, за это я не виню себя. Просто карты перестали меня интересовать. Если бы я сейчас сел за стол и увидел колоду карт и стопку фишек, то, боюсь, мне стало бы не по себе. Мне кажется, я никогда не захочу больше играть в карты. В рулетку – другое дело. Я ведь игрок по натуре и отказаться от этого не смогу. Но в карты – не хочу. Беда в том, что из всех азартных игр я хорошо играю только в карты.
– Сколько тебе нужно денег, чтобы поехать в Африку?
О'Берн покачал головой.
– Нет, Джордж, благодарю. Не поеду я в Африку. Тут одно было связано с другим, понимаешь? Чэт. Покер. Африка. Составные части единого плана быстрого обогащения.
– Да, я понимаю тебя.
– Разве такие вещи забываются, Джордж? Чэт поехал в Нью-Брансуик. Познакомился с молодой женщиной, и та привязалась к нему. Выпила с ним лишний коктейль и теперь ждет ребенка, который вырастет подонком. Это ужасная трагедия. Убитые горем родители, которые никогда не перестанут спрашивать: «Почему, почему, почему?» И, что далеко не так важно, некий Эдмунд О'Берн, студент Принстонского университета, год поступления тысяча восемьсот девяносто пятый, лишенный надежды покорить алмазные копи Африки. Взгляни на этот голубоватый шар, висящий над нами, и вспомни, что мы о нем знаем. Мировой разум, создавший его, существует независимо от тебя, от меня и вообще от людей. Но сложные перипетии и их неизбежность – все то, что происходит с тобой и со мной, Джордж, разве это – не лучшее доказательство существования Разума, чем вот этот большущий голубоватый шар? Мне кажется, лучшее. Мы бесконечно малы, Джордж, но я думаю, что чем мы меньше, тем больше оснований верить в существование Разума. Кто, кроме Бога, может причинить нам столько бед? Вот за такие речи иезуиты – друзья моей матери – и осуждают Принстон.
– Но ведь не здесь же ты набрался этих мыслей. Насколько я могу судить, Бог настолько велик и могуч, что Ему не составило труда изобрести, то есть создать, и луну, и нас с тобой.
– Есть и еще один факт, дорогой мой, хотя он ничего и не доказывает. Я имею в виду нашу способность спорить с самим собой. Я считаю, что лучше противопоставлять друг другу две теории, чем превращать какую-нибудь одну теорию в великую всеобщую истину. Твой разум не принесет тебе никакой пользы, если ты не будешь сам с собой спорить. А ты никогда не будешь, если станешь брать в готовом виде то, что дают тебе богословы – в пакетиках, обвязанных разноцветными лентами. Красная лента – Священный Собор кардиналов, оранжевая с черным – Принстон, голубая – это луна и Йель.
– Никогда не видел йельскую голубую ленту.
– Бог даст, и я не увижу. Нравится мне этот чертов Принстон. После того как я четыре года оплевывал его, я обнаружил, что мне жаль с ним расставаться. Такое же чувство я испытываю и в отношении Ирландии. Разница лишь в том, что туда-то я обязательно поеду снова.
– Ты и сюда приедешь.
– Нет. Но даже если и приеду, разве в этом дело? С Ирландией я связан навсегда. А Принстон – это лишь четыре года моей жизни, и больше ничего. Ирландия – это совсем другое. Даже если бы я там никогда не был, все равно эта страна что-то значила бы для меня. Ирландия заменяет мне церковь, от которой я отрекся, заменяет мать, которая мне докучает, и песни, которых я не написал, хотя и слагал в уме.
– Жаль, что у меня нет ничего такого возвышенного.
– Может, оно в есть, только ты не отдаешь себе в этом отчета.
– Нет. У отца, возможно, и есть, а у меня – нет.
– Что ж, можно прожить и так, только лично я не хотел бы. Но у тебя, по-моему, есть нечто другое.
– Ты действительно так считаешь, Нед?
– Ты плакал, когда умер Чэт. Это я видел и знаю, что бедняга Бендер до сих пор забыть не может, как ты ревел. Его глаза наполняются слезами всякий раз, когда он об этом говорит.
– О'Берн!
– Что, Локвуд?
– Мой дед убил двух человек. За одно из убийств его судили.
– Впервые об этом слышу.
– Знаю. Так что я не тот, за кого ты меня принимаешь.
– То есть ты не из родовитых?
– Нет.
– Это мне кое-что объясняет.
– Что именно?
– Ну, некоторую неуверенность, что ли.
– Например?
– Трудно иллюстрировать это примерами, но раз уж ты об этом сказал, то могу сознаться: я замечал, что ты не всегда так уверен в себе, как тебе полагалось бы. Вообще-то уверен, но не всегда. Хоть я и не очень люблю Харборда, но он всегда убежден в том, что поступает правильно. Раз он что-то делает, значит, так и надо. Если у тебя родится сын, он, вероятно, будет так же уверен в себе, как и Харборд. Ты сам чувствуешь себя уверенней отца, правда?
– О да. Намного.
– А твой дед? Тот, что убил двух человек?
– Думаю, он был очень уверен в себе.
– Верно. Не сомневаюсь, что ему было безразлично, что о нем думают.
– Абсолютно.
– У вас сильный род, и ты привык к деньгам. Твой сын будет аристократом. Тебе придется женить его на итальянке или на испанке, чтобы избежать брака с родней.
– Может, мне и самому надо жениться на итальянке.
– Пора нам возвращаться, Джордж.
– Пожалуй, да.
Им стало весело, и они засмеялись.
Гарвей Фенстермахер, или Гарвей Стоунбрейкер Фенстермахер, если называть его полным именем, гордился двумя своими достоинствами: он был хозяином своего слова и не любил лицемерия. Гордился он еще и тем, что слыл добрым христианином, добрым масоном, добрым членом «Сигма Эта», выходцем из семейства, много лет проживающего в долине Лебанона, беспристрастным судьей, богобоязненным прихожанином протестантской церкви, недурным стрелком, расчетливым банкиром, толковым фермером, любителем чистопородных голландских коров, знатоком рысистых лошадей, обладателем приятного баритона и настоящим семьянином. И вот теперь он вынужден был отступать от своих принципов – верности слову, искренности, приверженности семье, – и это беспокоило Гарвея.
Ему не нравилось, какой оборот принимали отношения его дочери с Джорджем Локвудом. Частенько ему просто трудно было свыкнуться с мыслью, что Лали ничем не отличается от своей матери, что она тоже женщина. В женственности самой Бесси Фенстермахер сомневаться не приходилось: доказательством тому служило не только наличие детей, но и то обстоятельство, что за долгие годы супружеской жизни Бесси проявила себя удивительно требовательной в любви. Когда они только что поженились, Бесси была другой – такой же, как все девушки из хороших семей. Так было сперва, потом она, конечно, быстро освоилась. Гарвей Фенстермахер полагал, что с Лали произойдет такая же перемена, что она женственна и, как только выйдет замуж, наверно, станет похожа на мать. Но Гарвей Фенстермахер не любил об этом размышлять и потому не очень задумывался. Он предпочитал видеть Лали такою, какой она была в пятнадцать лет, – с косичками и в матросском костюмчике, когда она не интересовалась еще мальчиками и не интересовала их сама. Впрочем, не в пятнадцать. В двенадцать. В пятнадцать лет и даже раньше, как сообщила ему однажды Бесси, Лали уже достигла зрелости. И зачем только дети так быстро растут и развиваются? Но они растут, такова природа.
Когда Бесси подала Лали и Джорджу Локвуду мысль о том, чтобы ограничиться уговором, не объявляя о помолвке, Гарвей Фенстермахер не очень возражал, думая, что это его мало касается. Уговор может остаться в силе, хотя это он еще посмотрит. Вреда от таких уговоров не бывает, если родители проявляют должную бдительность, а в этом отношении Гарвей вполне полагался на жену. Но вот кончилось рождество, и Гарвею Фенстермахеру неожиданно напомнили о том, к чему в конце концов такой уговор должен привести. В своей судебной практике он умел затягивать дела, придумывая для своего помощника-юриста дополнительные задания по выяснению тех или иных обстоятельств, но в семейной жизни это оказалось сложнее. Бесси давила на него, требуя согласия на помолвку. Она желала выдать Лали замуж за сына Локвуда и не хотела, чтобы Гарвей этому мешал.
– Мы же его плохо знаем, – жаловался Гарвей.
– Мы, может быть, и плохо знаем, но я знаю его достаточно. Я наводила о нем справки. Могу держать пари на что угодно: он не хуже тех, что живут в Лебаноне, если не лучше. У его отца капитал в несколько миллионов, а мать – из рихтервиллских Хоффнеров. Не вмешивайся, Гарвей, и не ломай счастья Лали.
– Яне имею ничего против этого парня, но к чему такая спешка?
– Какая спешка? – удивилась Бесси. – Спешка была летом, когда я предложила им уговориться и подождать. Теперь срок соглашения истек, пришло время помолвки. Таких парней, как Джордж Локвуд, не натрясешь с дерева, когда тебе захочется. Ты бы слышал, как о нем отзывается Дэвид. Он говорит, что Лали здорово повезло. Дэвид почитает за честь, если Джордж Локвуд уделяет ему внимание, – вот как высокого он его ценит.
– Если они так дружны, то, может быть, он сделает что-нибудь для Дэвида?
– Это тебе не твоя политика, Гарвей. Не фокусничай. Дай Лали обручиться и выйти замуж.
Ну что ж, если Бесси так настроена, он не станет перечить. Кое в каких вещах она здорово разбирается, так что если Лали готова к замужеству, то пусть ее мать и берет на себя всю ответственность. В каком-то смысле он распрощался с Лали, когда ей исполнилось пятнадцать лет. Или двенадцать. Сказать по правде, он не знает эту молодую женщину, утверждающую, что она любит Локвуда. Пусть выходит замуж, уезжает и потом народит ему внуков. Внуки – дело хорошее. Они забавны, эти карапузы.
Так обстояло дело до того дня, когда Джордж Локвуд пришел официально просить руки Лали. Гарвей Фенстермахер старался быть покладистым, старался как только мог, но Локвуд погладил его против шерсти.
Выговор у этого парня не пенсильванский, одежда слишком добротная для студента-старшекурсника и манеры какие-то искусственные. Вроде одного из тех приезжих адвокатов, что выступают в суде Гарвея Фенстермахера по делам Железорудной компании. Все у них слишком хорошо продумано, ведут они себя вызывающе вежливо, и, если суд решает не в их пользу, обязательно подают апелляционную жалобу. Для них суд Фенстермахера – нечто вроде промежуточной станции железной дороги «Форт-Пени, Рихтервилл, Лантененго», а сам Фенстермахер – не судья, а адвокат на суде или истец по собственному делу. Да, Джордж Локвуд погладил Гарвея Фенстермахера против шерсти, и ссора с ним из-за Дэвида и его членства в принстонском клубе была неизбежна. Однако ссора могла произойти и по любому другому поводу, и Гарвей, честно признавшись себе в этом, встревожился.
Он сделал вид, что ничего не произошло, но чувствовал себя лицемером, жалким человеком. Если можно найти оправдание тому, что он собрался сделать, то он этим оправданием воспользуется; но и при отсутствии такового он твердо решил помешать Локвуду жениться на Лали.
К концу второй недели после того воскресенья, когда произошла ссора, у Гарвея Фенстермахера были уже все нужные оправдательные доводы, а сладость победы над Бесси придала доводам еще больше убедительности. Бесси, сама того не сознавая, дала ему в руки оружие – оно оказалось тут, в Лебаноне.
Возвращаясь из суда домой, Гарвей Фенстермахер всегда шел той улицей, где находилась кондитерская и кафе-мороженое Вика Хоффнера. Иногда он заворачивал туда купить брикет мороженого или коробку конфет. Торговля Вика шла хорошо, он считался добрым масоном и богобоязненным прихожанином протестантской церкви, хотя в доме Фенстермахера и не бывал.
– Добрый день, Вик.
– Добрый день, судья. Полфунта миндаля, фунт шоколадной нуги. На день раньше сегодня. В воскресенье гости?
– Угу. Гости. Можешь уделить мне минутку, Вик? – У них вошло в обычай беседовать с глазу на глаз о масонских и церковных делах. Они прошли в глубь лавки и уселись в плетеные кресла.
– Здесь нам никто не помешает, – сказал Хоффнер.
– Ты состоишь в родстве с семейством Локвудов, что живут в округе Лантененго? – спросил Фенстермахер.
– В дальнем. Только в дальнем. Я знаю семейство, которое ты имеешь в виду. Этот парень приходил сюда с Лали. Его мать – из рихтервиллских Хоффнеров. Аделаидой зовут. Ее отец и я – двоюродные братья. Муж ее – Авраам Локвуд. Я был на их свадьбе. Они поженились, точно не помню, лет двадцать пять назад.
– Расскажи мне про них все, что можешь.
– Ну что тебе сказать?.. У Леви Хоффнера, моего двоюродного брата, было шестеро детей, и он был человек состоятельный. Не помню, чтобы он очень радовался, когда Аделаида выходила за Локвуда замуж, как бы тот ни был богат. Ну что еще… Ах, да! Отец Авраама Локвуда был родом… точно не помню откуда. Знал, но забыл. Одним словом, отец Авраама Локвуда убил какого-то парня. Средь бела дня.
– Убил парня?
– Застрелил. И попал под суд. В архивах Гиббсвилла должны быть материалы. Ведь в Гиббсвилле – вся администрация округа Лантененго, так?
– Да. В тех местах можно всего ожидать. Меня это не удивляет.
– Меня тоже. Там в шахтерских поселках убивают после каждой получки. Их называют ирландскими Молли Мэгвайерсами.
– О, конечно, я слышал про них.
– Так вот: Локвуд остался на свободе, но потом убил еще одного человека. Хотя нет! Все наоборот. Когда он убил первого, этого не могли доказать. Кажется, Леви так рассказывал. А после второго убийства его потащили в суд. Но он сумел выкрутиться.
– Это был отец Авраама Локвуда? Дед того парня, что приезжал к Лали?
– Точно, но это еще не все. Было и другое, чего Аделаида до свадьбы не знала. Дай немного подумать… Ну да! Сам-то Авраам Локвуд – ничего, а вот его мать была вроде ненормальной. И сестры тоже. От сестер им пришлось избавиться. Ну да! Теперь вспомнил. Одну из сестер отправили в сумасшедший дом, а другую держали дома, пока не сыграли свадьбу.
– А мать?
– О ней кого-нибудь еще расспроси, Гарвей. Про нее я плохо помню. Знаю только, что она была малость того. Это говорят так, когда у человека с головой не в порядке.
Гарвей Фенстермахер кивнул.
– Жена твоя об этом знает?
– Нет. Тогда я еще не был женат, а потом о Локвудах как-то разговор не заходил.
– Раз она до сих пор ничего не знает…
– Я же не сплетник, Гарвей. Так что не волнуйся.
Для того чтобы добыть в судебных архивах округа Лантененго нужные материалы, требовалось много времени. К тому же Гарвею Фенстермахеру не очень-то и хотелось посылать своего доверенного юриста за сведениями о человеке, который собирался стать его зятем. Да и зачем? Официальные документы ему не нужны. Достаточно и того, что ему сообщил Вик Хоффнер. Цель уже достигнута. Он сел в поезд, доехал до Рединга, а оттуда отправился в Шведскую Гавань.
Контора Авраама Локвуда помещалась в небольшом одноэтажном кирпичном здании в деловой части Шведской Гавани. На парадной двери висела медная табличка, окна были занавешены темно-зелеными шторами на кольцах, которые свободно передвигались по медным карнизам, скрывая от взоров пешеходов внутренность помещения. Надпись на табличке гласила: «Локвуд и Кь». Осн. в 1835 году». Вход выглядел весьма внушительно. Посетители, открыв дверь, оказывались перед загородкой из полированного орехового дерева, напоминавшей о том, что без доклада входить не полагается.
– Я хочу видеть мистера Авраама Локвуда, – сказал Гарвей. – Вот моя визитная карточка.
Женщина средних лет в блузке и юбке, с часами в виде броши и в клеенчатых нарукавниках прочла: «Судья Гарвей Фенстермахер, Лебанон. Пенсильвания».
– Будьте любезны присесть, господин судья.
– Благодарю, я постою.
Женщина прошла в кабинет, и Гарвей через открытую дверь увидел за бюро мужчину, который взял карточку, взглянул на нее и поднялся навстречу гостю, приглашая его войти.
– Доброе утро, судья Фенстермахер.
Авраам Локвуд был высокий худой человек франтоватого вида в сюртуке обычного покроя, но светло-серого цвета и с отворотами, отделанными шелком, широкий галстук скрепляла золотая булавка в виде вопросительного знака, а к борту был приколот значок студенческого общества в виде греческой буквы. Локвуд, все еще продолжая держаться за дверную ручку, указал Фенстермахеру на стул. То ли случайно, то ли нарочно он не протянул ему руки.
– Доброе утро, сэр, – ответил Гарвей и стал ждать, когда сядет Локвуд. Он заметил, что Локвуд, перед тем как сесть, откинул полу сюртука.
– Могу я предложить вам сигару, судья?
– Нет, спасибо, так рано я не курю.
– Приехали сегодня на весь день? Я, разумеется, слышал о вас от моего сына Джорджа.
– Именно о Джордже я и хотел с вами говорить.
– Это меня не удивляет, судья. Кажется, отношения у наших молодых людей разворачиваются довольно быстро. Позавчера миссис Локвуд получила от Джорджа письмо.
– О чем?
– О том, что он сделал вашей дочери предложение и получил согласие.
– Вы узнали все только из его письма?
– Нет. Но о предложении я узнал из письма. Нынешняя молодежь, кажется, смелее берется решать свою судьбу, чем мы когда-то.
– Кто смелее, а кто – нет.
– Возможно, вы правы. Во всяком случае, Джордж – смелее. Я всегда приучал его быть самостоятельным, и он ведет себя соответственно. В некотором смысле это облегчает мое положение: когда я натягиваю вожжи, он уже знает, что не шучу, поэтому не перечит. Мне не часто приходится дважды повторять ему одно и то же.
– Понимаю. Значит, все может обойтись без осложнений. Моя дочь тоже приучена подчиняться, но мы добились этого не таким способом, как вы. Мы постоянно указывали ей, что надо делать.
– Что ж, у вас свой способ, у нас – свой, и оба они себя оправдывают. – Локвуд вдруг наклонился к собеседнику. – Вопрос в том, судья, что вы имели в виду, когда говорили, что все может обойтись без осложнений.
– А вы догадливый, мистер Локвуд.
– У деятеля юстиции не так много свободного времени, чтобы тратить его на праздные визиты к бизнесмену, живущему в шестидесяти милях от него. Догадлив? Да, мой отец наделил меня здравомыслием.
– А еще чем, если не считать денег?
– Чем еще наделил? Вы это хотели узнать, когда ехали ко мне?
– Отчасти.
Авраам Локвуд поднялся со стула и встал у окна.
– Вы не любите догадливых людей, не так ли, судья?
– Не люблю.
– Очень хорошо. Ну, раз вы назвали меня догадливым, то мне терять нечего. Стало быть, я догадлив. Вы хотите поломать этот брак, потому что копались в прошлом нашей семьи? – Он повернулся лицом к Фенстермахеру. – Хорошо, я его поломаю.
– Как?
– А это уже не ваше собачье дело, судья. Ваше дело – ехать обратно в свой вонючий курятник и кукарекать там.
– Не смей так со мной разговаривать, ты…
– А что ты сделаешь? Оштрафуешь за оскорбление суда? Убирайся отсюда, пока не получил под зад коленом, кретин. Немецкий ублюдок. Не подходи близко, не то раскрою тебе череп. – Локвуд достал из камина кочергу и замахнулся.
– На совести вашей семьи уже есть два убийства, – сказал Гарвей Фенстермахер. – Я узнал то, что хотел. – Он погрозил Локвуду кулаком. – Попробуй покажись теперь в Лебаноне.
С этими словами он вышел.
– Ты никогда не добьешься от своего старика правды, – сказал О'Берн. – И Лали от своего – тоже. Но ссору, очевидно, затеял судья Фенстермахер. Ведь это он ездил в Шведскую Гавань, а не твой старик – в Лебанон.
– Мой отец достаточно хитер. При желании он мог бы обвести судью вокруг пальца, да вряд ли у него такое желание было.
– Вот как? Ты полагаешь, что старик сам был против этого брака? Почему?
– О, он хитрый, мой старик, – сказал Джордж Локвуд. – Он ни с кем не делится своими мыслями и никому не объясняет своих поступков.
О'Берн с удивлением взглянул на друга: за четыре года их знакомства это был первый случай, когда Джордж Локвуд говорил о ком-либо со столь простодушным восхищением. Он хотел было поиронизировать, но, подумав, смолчал.
Агнесса Уинн не принадлежала к основной ветви Уиннов, к которой относился Томас Уинн, но, будучи его двоюродной племянницей и единственной из живых представительниц своего поколения в семье, пользовалась благами и связями, которые она получила благодаря этому родству. В угольной компании Уиннов ее отцу всегда было обеспечено место, не требовавшее специальных знаний по части угледобычи: на одной из шахт он служил кассиром, на другой – агентом по снабжению, а потом был назначен помощником управляющего наземными службами. Ему не было еще и тридцати лет, когда он понял, что фамилия Уинн, обеспечивая ему работу, в то же время не позволяет пользоваться полным доверием сослуживцев. Конечно, хозяева угольной компании вовсе не обязательно должны вербовать шпиков из числа своих родственников, и все же люди, с которыми приходилось сталкиваться этому мягкому, добродушному человеку, хоть и не относились к нему враждебно, но не могли забыть, что он – один из Уиннов. Такое отношение к нему еще было понятно, когда он имел дело непосредственно с людьми физического труда, но оно существенно не изменилось и после того, как он стал помощником управляющего. Управляющие небольшими шахтами мечтали стать управляющими более крупными шахтами, а эти последние – директорами и вице-президентами правления. Секретарь любого управляющего знал о делах шахты больше, чем помощник управляющего Терон Б.Уинн, двоюродный брат старика Тома. Но деваться ему было некуда, и он это знал, поэтому проводил время за рыбной ловлей на дамбе или в каком-нибудь другом месте, где не загрязнена вода, или занимался живописью, изображая на своих полотнах забои и угольные отвалы, а раза два в год ездил в Уилкс-Барре или Гиббсвилл, где устраивал многодневные попойки. Фамилия Уинн давала ему то преимущество, что он мог отлучаться на несколько дней по личным делам, заранее предупредив об этом своего начальника. Его не считали незаменимым работником, поэтому никаких вопросов в таких случаях не задавали. Возвращаясь домой, он всегда привозил жене и дочери Агнессе хорошие подарки, и Бесси Уинн благодарила бога за то, что этот забитый тщедушный человек, неуклюже старавшийся понравиться людям, оставался цел и невредим». Он признался Бесси, и только ей, что в бытность свою студентом мечтал стать миссионером, однако из этого ничего не получилось, поскольку старший двоюродный брат, дававший ему деньги на образование, хотел, чтобы он служил в угольной компании Уиннов. Но он не оправдал надежд своего брата Тома: еще в колледже врач сказал ему, что он не сможет работать под землей и потому должен отказаться от мысли стать горным инженером.
Первая неудача постигла Терона Уинна еще в молодые годы. Причиной ее послужило все то же нездоровье – оно помешало ему осуществить заветную мечту о приобщении черных африканцев «к христианству и пресвитерианским догматам. Глядя иногда на рабочих, вылезавших из шахты по окончании смены, Терон Уинн отмечал с горькой иронией, что почерневшие лица и руки шахтеров похожи на лица и руки тех, кому он собирался когда-то читать проповеди в джунглях. И те и другие, одинаково темнолицые, упорно отвергали бы его нравоучения. Но Терон Уинн не пробовал обращать этих ирландцев, литовцев и поляков в свою веру, ибо его вера была такая же шаткая, хилая, как его тело. Однако тело продолжало жить, и с годами Терон обнаружил, что его организм обрел жизнестойкость, приспособился к тем немногим требованиям, которые предъявляла ему жизнь. Он мог, если не спешил, много миль пройти пешком по лесу, а его случавшиеся раз в полгода в Уилкс-Барре и Гиббсвилле запои, казалось, вызывали лишь временное недомогание. Через два дня после возвращения домой его даже совесть переставала мучить, и он снова погружался в привычную атмосферу респектабельности. Он любил Бесси и испытывал чувство горячей благодарности за то, что она отвечала ему любовью, поддерживала в нем сознание собственного достоинства. Но любовь к Бесси была несравнима с любовью к дочери.
Появление Агнессы Уинн на свет было загадкой, начала которой он не знал. Он понимал лишь, что, лаская Бесси, зачал новую жизнь, и эта жизнь стала расти и расти, пока не созрела достаточно, чтобы выйти из чрева матери; с первого взгляда на существо, оказавшееся его ребенком, он стал замечать перемены в себе самом; но он не знал, что их вызвало. Да и не хотел знать. Вскоре его первое знакомство с народившейся жизнью изгладилось в памяти, так же как те минуты физической близости с Бесси и то время, когда она сперва предположительно, а потом с уверенностью сообщила, что ждет ребенка. Рождение дочери убедило его, что он и не хотел сына, только стыдился признаться в этом, пока Бесси была беременна, даже самому себе. Лишь после рождения Агнессы он признал, что боялся, как бы его ребенок не оказался мальчиком. Потому что мальчик, подросши, ожидал бы увидеть своего отца сильным, волевым, одаренным, а совсем не таким, как Терон Б.Уинн. За такого отца, как Терон, мальчик испытывал бы неловкость. Будь сын вторым ребенком Терона Уинна, это не было бы так страшно, ибо тогда Агнесса ограждала бы отца от неодобрительных, огорченных взглядов своего брата. Но так как рождение Агнессы исчерпало способность Бесси и» Терона производить потомство, девочка осталась единственным его ребенком.
Все трудное, что было связано с воспитанием ребенка (привитие дисциплины, наказание), взяла на себя Бесси. Разумная и неизбалованная женщина, она не осуждала Терона, игравшего в семье роль великодушного, предупредительного, любящего отца и мужа, стоящего как бы над нелегкими буднями воспитания. Он же, в обмен на это, наделил Бесси почти всей полнотой власти. «Нет смысла обращаться к отцу, – предупреждала она дочь. – Он так же строг, как я». Девочку приучали не сомневаться в строгости отца, и этот миф приобрел в ее глазах реальные формы: Агнесса поверила, что ее отец – настоящая опора семьи и что его благосклонность и дружелюбие – это награда за хорошее поведение.
Где бы эта семья ни жила, в каком бы доме компании ни обреталась, она вела себя скромно и тихо. До того как Терона назначили помощником управляющего, Уинны не имели прислуги; лишь раз в неделю к ним приходила женщина постирать белье, поэтому Агнессу приучили выполнять вместе с матерью всю домашнюю работу. Потом они взяли постоянную прислугу в дополнение к женщине, приходившей к ним по понедельникам и вторникам стирать и гладить. За квартиру, помещавшуюся в доме компании, Терон не платил, почти все необходимые ему и членам семьи товары – продукты, одежду, рыболовные принадлежности, кисти и краски для рисования – покупал оптом в магазинах компании. Уголь для кухни и отопления им доставляли бесплатно. Кроме того, Терону Уинну полагалась, по его рангу, лошадь с двухместной коляской или санями. Высокое положение в обществе подкреплялось автоматически, во-первых, тем, что Терон принадлежал к роду Уиннов, и, во-вторых, тем, что он всегда занимал административные должности.
Агнесса уже достигла шестнадцатилетнего возраста, когда дядя Том хорошенько разглядел ее, как он выразился, и то, что он увидел, пришлось ему по вкусу.
– Ты знаешь, Терон, на кого похожа эта девочка? Она похожа на тетю Агнессу.
– Недаром же мы назвали ее тем же именем.
– Так вот, девочка, ты похожа на свою бабушку. Жаль, что ты никогда ее не видела. Помнишь мать Терона, Бесси?
– Конечно. Но я боялась испортить ее напоминанием о сходстве с бабушкой. Как бы это не вскружило ей голову.
– Не вскружит. Верно, девочка? Я вижу, ты умница. Симпатичная молодая леди. Где она учится, Бесси?
– Здесь. В школе второй ступени в Хиллтопе.
– Понятно. Что ты там изучаешь, барышня?
– В котором классе? У нас четырехлетка. Я в третьем классе.
– Одобряю. А в пансион не предполагаешь ее отдать, Терон?
– Возможно. Когда кончит школу.
– Ты, барышня, так и не сказала, какие предметы изучаешь.
– Обычный четырехлетний курс. В этом году – геометрию. Обычную геометрию. Латынь – то есть Цицерона. Английский. Французский – его мы только в этом году начали. Гражданское право по программе средней школы. И рисование.
– Тяжеловато, а? Успеваешь?
– Да, сэр, – ответила девушка.
– А ты скажи дяде, – обратился Терон Уинн к дочери. – Среди девочек у нее лучше всех отметки. А по латыни и французскому она первая в классе среди мальчиков и девочек.
– А поведение? Об этом, я думаю, и спрашивать нечего.
– Кажется, все в порядке, – сказала Агнесса.
– Ну скажи, скажи, он хочет знать, – опять вставил отец. – И по поведению у нее самая высокая оценка. За все годы.
– Я так и думал. Видно по пей. Советую тебе, Терон, и тебе, Бесси, не ждать, пока она закончит школу, а отправить ее в пансион. Барышня, выйди-ка на минутку, пожалуйста. Я хочу поговорить с твоими родителями. Хорошо?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.