Электронная библиотека » Эндрю Соломон » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 2 февраля 2022, 14:02


Автор книги: Эндрю Соломон


Жанр: Личностный рост, Книги по психологии


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 48 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Сидеть на крыше не хотелось, однако я понимал, что если не облегчу душу мечтами о самоубийстве, то вскоре взорвусь изнутри и действительно покончу с собой. Я ощущал смертоносные щупальца отчаяния на своих руках и ногах. Скоро они обовьют пальцы, необходимые мне, чтобы принимать таблетки или спустить курок, а когда я умру, останется только их движение. Я знал, что голос разума («Ради всего святого, спустись вниз!») это голос разума, и знал, что ради разума отвергну свой собственный внутренний яд, и ощущал какой-то странный отчаянный экстаз от мыслей о конце. Если бы я был одноразовым, словно вчерашняя газета! Я бы выбросил себя на помойку и был бы доволен этим, доволен в могиле, потому что это единственное место, способное доставить мне удовольствие.

Только понимание того, что депрессия плаксива и смешна, помогло мне слезть с крыши. А еще мысль об отце, который столько для меня сделал. Я не мог заставить себя поверить, что кто-то любит мня настолько сильно, чтобы заметить потерю, однако понимал, как он расстроится от того, что напрасно потратил столько сил, чтобы меня спасти. А еще я вспомнил, что обещал, когда придет время, нарезать для него бараньи отбивные, а я всегда гордился тем, что держу слово. И вот это в конце концов заставило меня спуститься. Около шести утра, промокший от пота и росы, с поднимающейся температурой, я вернулся в свою квартиру. Я уже не хотел умереть, но и жить тоже не хотел.

То, что нас спасает, часто тривиально до монументальности. Первое – это собственное пространство; убить себя – значит открыть всем свое несчастье. Один знаменитый, блестящий, красивый, счастливо женатый человек, чьи портреты девицы вешали над кроватью, рассказал мне, что пережил жестокую депрессию и всерьез обдумывал самоубийство. «Меня спасло тщеславие, – честно признался он. – Я не мог представить себе, что люди станут говорить, что я не преуспел или не справился с успехом, и станут смеяться надо мной». Депрессия очень распространена среди известных и успешных людей. Мир портится, и перфекционисты впадают в депрессию. Депрессия снижает самооценку, но у многих не уничтожает гордость, а она, насколько мне известно, помогает бороться. Когда ты опускаешься настолько, что любовь кажется бессмысленной, тщеславие и чувство долга могут прийти на помощь.

Своей старой приятельнице я позвонил только через два дня после эпизода на крыше, и она отругала меня, что я разбудил ее и пропал. Пока она ворчала, я чувствовал подавляющую меня странность моей жизни и понимал, что не смогу ничего объяснить. Страдая от температуры и страха, я ничего не сказал. Больше она со мной не разговаривала. Я могу охарактеризовать ее как человека, который слишком ценит нормальность, а я стал для нее слишком «особенным». Депрессия тяжела для друзей. Ты предъявляешь к ним непомерные с общепринятой точки зрения требования, которым они из-за незнания, недостатка гибкости либо нежелания не могут соответствовать. Хорошо, если найдется кто-то, кто удивит тебя способностью подстроиться. Ты общаешься, как можешь. Постепенно я научился принимать людей такими, какие они есть. Кто-то из друзей выдержит лицом к лицу с депрессией, а кто-то нет. Большинству не нравятся чужие несчастья. Немногие в состоянии смириться с тем, что депрессия разводит вас с миром; большинство предпочитают думать, что если вы страдаете, это страдание имеет разумные причины и логичное разрешение.

Изрядное количество моих друзей отличается легким безумием. Мои откровения многие воспринимали как приглашение пооткровенничать самим, и с ними мне привелось достичь полного взаимопонимания, как бывает у старых школьных товарищей или бывших любовников, взаимопонимания, основанного на глубоком знании друг друга. С теми же, кто слишком здоров, я стараюсь вести себя осторожно. Депрессия сама по себе деструктивна, и она подталкивает к разрушению: я очень легко разочаровываюсь в людях, которые этого не понимают, и, наверное, делаю ошибку, отталкивая тех, кто меня огорчил. После каждого эпизода депрессии приходится устраивать «генеральную уборку». Я вспоминаю, что люблю друзей, с которыми расстался. Я пытаюсь вернуть упущенное. После каждого эпизода депрессии приходится склеивать яичную скорлупу и заливать молоко обратно в пакеты.


Весной 1995 года продолжалась последняя стадия моего психоанализа. Моя аналитик уходила на пенсию поэтапно, и хотя я не хотел потерять ее, процесс постепенно становился для меня все более мучительным – как болячку отковыривать по частям. Казалось, что мамино умирание все длится и длится. В конце концов я сам прекратил сеансы: в один прекрасный день я все очень ясно понял и сказал ей, что больше не приду.

Во время психоанализа я в деталях изучил свое прошлое. Я пришел к выводу, что моя мать также страдала депрессией. Я вспомнил, как она рассказывала мне, что, будучи единственным ребенком в семье, чувствовала себя одинокой. Взрослой она была очень раздражительной. От неконтролируемой тоски она защищалась прагматизмом. Действовало это только отчасти. Я уверен, что она удерживала себя от срыва, строго регулируя и регламентируя свою жизнь; она была женщиной поразительной самодисциплины. Я понимаю сейчас, что ее пресловутая страсть к порядку была порождением боли, которой она брезговала и которую прятала глубоко внутри. Я прочувствовал страдание, которое она переносила, – какой была бы ее жизнь, наша жизнь, если бы в мои детские годы существовал прозак? Конечно, хотелось бы иметь хорошее лекарство с меньшими побочными эффектами, однако я благодарю судьбу за то, что мне довелось жить в эпоху решения проблем, а не игнорирования их. Какой мудрой приходилось быть моей матери, чтобы справляться с тем, с чем мне уже не пришлось, а проживи она чуть дольше, не пришлось бы и ей. Как больно об этом думать! Часто я гадал, что бы она сказала о моей депрессии, узнала ли бы она ее, стали ли бы мы ближе при своем коллапсе? Но, поскольку во многом ее смерть и стала причиной моей катастрофы, я об этом не узнаю никогда. У меня не было вопросов, пока я не потерял человека, которому хотел их задать. Но так или иначе, моя мать – пример человека, в жизни которого всегда присутствовала печаль.


Решив перестать принимать лекарства, я резко отказался от них. Я знал, что это глупо, но отчаянно хотел прекратить лечение. Мне казалось, что тогда я сумею выяснить, кто же я такой. Но это оказалось неверной тактикой. Во-первых, я никогда раньше не испытывал ничего похожего на то, что проиходит, когда перестаешь принимать ксанакс: я не мог толком спать, я чувствовал тревожность и странную робость. Кроме того, я чувствовал себя так, словно выпил накануне галлон дешевого коньяка. Глаза болели, желудок расстраивался, возможно, из-за того, что я перестал принимать паксил (Paxil). Ночью, не в состоянии полноценно уснуть, я мучился кошмарами и просыпался с колотящимся сердцем. Психофармаколог много раз предупреждал меня, что, если я решу отказаться от лекарств, делать это следует постепенно и под наблюдением, но решение пришло ко мне внезапно, и я боялся потерять кураж.

Я понемногу превращался в себя прежнего, но прошедший год был таким тяжелым и так меня измучил, что, хотя я уже начал нормально функционировать, я вдруг понял, что не могу продолжать жить. Это было не иррациональное чувство, как ужас, я совсем не чувствовал гнева. Напротив, я ощущал это как нечто вполне осмысленное. Я уже достаточно прожил на свете и хотел только придумать, как положить этому конец, причинив как можно меньше вреда окружающим. Нужно было что-то предъявить людям, чтобы они поняли глубину моего отчаяния. Нужно было отринуть невидимое увечье, чтобы предъявить реальное. В мозгу все время блуждала мысль, что такое специфическое поведение я избрал вследствие своего невроза, однако подобная жажда избавиться от себя весьма характерна для ажитированной депрессии. Мне необходимо было заболеть, это дало бы мне избавление. Стремление получить зримую болезнь, как я узнал позже, свойственна многим страдающим депрессией, и многие наносят себе увечья, чтобы их физическое состояние соответствовало психическому. Я знал, что мое самоубийство причинит горе моим родным и опечалит друзей, но думал, они поймут, что у меня не было выбора.

Нарочно заболеть раком, или рассеянным склерозом, или иной смертельной болезнью я не мог, но точно знал, как заразиться СПИДом, и решил сделать это. В Лондоне в темном парке далеко за полночь ко мне подошел коренастый коротышка в роговых очках и предложил мне себя. Он стащил брюки и наклонился. Я принялся за дело. Мне казалось, что все это происходит не со мной. Я слышал, как свалились его очки, но думал только об одном: скоро я умру и никогда не стану таким старым и печальным, как этот человек. Голос в моем мозгу говорил, что я уже начал этот процесс и скоро умру, и я почувствовал огромное облегчение. Я пытался понять, зачем живет этот человек, почему он встает утром, что-то делает весь день и приходит сюда ночью. Была весна, луна была во второй четверти.

Я вовсе не собирался медленно умирать от СПИДа; я намеревался покончить с собой, считая, что положение ВИЧ-инфицированного дает мне на это право. Дома меня охватил страх, я позвонил другу и рассказал ему о том, что сделал. Он дал мне выговориться, и я лег спать. Утром я проснулся и почувствовал себя так, как я чувствовал себя в первый день в колледже, или в летнем лагере, или на новой работе. Началась следующая фаза моей жизни. Отведав запретного плода, я решил сварить из него варенье. Конец уже близок. У меня появилась новая цель. Депрессия бесцельности миновала. В следующие три месяца я искал аналогичных приключений с незнакомыми людьми, которые, как я считал, могут быть носителями инфекции, подвергая себя все большему риску. Мне было жаль, что никакого удовольствия от этих сексуальных контактов я не испытываю, но я был слишком поглощен моим замыслом, чтобы завидовать тем, кто его испытывает. Я никогда не спрашивал, как зовут этих людей, и уж тем более не ходил к ним домой и не приглашал к себе. Каждую неделю, обычно по средам, я отправлялся в проверенное место, где за недорого мог вступить в связь и заразиться.

Тем временем мною овладели типичные симптомы ажитированной депрессии. Тревожность доходила до чудовищного уровня – я был полон ненависти, чувства вины и отвращения к себе. Никогда в жизни я так остро не чувствовал бренности жизни. Я плохо спал, стал невероятно раздражителен. Я порвал отношения по крайней мере с шестью друзьями, в том числе и с человеком, которого, как я тогда думал, я любил. Я повадился бросать трубку, как только кто-то говорил мне что-то неприятное. Я ругал всех подряд. Я не мог уснуть, потому что мой мозг судорожно перебирал самые ничтожные обиды, которые я когда-либо испытал и которые теперь казались мне непростительными. Я ни на чем не мог сосредоточиться: обычно летом я много читаю, но в то лето я не был в состоянии прочитать даже журнал. Чтобы чем-то себя занять и отвлечься, я начал каждую бессонную ночь стирать белье. Стоило меня укусить комару, как я расчесывал укус до крови, и так грыз ногти, что пальцы тоже начинали кровоточить; все мое тело покрывали царапины и раны, хотя я ни разу ничем не порезался. Все это так сильно отличалось от растительного существования во время срыва, и до меня никак не доходило, что я страдаю той же самой болезнью, какой страдал и раньше.

И вот в начале октября, после привычного неприятного сексуального опыта – на этот раз с пареньком, который потащился за мной в отель и даже пытался протиснуться в лифт, – я вдруг понял, что, возможно, заражаю других, а это вовсе не входило в мои планы. Меня охватил ужас: вдруг я уже передал кому-нибудь болезнь? Я ведь хотел убить себя, а не весь остальной мир. Я заражал себя вот уже четыре месяца; у меня было около пятнадцати контактов и, пока я не начал раздавать болезнь направо и налево, пора было остановиться. Понимание, что я умру, заставило мою депрессию отступить и даже каким-то парадоксальным образом уменьшило желание умереть. Я оставил этот период жизни позади. Я снова стал вежливым. На мой 32-й день рождения я пригласил много друзей, улыбался, зная, что это последний день рождения, потому что я скоро умру. Отмечать было утомительно, подарки я даже не разворачивал. И все время подсчитывал, сколько осталось ждать. Я пометил дату в марте, когда истекут шесть месяцев после последнего контакта и можно будет сдать анализ и получить подтверждение. И все это время я нормально функционировал.

Я удачно работал над несколькими писательскими проектами, организовал два семейных праздника – День благодарения и Рождество – и расчувствовался по поводу последних в жизни праздников. Через несколько недель после Нового года я поведал подробности моего последнего совокупления одному приятелю, эксперту по ВИЧ, и он сказал, что я вполне могу оказаться здоровым. Поначалу я был совершенно ошеломлен, но ажитированная депрессия, которая и подвигла меня на такое поведение, постепенно пошла на спад. Я не считаю свои эксперименты с попыткой заразиться СПИДом искупительной жертвой, просто время исцелило мое больное мышление, которое привело к подобным эксцессам. Депрессия нападает на вас стремительно, ураганом, а отступает медленно и постепенно. Мой первый срыв закончился.


Для депрессии характерно быть уверенным в собственной нормальности и внутренней логике, хотя налицо несомненная ненормальность. Об этом говорится в каждой истории, помещенной в книге, с этим я все время сталкиваюсь. Однако форма нормальности каждого человека уникальна: видимо, нормальность гораздо более присуща человеку, чем необычность. Мой знакомый издатель, Билл Штайн, происходит из семьи, в которой часто встречаются и депрессия, и травма. Его отец, родившийся евреем в Германии, уехал из Баварии по бизнес-визе в начале 1938 года. Его дедушку и бабушку в ночь хрустальных ножей, в ноябре 1938 года, выгнали из дома; их самих не арестовали, но они стали свидетелями того, как множество их друзей и соседей отправили в Дахау. Быть евреем в нацистской Германии – страшная травма, и бабушка Билли впала в шестинедельное отчаяние, которое завершилось самоубийством на Рождество. На следующей неделе были готовы выездные визы, но дедушке Билла пришлось эмигрировать одному.

Родители Билла поженились в 1939 году в Стокгольме, потом перебрались в Бразилию и в конце концов осели в США. Отец до сих пор не желает говорить о том времени; «немецкого периода, – цитирует его Билл, – просто не было». Супруги жили на привлекательной улице в процветающем пригороде и словно бы в колпаке нереальности. Возможно, именно вследствие отвергания прошлого отец Билла в 57 лет пережил тяжелый срыв и в течение следующих 30 лет, до самой своей смерти, испытывал регулярные рецидивы. Точно такую же депрессию унаследовал от него сын. Первый его срыв случился, когда ему исполнилось пять, и в дальнейшем он регулярно распадался на части, а самая тяжелая депрессия постигла его, когда он учился в шестом классе, и продолжалась до окончания десятого.

Мать Билла происходила из гораздо более богатой и привилегированной германской еврейской семьи, которая уехала в Стокгольм в 1919 году. Женщина сильного характера, она как-то раз закатила пощечину нацистскому офицеру за грубость. «Я гражданка Швеции, – заявила она, – и со мной так нельзя разговаривать».

К девяти годам депрессии Билла стали более продолжительными. Года два подряд он боялся уснуть и испытывал ужас, когда его родители ложились спать. Затем на несколько лет черные мысли оставили его в покое. Когда он поступил в колледж, случилось несколько незначительных приступов, а в 1974 году во втором семестре они стали неконтролируемыми. «Мой товарищ по комнате оказался садистом, учеба давалась нелегко, – вспоминает Билл. – Я просто не выдержал такого напряжения. Я пошел в медпункт, и мне дали валиум».

Депрессия не отпускала Билла все лето. «Часто в моменты глубокой депрессии я терял контроль над кишечником. Особенно тяжело в этом смысле было тем летом. Я с ужасом думал о следующем учебном годе. Я и помыслить не мог об экзаменах и всем прочем. Когда я вернулся к учебе и закончил год с высшими баллами, я, честно говоря, думал, что это какая-то ошибка. Когда выяснилось, что никакой ошибки нет, я возликовал, и это вытащило меня из депрессии». Есть факторы, запускающие депрессию, а есть останавливающие ее, и это видно на примере Штайна. «Уже на следующий день я пришел в норму и, пока учился, ни разу по-настоящему глубоко не проваливался. Однако все мои устремления сошли на нет. Если бы мне тогда сказали, чем я буду заниматься, с какими людьми работать, я был бы потрясен. Я стал совсем неамбициозен». Несмотря на такое признание, Штайн трудился, как раб. Он по-прежнему получал высокие оценки. «Сам не знаю, почему я так старался, – рассказывает он. – Я не собирался поступать на юридический или что-то в этом роде. Мне просто казалось, что приличные оценки как-то обезопасят меня, убедят меня, что я могу работать». Закончив колледж, Штайн начал работать учителем старших классов в государственной школе штата Нью-Йорк. Эта работа обернулась катастрофой: он не мог добиться послушания учеников и продержался в школе всего год. «Я чувствовал слабость. Началась новая депрессия. И когда отец моего друга сказал, что нашел для меня работу, я ухватился за его предложение, чтобы хоть что-то делать».

Билл Штайн – человек уверенного мощного интеллекта и совершенно подавленного эго. Его самооценка близка к нулю. Билл страдал от повторяющихся депрессий, каждая продолжалась по полгода, почти сезонных, причем самое худшее состояние обычно приходилось на апрель. Самая тяжелая депрессия постигла его в 1986 году; ее спровоцировали неудачи на работе, потеря друга и попытка отказаться от ксанакса, который он принимал всего месяц, но к которому успел привыкнуть. «Я потерял квартиру, – говорит Штайн, – потерял работу. Я потерял большинство друзей. Я не мог оставаться дома один. Мне нужно было переехать из квартиры, которую я продал, в новую, в которой закончился ремонт, а я не мог. Я стремительно рушился, меня губила тревожность. Я просыпался в три или в четыре часа ночи от приступов такой сильной тревоги, что хотелось выпрыгнуть из окна. В обществе других людей я так напрягался, что, казалось, вот-вот потеряю сознание. Еще три месяца назад я в прекрасном самочувствии ездил в Австралию, а теперь у меня отняли мир. По-настоящему меня накрыло в Новом Орлеане, я понял, что нужно немедленно вернуться домой, но не мог сесть на самолет. Люди бессовестно пользовались моим отчаянным положением: я был как раненый зверь на открытой местности». Он совершенно сломался. «Когда вам совсем плохо, ваше лицо становится как у кататоника, как будто вас оглушили. Вы ведете себя странно из-за того, что какие-то органы перестают действовать, у меня, например, исчезла краткосрочная память. А потом стало еще хуже. Я перестал контролировать кишечник и мог наделать в штаны. Я так боялся, что это случится, что не мог выйти из квартиры, и это стало дополнительной травмой. Кончилось тем, что я переехал к родителям». Но жизнь в родительском доме не принесла облегчения. Отец Билла не выдержал зрелища болезни сына и сам оказался в больнице. Билл остался с сестрой. Потом его забрал к себе на семь недель школьный товарищ. «Это было чудовищно, – вспоминает Билл. – В ту пору я думал, что останусь душевнобольным до конца моих дней. Эта депрессия продолжалась больше года. И было легче плыть по ее волнам, чем бороться. Мне казалось, что надо пустить все на самотек и ждать, когда мир будет сотворен заново, причем, возможно, совсем не такой, какой ты знал прежде».

Билл несколько раз подходил к дверям больницы, но не мог заставить себя обратиться в регистратуру. Наконец в сентябре 1986 года он записался на прием в нью-йоркский госпиталь Маунт-Синай и попросил провести электросудорожную терапию. Этот вид лечения помог его отцу, однако на него не подействовал. «Это самое расчеловечивающее место, какое я видел. Тебя отсекают от жизни, не разрешают иметь бритвенный прибор, маникюрные ножницы. Ты обязан носить пижаму. Обязан ужинать в половине пятого. С тобой говорят так, словно у тебя не депрессия, а слабоумие. Тебе приходится видеть других больных в обитых матами клетках. Нельзя иметь в палате телефон, потому что ты можешь удавиться шнуром и потому что они хотят контролировать твои сношения с внешним миром. Это совсем не похоже на нормальную больницу. По причине психического расстройства тебя лишают всех прав. Вряд ли людям с депрессией стоит находиться в этой больнице, разве что они совсем беспомощны или чрезмерно склонны к суициду».

Сама шоковая терапия была ужасна. «Начальником там был врач, очень похожий на Германа Манстера[72]72
  Герой сериала «Манстеры» (другое название «Семейка монстров»). – Прим. пер.


[Закрыть]
. Лечение проходимо в подвале Маунт-Синай. Все пациенты, которым оно было прописано, спускались туда, в глубины преисподней, в купальных халатах и чувствовали себя скованными одной цепью. Поскольку на вид я был не так уж плох, со мной занимались последним, и я как мог пытался утешить ожидавших своей очереди перепуганных людей, а медицинский персонал сновал вокруг нас по дороге к своим шкафчикам, расположенным в том же подвале. Жаль, что я не Данте, уж он описал бы это! Я хотел лечиться, но помещение, но люди… я чувствовал себя так, словно в лаборатории доктора Менгеле[73]73
  Йозеф Менгеле – врач-нацист, проводивший в Освенциме преступные эксперименты над заключенными. – Прим. пер.


[Закрыть]
. Если уж вы беретесь проводить такие процедуры, занимайтесь этим на долбаном восьмом этаже со светлыми окнами и ярко выкрашенными стенами! Больше я этого над собой не допущу».

«Я все еще оплакивал потерю памяти, – продолжает Билл. – У меня была выдающаяся память, почти фотографическая, и она так и не вернулась. Я вышел из больницы, но не мог вспомнить ни вчерашних разговоров, ни комбинацию цифрового замка на моем шкафчике». Первое время по выходе из больницы Билл не мог даже подшивать бумаги на работе, куда поступил волонтером. Но постепенно начал функционировать. Он на полгода переехал к друзьям в Санта-Фе. Летом вернулся в Нью-Йорк и снова поселился один. «Может быть, и к лучшему, что я страдаю потерей памяти, – рассуждает он. – Это позволило мне забыть самые глубокие пропасти. Я забыл их так же легко, как и все остальное». Выздоравливал он постепенно. «Как бы сильно ты этого не хотел, выздоровление тебе не подконтрольно. Ты способен представить себе, когда это случится, не в большей степени, чем предсказать чью-то смерть».

Штайн начал посещать синагогу; еженедельно отправлялся туда со своим набожным другом. «Вера очень поддержала меня. Она каким-то образом устранила необходимость верить во что-то другое, – продолжает Билл. – Я всегда гордился тем, что я еврей и что меня влечет религия. После той жестокой депрессии я чувствовал, что если поверю достаточно сильно, произойдет что-то, что спасет мир. Я провалился так глубоко, что там не во что было верить, ктоме Бога. Меня немного смущала эта тяга к религии, но это было то, что нужно. Как бы ни ужасна была неделя, в пятницу состоится служба.

Однако по-настоящему меня спас прозак, поступивший в продажу в 1988 году – как раз вовремя. Это было чудо. После всех этих долгих лет я перестал ощущать, что в моей голове зияет трещина, которая все расширяется и расширяется. Если бы в 1987 году мне сказали, что через год я буду строить планы, работать с губернаторами и сенаторами, я бы рассмеялся. Ведь я был не в состоянии даже перейти улицу». Сейчас Билл Штайн принимает эффексор (Effexor) и литий. «Самым большим моим страхом было то, что я не смогу пережить смерть отца. Он умер в возрасте 90 лет, и когда это случилось, я чуть ли не в эйфорию впал, обнаружив, что отлично справляюсь. Я очень горевал, плакал, но в то же время делал то, что положено делать сыну: писал некролог, общался с юристами. Я справился лучше, чем мог вообразить.

Мне по-прежнему приходится быть осторожным. Мне все время кажется, что все хотят урвать от меня кусочек. Я могу дать очень многое, но потом наступает настоящее перенапряжение. Мне кажется, хотя я, возможно, и ошибаюсь, что, если я откровенно расскажу о том, что испытал, люди будут предъявлять ко мне меньше требований. Я хорошо помню, как меня избегали. В жизни всегда может случиться новый срыв. Я научился скрывать это, люди не знают, когда я принимаю по три лекарства и нахожусь на грани коллапса. Не думаю, что когда-нибудь бываю по-настоящему счастлив. От жизни стоит требовать, только чтобы она не была слишком несчастливой. Когда ты все время им завидуешь, прислушиваешься к себе, трудно быть полностью счастливым. Я люблю бейсбол. Когда я вижу парней на стадионе, пьющих пиво и совсем не думающих о себе, я им завидую. Господи, разве не чудесно было бы стать таким, как они?

Я часто думаю о тех выездных визах. Если бы бабушка всего-навсего подождала. История ее самоубийства преподала мне урок терпения. И теперь я не сомневаюсь, что как бы плохо мне ни было, я справлюсь. Но я не был бы таким, как сейчас, если бы не почерпнул мудрость из собственного опыта, который убедил меня отбросить самолюбование».


Рассказ Билла Штайна нашел во мне определенный отклик. С тех пор как мы познакомились, я тоже часто думаю о тех выездных визах. Думаю о той, что так и не использовали, и о той, которой воспользовались. Моя первая депрессия потребовала напряжения всей моей воли. За ней последовал короткий период относительного покоя. Когда я начал испытывать тревожность, а следом нагрянула тяжелая депрессия – я еще не оправился от предыдущей и не понимал, чем закончится заигрывание со СПИДом – я понял, что происходит. Мне было совершенно необходимо сделать паузу. Жизнь сама по себе оказалась очень тревожной, уж слишком много моего «я» она требовала. Было слишком трудно помнить, думать, выражать и понимать – то есть делать все то, что необходимо, чтобы разговаривать. Да еще делать оживленное лицо, что уж и вовсе оскорбительно. Все равно что варить еду, кататься на роликах, петь и печатать на машинке одновременно. Русский поэт Даниил Хармс так описал голод:

 
…потом начинается слабость,
потом начинается скука,
потом наступает потеря
быстрого разума силы,
потом наступает спокойствие.
А потом начинается ужас[74]74
  Цитата из стихотворения Даниила Хармса «Так начинается голод», 1937 год.


[Закрыть]
.
 

Именно в такой последовательности ужасных в своей логичности этапов начался второй эпизод депрессии, усугубленный вполне реальным страхом перед анализом на ВИЧ, который уже был назначен. Мне не хотелось вновь садиться на таблетки, и некоторое время я обходился без них. Однако в один прекрасный день понял, что ничего не выйдет. За три дня я уже знал, что лечу в пропасть. У меня имелся запас паксила, и я начал его принимать. Я позвонил психофармакологу. Предупредил отца. Постарался привести в порядок дела: потерять разум – все равно что потерять ключи от машины, это приносит массу хлопот. Выныривая из ужаса, я слышал свой голос, цепляющийся за юмор в разговорах со звонившими мне друзьями: «Прости, встречу во вторник придется отменить, – говорил я. – Я снова боюсь бараньих отбивных». Симптомы нарастали стремительно. За месяц я потерял примерно пятую часть веса, около 16 килограммов.

Психофармаколог пришел к выводу, что если от золофта у меня мутилось в голове, а от паксила я чувствовал напряжение, то имело смысл попробовать что-то новое. Он прописал мне эффексор и буспар (BuSpar), и оба эти препарата я принимаю по сей день, т. е. шесть лет спустя. В мучениях депрессии наступает странный момент, когда невозможно различить, где кончается твое актерство и начинается настоящее безумие. Я обнаружил в своем характере две конфликтующие черты. С одной стороны, я склонен к преувеличениям, с другой – способен «казаться нормальным» в самых далеких от нормальности обстоятельствах. Художник Антонен Арто написал на одном из своих рисунков: «Никогда реально и всегда истинно»[75]75
  Цитата из А. Арто взята из подписи к одному из его рисунков. См. каталог Музея современного искусства (Antonin Artaud: Works on Paper)1996 года.


[Закрыть]
. Именно так чувствуешь себя в депрессии. Ты знаешь, что она не реальна, что ты – не ты, а что-то другое, но при этом знаешь, что все это – правда. Это очень смущает.

В неделю, когда я сдал анализ на ВИЧ, я принимал от двенадцати до шестнадцати миллиграммов ксанакса каждый день (мне удалось скопить достаточно таблеток), поэтому я почти все время спал и не волновался. В четверг я проснулся и проверил сообщения на телефоне. Медсестра моего лечащего врача сказала: «У вас пониженный холестерин, кардиограмма нормальная, а анализ на ВИЧ дал отрицательный результат». Я тут же перезвонил ей. Значит, это правда. Несмотря ни на что, СПИДа у меня нет. Как говаривал Гэтсби, я изо всех сил старался умереть, но вел приятную жизнь. В те дни я понял, что я хочу жить и благодарен судьбе за эти новости. Но все-таки в следующие два месяца чувствовал себя очень плохо. И каждый день скрипел зубами от желания покончить с собой.

Затем пришел июль, и я принял приглашение друзей походить под парусом в Турции. Поехать туда для меня было дешевле, чем лечь в больницу, и раза в три полезнее: великолепное турецкое солнце выпаривало всю депрессию. После отпуска мне стало значительно лучше. Но поздней осенью я вдруг обнаружил, что лежу ночью без сна и весь трясусь, как в худшие дни депрессии; однако на сей раз спать мне не давало ощущение радости. Я вылез из постели и все записал. Уже несколько лет, как я не испытывал настоящей радости, я забыл, что такое хотеть жить, получать удовольствие от сегодняшнего дня и ждать завтрашнего, знать, что ты – один из счастливчиков, для кого жизнь – значит жить. Как Бог послал Ною радугу в знак завета, так и я знал, что получил доказательство того, что жить стоит и всегда будет стоить. Я знал, что впереди могут быть приступы боли, что депрессия циклична и возвращается к своим жертвам вновь и вновь. Я знал, что такое всепоглощающая печаль, однако счастье глубоко внутри меня меньше не становится. Затем наступил мой 33-й день рождения, и я наконец счастливо отпраздновал его.

После этого депрессия долго не давала о себе знать. Поэтесса Джейн Кэньон написала:

 
Мы пробуем новое лекарство, новое сочетание
лекарств, и вдруг
я вновь оказываюсь в моей жизни,
 
 
как мышка-полевка, унесенная вихрем
за три долины
и две горы от своей норки.
 
 
Я найду дорогу домой. Я не сомневаюсь,
что смогу узнать магазинчик, где покупала
молоко и керосин.
 
 
Я вспомню дом и амбар,
грабли и голубые чашки и тарелки,
еще русские романы, которые я так любила,
 
 
и синий шелковый халат,
который он когда-то
положил мне в чулок на Рождество[76]76
  Цитата из стихотворения Джейн Кэньон Back (сборник Constance).


[Закрыть]
.
 

Так было и со мной: казалось, все вернулось, немного странное, но такое знакомое. Я понял, что глубокая печаль началась, когда заболела мать, сгустилась, когда она умерла, превратилась затем горе в отчаяние и сделала меня инвалидом. Но она никогда не сделает меня инвалидом снова. Мне по-прежнему грустно от грустных вещей, но я остаюсь собой, таким, каким я привык быть, и я собираюсь жить дальше.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации