Текст книги "12 правил жизни. Противоядие от хаоса"
Автор книги: Джордан Питерсон
Жанр: Социальная психология, Книги по психологии
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 34 страниц)
Христианство и его проблемы
Карл Юнг предположил, что европейский разум мотивирован развивать когнитивные технологии науки – исследовать материальный мир, – после того как пришел к неясному выводу, что христианство со своим акцентом на духовном спасении не смогло в достаточной мере решить проблему страдания, происходящего здесь и сейчас. Это стало особенно остро осознаваться за три-четыре столетия до Возрождения. Как следствие, стали расти странные, глубокие, компенсаторные фантазии, которые уходят корнями в коллективную западную психику, проявившую себя первым делом в странных размышлениях об алхимии, что только через несколько веков развилось в полноценную форму науки139.
Именно алхимики первыми всерьез начали изучать трансформации материи, надеясь открыть секреты здоровья, благополучия и долголетия. Эти великие мечтатели (и даже Ньютон среди них в первых рядах)140 интуитивно постигли, а затем вообразили, что материальный мир, проклятый Церковью, содержит в себе секреты, раскрыв которые можно освободить человечество от земной боли и ограничений. Именно такое видение, движимое сомнением, породило огромную коллективную и индивидуальную мотивационную силу, необходимую для развития науки с ее предельными требованиями к мыслителям в отношении концентрации и откладывания вознаграждения.
Нельзя сказать, что христианство, даже в своей не полностью реализованной форме, было ошибкой. Как раз наоборот: христианство достигло практически невозможного.
Христианская доктрина возвысила человеческую душу, поставив раба, господина, простолюдина и дворянина на один метафизический фундамент, обозначив их как равных перед Богом и законом. Оно настаивало, что даже король – лишь один из многих. Идея, что мировая власть и известность являются индикатором особого расположения Бога, должна была быть радикально пересмотрена – невзирая на все вроде бы очевидные доказательства ее состоятельности. Отчасти это было сделано с помощью странной христианской убежденности в том, что спасения нельзя добиться с помощью усилий и тем более «работы»141. Несмотря на все ограничения, развитие такой доктрины не давало королю, аристократу и богатому купцу морально господствовать над простолюдином. Вследствие этого метафизическая концепция скрытой трансцендентальной ценности каждой души укоренилась, вопреки всем препятствиям, как фундаментальная предпосылка для развития западного права и общества. Такого не было в мире прошлого, и этого все еще нет в большинстве мест мира настоящего. По сути, это не что иное, как чудо (и мы должны твердо взглянуть этому факту в глаза), что иерархические, основанные на рабстве общества наших предков реорганизовали себя под влиянием этического/религиозного откровения таким образом, что власть и полное господство другого человека стали рассматриваться как нечто неправильное. Хорошо бы нам также помнить, что непосредственная выгодность рабства очевидна, и что аргумент, согласно которому сильный может доминировать над слабым, убедителен, удобен и в высшей степени практичен, по крайней мере для сильных. Это значит, что революционная критика всего, что ценили рабовладельческие общества, была необходима, чтобы эта практичность хотя бы вызвала вопросы, а уж затем была прекращена. Это касается и идеи о том, что могущественная власть и авторитет делали рабовладельца благородным, и еще более основательной идеи о том, что могущественная власть рабовладельца была правомерной и даже добродетельной. Христианство четко сформулировало удивительное утверждение, согласно которому даже низшая личность имеет права, подлинные права, и суверен и государство морально обязаны на фундаментальном уровне эти права признать. Христианство открыто выдвинуло и еще более непонятную идею, что владение человеком разрушает рабовладельца (а раньше это считалось признаком превосходства и благородства) в той же степени или даже в большей, чем раба. Мы даже не можем понять, насколько трудно схватить эту идею. Мы забываем, что на протяжении всей человеческой истории очевидным было противоположное. Мы думаем, что это желание поработить и господствовать требует объяснения. И, между прочим, оно опять возвращается.
Нельзя сказать, что у христианства не было своих проблем. Но будет справедливо отметить, что это такие проблемы, которые возникают, только когда в корне иной набор более серьезных проблем уже решен. Общество, созданное христианством, было гораздо менее варварским, чем языческое и даже римское, которому оно пришло на смену. Христианское общество хотя бы признавало, что скармливать рабов хищным львам ради развлечения народа было неправильно, хоть многие другие варварские практики все еще существовали. Оно возражало против детоубийства, проституции и принципа «сильный значит правый». Оно настаивало, что женщины так же ценны, как мужчины (хотя мы до сих пор работаем над тем, чтобы выразить это утверждение политически). Оно требовало, чтобы даже к врагам общества относились как к людям. Наконец, оно разделяло церковь и государство, и мирские правители не могли больше требовать почитания, ссылаясь на богов. Все это казалось невозможным. Но оно случилось.
Как бы то ни было, по мере свершения христианской революции невозможные проблемы, которые она разрешила, исчезли из вида. Так обычно и происходит с проблемами, которые решены. А после того как решение найдено, даже сам факт того, что эти проблемы вообще существовали, тоже исчез из вида. Только при таких условиях проблемы, менее податливые к быстрому решению с помощью христианской доктрины, могли занять центральное место в сознании Запада и, к примеру, мотивировать развитие науки, нацеленной на избавление от телесного, материального страдания, которое все еще было слишком распространено в успешно христианизированных обществах. Тот факт, что автомобили – источники загрязнения, становится проблемой достаточно значимой, чтобы привлечь общественное внимание, когда гораздо худшие проблемы, разрешенные с помощью двигателя внутреннего сгорания, исчезают из вида. Люди, пораженные бедностью, не беспокоятся об углекислом газе. Не то чтобы уровень CO2 был неважен. Он неважен, когда вы работаете вусмерть, голодаете, едва наскребаете себе на жизнь на каменистой, неподатливой, покрытой терном и чертополохом почве. Уровень CO2 неважен, пока не изобретен трактор и сотни миллионов людей не перестали голодать. В любом случае, к тому моменту, когда на сцену в конце XIX века вышел Ницше, проблемы, которые христианство оставило неразрешенными, стали первостепенными.
Ницше описывал себя как философа с молотком142, и не то чтобы он сильно преувеличивал. Его разрушительная критика христианства, уже ослабленного конфликтом с той самой наукой, которую оно подтолкнуло к росту, содержала две основные линии атаки. Прежде всего, Ницше утверждал, что само чувство истины, развившееся в высшем смысле в христианстве, и поставило под вопрос, а затем подорвало фундаментальные предпосылки для веры. Отчасти это произошло потому, что разница между моральной, или нарративной, истиной и объективной истиной было еще не полностью осмыслено (и таким образом противоположность виделась там, где она вовсе не обязательно существует), но это не противоречит главному. И современные атеисты, противостоящие христианству, тоже принижают фундаменталистов, поскольку последние настаивают, к примеру, на том, что рассказ о сотворении мира в Книге Бытия – объективная правда. При этом они используют собственное чувство истины, высоко развитое за столетия христианской культуры. Через десятилетия Карл Юнг продолжил развивать доводы Ницше, указывая на то, что во времена Просвещения Европа будто бы пробудилась от христианского сна и решила ставить под сомнение все, что до сих пор принимала как должное. «Бог умер! – сказал Ницше. – Бог не воскреснет! И мы его убили! Как утешимся мы, убийцы из убийц! Самое святое и могущественное Существо, какое только было в мире, истекло кровью под нашими ножами – кто смоет с нас эту кровь?»143
Согласно Ницше, главные догмы западной веры больше не заслуживали доверия, учитывая, что западный разум теперь считал истиной. Но самым разрушительным был второй выпад Ницше. Он касался устранения истинного морального бремени христианства в процессе развития Церкви. Философ с молотом напал на раннюю, ставшую затем весьма влиятельной, линию христианского мышления: христианство принимало установку, что жертва Христа, и только эта жертва, искупила человеческие грехи. Это вовсе не значило, что христианин, который верил, что Христос умер на кресте ради спасения человечества, таким образом был освобожден от каких-либо и тем более от всех собственных моральных обязательств. Но это в значительной степени означало, что первоначальная ответственность за искупление уже была взята на себя Спасителем, и никаких особо важных задач для падших людей уже не оставалось.
Ницше верил, что Павел, а затем и протестанты, следовавшие за Лютером, сняли моральную ответственность с последователей Христа. Они сгладили идею подражания Христу. Это подражание было священной обязанностью верующего – не просто придерживаться (или просто повторять) набор утверждений об абстрактной вере, а действительно выразить дух Спасителя в особых, специфических обстоятельствах своей жизни – осознать или воплотить архетип, как это сделал Юнг, облечь вечный образ в плоть. Ницше пишет:
Христиане никогда не практиковали того, что им предписывал Иисус: вся их бесстыжая болтовня об «оправдании верой» и о высшем и первейшем значении веры есть только следствие того, что церковь никогда не имела в себе ни мужества, ни воли присягнуть делам, которых требовал Иисус144.
Конечно, Ницше был несравненным критиком. Догматическое верование в главные аксиомы христианства (что распятие Христа искупило грехи мира; что спасение было припасено на потом; что спасения нельзя достичь с помощью работы) имело три взаимно укрепляющих следствия. Во-первых, девальвация значения земной жизни, поскольку значение имело только то, что будет потом. Это также означало, что стало приемлемым уклоняться от ответственности за страдания, которые существуют здесь и сейчас. Во-вторых, пассивное принятие статуса-кво, поскольку спасение невозможно никоим образом заслужить через усилия в этой жизни (заключение, которое и Маркс тоже высмеял, считая, что религия – это опиум для народа). И, наконец, третье – право верующего отвергать любое реальное моральное бремя (помимо установленной веры в спасение через Христа), поскольку Сын Божий уже проделал всю важную работу. Вот почему Достоевский, находившийся под огромным влиянием Ницше, тоже критиковал институциональное христианство, хотя, возможно, делал это в более двойственной и более изысканной манере.
В своем шедевре «Братья Карамазовы» Достоевский заставляет атеистичного сверхчеловека, Ивана, рассказать небольшую историю – «Легенду о Великом инквизиторе»145. Вот ее краткий обзор. Иван говорит со своим братом Алешей, послушником, чьи монашеские устремления он презирает, о Христе, который возвращается на землю во времена испанской инквизиции. Как и предполагалось, вернувшийся Спаситель наделал шума. Он лечит больных. Он воскрешает мертвых. Его шалости вскоре привлекают внимание самого Великого инквизитора, который быстро арестовывает Христа и бросает в тюрьму. Позже Инквизитор наносит Ему визит. Он сообщает Христу, что в Нем более не нуждаются. Его возвращение – это просто слишком большая угроза для Церкви. Инквизитор говорит Христу, что бремя, которое тот возложил на человечество – бремя существования в вере и правде, – было слишком тяжело для простых смертных. Инквизитор утверждает, что Церковь в своей милости разбавила это послание, сняла бремя требований совершенного Бытия с плеч своих последователей, предлагая им вместо этого простые и милосердные выходы – веру и жизнь после смерти. Эта работа заняла века, говорит Инквизитор, и последнее, что нужно Церкви после всех этих усилий, – возвращение Человека, который настаивал, чтобы все люди несли на себе всю эту тяжесть. Христос слушает в тишине. Затем, когда Инквизитор уже собирается уйти, Христос обнимает его и целует в губы. Инквизитор бледнеет, он шокирован. Уходя, он оставляет дверь тюремной камеры открытой.
Глубина этой истории и величие духа, необходимое, чтобы ее создать, трудно переоценить. Достоевский, один из величайших литературных гениев всех времен, затрагивал самые серьезные экзистенциальные проблемы во всех своих великих произведениях, и делал это отважно, безудержно, не беспокоясь о последствиях. Последовательный христианин, он, тем не менее, категорически отказывается воспринимать своих рационалистичных и атеистичных оппонентов как какие-нибудь картонные фигуры. Как раз наоборот, например, в «Братьях Карамазовых» герой-атеист Иван оспаривает предпосылки христианства с непревзойденной ясностью и страстью. Алеша, связанный с Церковью в силу своего нрава и своего решения, не может поколебать ни одного аргумента, которые приводит его брат. Несмотря на это, его вера остается непоколебимой. Достоевский знал и признавал, что христианство повержено рациональностью, повержено интеллектом, но (и это особенно важно) он не прятался от этого. Он не пытался отрицанием, обманом или даже сатирой ослабить позицию, противоположную всему, что, как он верил, является самым истинным и ценным. Вместо этого он ставил действие выше слов, и успешно справлялся с проблемой. В конце романа Достоевский великолепно выразил нравственную доброту Алеши, отважного подражателя Христа в обличье послушника, победой над эффектным, но крайне нигилистичным, критическим умом Ивана.
Христианская церковь, описанная Великим инквизитором, – это та же самая церковь, которую пригвоздил к позорному столбу Ницше. Ребяческая, ханжеская, патриархальная, слуга государства – это насквозь гнилая церковь, с которой до сих пор спорят современные критики христианства. Ницше, при всем своем великолепии, позволяет себе гнев, но, пожалуй, недостаточно разбавляет его рассудительностью. Достоевский, по моему мнению, превосходит Ницше – гениальная литература Достоевского превосходит простую философию Ницше. Великий инквизитор, созданный русским писателем, – это настоящее произведение искусства. Это оппортунистичный, циничный, манипулирующий, жестокий следователь, жаждущий преследовать еретиков, даже мучить и убивать их. Он последователь догмы, которая, как самому ему известно, ложна. Но Христос Достоевского, архетипический идеальный человек, все равно его целует.
Так же важно, что после поцелуя Великий инквизитор оставляет дверь приоткрытой, чтобы Христос смог избежать казни. Достоевский видел, что великая, испорченная доктрина христианства все же оставила пространство для духа своего Основателя. Это благодарность мудрой и глубокой души за прочную мудрость Запада, несмотря на все ее недостатки.
Не то чтобы Ницше не желал отдать должное вере и, в частности, католицизму. Он верил, что длительная традиция «несвободы», характеризующая догматичное христианство, его настаивание на том, что все можно объяснить в рамках единой последовательной метафизической теории, было необходимой предпосылкой для возникновения дисциплинированного, но свободного человеческого разума. Вот что он пишет в своей книге «По ту сторону добра и зла»:
Долгая несвобода ума, гнет недоверия в области сообщения мыслей, дисциплина, которую налагал на себя мыслитель, заставляя себя мыслить в пределах установленных духовной и светской властью правил или исходя из аристотелевских гипотез, долгое стремление ума истолковывать все случающееся по христианской схеме и в каждой случайности заново открывать и оправдывать христианского Бога – все это насильственное, произвольное, суровое, ужасающее, идущее вразрез с разумом оказалось средством, при помощи которого европейскому духу была привита его сила, его необузданное любопытство и тонкая подвижность; прибавим сюда, что при этом также должно было безвозвратно пропасть, задохнуться и погибнуть много силы и ума (ибо здесь, как и везде, «природа» выказывает себя такою, какова она есть, во всем своем расточительном и равнодушном великолепии, которое возмущает, но тем не менее благородно)146.
И для Ницше, и для Достоевского свобода – даже простая возможность действовать – требует ограничения. Поэтому оба они признавали витальную необходимость церковной догмы. Личность необходимо ограничивать, формировать, даже приближать к разрушению с помощью ограничивающей, последовательной дисциплинарной структуры, прежде чем она сможет действовать свободно и компетентно.
Достоевский со своей великой щедростью духа наделял церковь при всей ее возможной испорченности определенной частицей милосердия, определенным прагматизмом. Он признавал, что дух Христа, Логос, порождающий мир, исторически смог и еще сможет обрести успокоение и даже суверенитет в этой догматической структуре.
Если отец должным образом дисциплинирует своего сына, он определенно вмешивается в его свободу, в первую очередь здесь и сейчас. Он ограничивает добровольное выражение Бытия своего сына, принуждая его занять место в качестве социализированного члена мира. Такой отец требует, чтобы весь детский потенциал сына направлялся по одному пути. Ограничивая своего ребенка таким образом, он может восприниматься как деструктивная сила, заменяющая чудесную множественность детства одной узкой действительностью. Но если отец не предпримет таких действий, он попросту позволит своему сыну быть, как Питер Пэн, вечный мальчик, король потерянных мальчиков, правитель несуществующей страны Нетландии. Это морально неприемлемая альтернатива.
Догма церкви была подорвана духом истины, который сама же Церковь интенсивно развивала. Кульминацией этого подрыва стала смерть Бога. Но догматичная структура церкви была необходимой дисциплинарной структурой. Долгий период несвободы – приверженности своеобразной интерпретационной структуре – необходим для развития свободного разума. Христианская догма обеспечила эту несвободу. Но догма умерла, по крайней мере в западном разуме. Она погибла вместе с Богом. Но (и это главная проблема) то, что появилось из ее трупа, еще более мертво. Это то, что никогда не было живым, даже в прошлом, – нигилизм, а также не менее опасная подверженность новым, тоталитарным, утопичным идеям. Именно после смерти Бога начались великие коллективные ужасы коммунизма и фашизма, и Достоевский с Ницше оба их предсказали. Ницше со своей стороны утверждал, что людям придется изобретать собственные ценности вследствие смерти Бога. Но это как раз та часть его мышления, которая с психологической точки зрения кажется самой слабой: мы не можем изобретать свои собственные ценности, потому что не можем просто навязать своей душе то, во что верим. Это было великим открытием Карла Юнга, совершенным во многом благодаря его интенсивному изучению проблем, поставленных Ницше.
Мы бунтуем против своей собственной тоталитарности так же, как против чужой. Я попросту не могу приказать себе действовать, и вы тоже не можете. «Я прекращу прокрастинировать», – говорю я, но не прекращаю. «Я буду правильно питаться», – говорю я, но ничего не меняется. «Я перестану дебоширить в пьяном виде», – говорю я и не перестаю. Я не могу просто перевоплотиться в образ, созданный моим разумом, особенно если этим разумом владеет идеология. У меня есть натура, и у вас она есть, и у всех нас. Мы должны открыть эту натуру, бороться с ней, прежде чем установить мир с самими собой. Кто мы на самом деле? Кем на самом деле можем стать, зная, кто мы на самом деле есть? Мы должны добраться до самой сути, прежде чем сможем честно ответить на эти вопросы.
Сомнения, пришедшие на смену простому нигилизму
За триста лет до Ницше великий французский философ Рене Декарт решился на интеллектуальную миссию – принимать свои сомнения всерьез, все сломать, чтобы добраться до самой сути – посмотреть, сможет ли он найти или сформулировать хотя бы одно суждение, непроницаемое для его собственного скептицизма. Он искал краеугольный камень, на котором можно было бы выстроить достойное Бытие. Декарт нашел его, как сам он считал, в «я», которое думает, «я», которое знает. Как гласит его известная фраза: Cogito ergo sum («Я мыслю, следовательно, я существую»). Но это «я» было сформулировано еще задолго до него.
Тысячи лет назад знающее «я» было всевидящим оком Гора, великого египетского бога-сына и бога-солнца, который обновил государство, сначала участвуя, а затем борясь с его неизбежным разложением. Еще раньше был бог-создатель Мардук из Месопотамии, чьи глаза окружали голову; он произносил слова, означавшие чудо рождения мира. В христианскую эпоху «я» превратилось в Логос, Слово, которое в начале всех времен произносит Бог и тем самым привносит порядок в Бытие. Можно сказать, что Декарт просто секуляризировал Логос, превратив его в «то, что осознает и думает». Это, грубо говоря, современное «я». Но что именно оно собой представляет? Мы можем до определенного уровня понять его ужасы, если сами того хотим, но его добродетели определить гораздо сложнее.
«Я» – великий актер зла, который вышел на сцену Бытия одновременно в облике нациста и сталиниста, который создал Аушвиц, Бухенвальд, Дахау и множество советских лагерей. И все это необходимо рассматривать с предельной серьезностью. Но какова его обратная сторона? Что за добро является необходимым двойником этого зла, ставшим более материальным и понятным благодаря самому существованию зла?
Здесь мы можем со всей уверенностью и четкостью заявить, что даже рациональный интеллект, столь любимый теми, кто презирает традиционную мудрость, – это нечто как минимум очень близкое и родственное архетипичному умирающему и вечно воскресающему богу, вечному спасителю человечества, самому Логосу. Философ науки Карл Поппер, определенно не бывший мистиком, считал это логическим продолжением дарвиновского процесса. Создание, которое не может думать, должно просто воплощать свое Бытие. Оно может только проявить свою природу конкретно здесь и сейчас. Если оно не сможет показать в своем поведении то, чего от него требует окружение, оно просто умрет. Но для человека это не так. Мы можем создавать абстрактные репрезентации потенциальных способов Бытия. Мы можем создать идею в театре своего воображения. Мы можем опробовать ее супротив других идей, идей других людей, супротив самого мира. Если она не подойдет, мы можем ее отпустить. Согласно формулировке Поппера, мы можем позволить нашим идеям умереть ради нашей собственной пользы147. Тогда, и это главное, создатель этих идей сможет продолжать свой путь, не прерванный ошибками. Вера в ту нашу часть, что продолжается сквозь эти смерти, является предпосылкой к мышлению как таковому.
Идея – не то же самое, что факт. Факт – это нечто, что умерло в себе и само по себе. У него нет сознания, нет воли к власти, нет мотивации, нет действия. Мертвых фактов миллиарды. Интернет – это кладбище мертвых фактов. Но идея, которая властвует над человеком, жива. Она хочет выразить себя, жить в мире. Вот почему специалисты по глубинной психологии, в первую очередь Фрейд и Юнг, настаивали на том, что человеческая психика – это поле битвы идей.
У идеи есть цель. Она чего-то хочет. Она создает структуру ценностей. Идея верит, что то, к чему она стремится, лучше, чем то, что у нее есть сейчас. Она упрощает мир до того, что помогает или мешает ее реализации, и упрощает все остальное до иррелевантности. Идея очерчивает фигуру. Идея – это личность, а не факт. Когда она проявляет себя внутри личности, она весьма склонна сделать из этой личности свой аватар: принудить личность выразить ее. Иногда этот импульс, это овладение, может быть настолько сильным, что человек скорее умрет сам, чем позволит погибнуть идее. В общем и целом, это плохое решение, учитывая, что зачастую сама идея должна умереть, а человек может перестать быть ее аватаром, изменить свой путь и продолжить идти. Если использовать драматичную концептуализацию наших предков, наиболее фундаментальные убеждения должны умереть – должны быть принесены в жертву, – когда отношения с Богом прерваны, например, когда чрезмерное, невыносимое страдание указывает на необходимость перемен. Это не говоря о том, что будущее можно сделать лучше, если принести надлежащие жертвы в настоящем. Ни одно другое животное до этого не додумалось, да и нам потребовались на это сотни тысяч лет. Понадобились еще целые эры наблюдений и поклонения героям, а затем тысячелетия исследований, чтобы идея выкристаллизовалась в историю. Затем потребовались дополнительные огромные временные отрезки, чтобы оценить эту историю, принять ее, чтобы теперь мы просто могли сказать: «Если вы дисциплинированны и в вашем приоритете в первую очередь будущее, а затем настоящее, вы можете изменить структуру реальности в свою пользу».
Но как это лучше сделать?
В 1984 году я начал тот же путь, что и Декарт. В то время я не знал, что это тот же путь, и я не претендую, что сам сродни Декарту, которого по праву называют одним из величайших философов всех времен. Но я действительно мучился от сомнений. Я перерос поверхностное христианство своей юности, когда смог понять основы теории Дарвина. После этого я не мог отличить базовые элементы христианской веры от принятия желаемого за действительное. Социализм, который вскоре стал меня привлекать в качестве альтернативы, оказался столь же иллюзорным. Со временем я стал понимать, благодаря великому Джорджу Оруэллу, что во многом такое мышление находило мотивацию в ненависти к богатым, а не в настоящем уважении к бедным. К тому же социалисты в действительности были в большей степени капиталистами, чем сами капиталисты. Они так же сильно верили в деньги. Они просто думали, что если бы деньги были у других людей, проблемы, мучающие человечество, исчезли бы. Но это попросту неправда. Существует множество проблем, которые деньги не решают, и проблем, которые деньги только усугубляют. Богатые люди все равно разводятся, отдаляются от детей, страдают от экзистенциального страха, болеют раком и деменцией и умирают в одиночестве, без любви. Освобождаясь от проклятья денежной зависимости, богачи спускают состояния в неистовстве наркотиков и пьянства. И скука тяжким грузом лежит на людях, которым нечего делать.
В то же время меня мучил сам факт холодной войны. Я был ею одержим. Она снилась мне в кошмарах, уводила в пустыню, в долгую ночь человеческой души. Я не мог понять, как так могло произойти, что две крупнейшие мировые фракции стремились к гарантированному взаимному уничтожению. Были ли они в равной степени деспотичны и коррумпированы? Зависело ли все просто от точки зрения? Были ли все структуры ценностей просто облачением власти? Или просто все сошли с ума?
Что на самом деле случилось в XX веке? Как так вышло, что сотни миллионов должны были погибнуть, став жертвой новых догм и идеологий? Как могло получиться, что мы обнаружили нечто худшее, гораздо худшее, чем аристократия и испорченные религиозные верования, которые коммунизм и фашизм так рационально стремились вытеснить? Насколько я могу судить, никто не ответил на эти вопросы. Подобно Декарту, я мучился сомнениями. Я искал чего-то – чего угодно, – что мог бы считать неоспоримым. Я хотел найти скалу, на которой можно построить дом. Сомнение подталкивало меня к этому.
Однажды я прочитал об одной особенно жестокой практике, существовавшей в Аушвице. Охранник принуждал узника нести пятидесятикилограммовый мешок с мокрой солью из одного конца большого участка в другой и обратно. Arbeit machtfrei, гласила надпись над входом в лагерь. «Работа освобождает». А свободой была смерть. Перетаскивание соли было бесполезным мучением. Это было произведение искусства злости. Это позволило мне увериться в том, что некоторые действия неверны.
Александр Солженицын ясно и глубоко писал об ужасах XX столетия, о десятках миллионов человек, лишенных работы, семьи, личности и жизни. В своей книге «Архипелаг ГУЛАГ», во второй части второго тома, он писал о Нюрнбергском процессе, который считался самым значимым событием XX века. Заключение этого суда? Некоторые действия настолько ужасны по своей сути, что противоречат истинной природе человеческого Бытия. Это глубоко верно, верно для разных культур, разных времен и географических координат. Это злые действия. Нет никакого оправдания для участия в них. Дегуманизировать своего собрата, низвести его до статуса паразита, мучить и убивать без учета личной невиновности или вины, создавать художественную форму боли – неправильно.
В чем я не могу сомневаться? В реальности страдания. С ним невозможно поспорить. Нигилисты не могут подорвать его скептицизмом. Тоталитаристы не могут его изгнать. Циники не могут ускользнуть от его реальности. Страдание подлинно, и искусно причинять другому страдание ради страдания неправильно. Это стало краеугольным камнем моих убеждений. Блуждая сквозь низшие проявления человеческой мысли и действия, понимая собственную способность действовать как охранник-нацист, начальник советского лагеря или мучитель детей в подземелье, я понял, что значит «принять на себя грехи мира». У любого человеческого существа есть огромная способность ко злу. Каждое человеческое существо априори понимает если не что такое «хорошо», то хотя бы что «не хорошо». А если есть что-то, что не хорошо, значит есть и что-то, что хорошо. Если худший грех – мучить других просто ради того страдания, которое они испытывают, значит, добро – это нечто диаметрально противоположное. Добро – это то, что не дает такому произойти.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.