Текст книги "Жизнь человеческая"
Автор книги: Эсфирь Козлова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
Часть III
Юность
Глава 1
1940 – июнь 1941. Приезд в Ленинград. Университет. Общежитие на проспекте Добролюбова. Драмкружок. Наши преподаватели. Встреча нового 1941 года. Зимняя сессия. Катя Богданова. Танцы, театры. Весенняя сессия 1941 года. Практика в Саблине
Ленинград встретил нас серым небом и нудным моросящим дождем. На душе было тоскливо. Впервые я осталась без мамы, без ее энергии и оптимизма, да и просто без ее внимания и заботы. Город, завешанный облаками, с его постоянными дождями, с громадами домов, в которых среди бела дня зажигали свет, произвел на меня удручающее впечатление.
Я остановилась у тети Лены, сестры моего отца, которая жила на Большой Подьяческой улице, недалеко от Садовой. Брат поехал к себе в общежитие. На следующий день он повел меня на географический факультет Университета, который размещался на Менделеевской линии. На этой же линии находилась клиника имени Отто, где в блокаду мы учились на курсах медсестер, а в 1955 году я родила свою единственную дочку. Но все это будет потом.
В 1940 году в Приемной комиссии подтвердили, что мои документы получены и я принята на первый курс географического факультета. Я подала заявление на океанографическое отделение, начитавшись о романтических путешествиях в далекую Арктику, завидуя папанинцам и челюскинцам. Война разрушила мои романтические планы. Океанологов – студентов и преподавателей – забрали на фронт и в военные организации, и кафедра перестала существовать. Нас осталось всего три человека. В эвакуации в Саратове нас «осушили», и мы стали гидрологами суши – будущими специалистами по рекам, озерам и ручьям. Но пока в нашей группе океанологов учатся двадцать человек, из них только трое юношей: Оранский, Моисеев, а фамилию третьего я забыла. Всех наших парней, окончивших десятый класс и достигших восемнадцати лет, призвали в армию. Остались только «белобилетники», не годные к армейской службе по зрению, по заболеваниям сердца и так далее.
В сентябре я пришла вставать на учет в комсомольскую организацию факультета. В бюро комсомола меня встретили почему-то очень весело, принимали меня комсорг Коля Фирсов и Зоя Аверина. В 1941 году они оба уйдут на фронт. Коля Фирсов вернется без руки, Зоя Аверина погибнет. Но я опять забежала вперед.
Поселили меня в то же общежитие, где жил мой брат, на проспекте Добролюбова, рядом с садом Госнардома, зоопарком и «американскими горками». Мы с братом жили буквально в соседних комнатах. В нашей комнате № 37 жили семь девушек, в основном «географички» первого курса. Одна девушка, Лиля, была со второго курса, другая, Тамара, – с третьего. Я подружилась с девочками из Ярославля – Гутей (Августой) Степановой и Алей (Алевтиной) Шевелевой. Обычно мы ходили втроем, частенько опаздывали на занятия и вместо первой лекции заходили в буфет, покупали пятикопеечный винегрет, какую-нибудь булочку, стакан чая, а потом шли на вторую пару.
Впервые я познакомилась с деканом географического факультета Станиславом Викентьевичем Калесником, когда всех студентов нашего потока, 150 человек, собрали в актовом зале истфака. На кафедру поднялся еще довольно молодой человек с бородкой – украшением истинных географов – и заговорил с легким покашливанием хрипловатым голосом, приобретенным на ледниках Тянь-Шаня. Он прочитал нам первую лекцию по землеведению, рассказал о задачах будущих географов. Мы все тут же в него влюбились. Для нас он был недосягаемым богом.
И вот начались наши студенческие будни, лекции и семинары по океанологии, математике, химии, физике, астрономии, геодезии и так далее. Химию читал нам профессор Ипатьев, с вечно угрюмым, недовольным лицом; о нем говорили, что он никому не ставит «пять», так как считает, что на «отлично» никто химию знать не может. Много лет спустя я узнала, что отец его, известный химик, уехал за границу и там остался, что в то время было равносильно измене Родине. Вероятно, это и послужило мрачности характера его сына. Он занимался особо окислительно-восстановительными реакциями, которые и достались мне на экзамене в зимнюю сессию, и я получила оценку «хорошо».
Физику читал Родионов. Рассказывая нам «сказки» по физике, он однажды изобразил «сальто-мортале». С тех пор мы стали называть его «сальто-мортале». Он сам вел у нас и семинары, на которых я отличалась от других скоростью мысли и одна из первых подставляла числа в формулы. Но вот выводы этих формул представляли для меня «темный лес». Как-то на одном из семинаров была задана сложная задача. Из всей нашей группы ее решили два человека: Оранский и я. Когда Родионов раздавал контрольные работы, он заявил: «Баренбаум (это я) точно решила без подсказки, а насчет Оранского я сомневаюсь». Я почувствовала себя неловко, так как заглянула в тетрадку рядом сидящей студентки, которая верно начала решать задачу, а дальше уже справилась сама.
Когда в первую зимнюю сессию надо было сдавать экзамен, все трепетали от ужаса: в физике разбирались немногие. Говорили, что Родионов либо ставит «отлично», либо выгоняет на переэкзаменовку. Стоим мы у аудитории и дрожим. Большинство студентов «вылетает» с «двойкой». Моисеев выходит с «пятеркой». Вот и мой черед. Вопросы по теории – смотрю шпаргалки, думаю, что сейчас «засыплюсь». Выхожу, и Родионов, не спрашивая меня по билету, задает мне одну-единственную устную задачу: «Расстояние от Земли до Луны – столько-то. За какое время что-то там ее достигнет?» Совершенно детский вопрос! Я отвечаю и выхожу с «пятеркой». Итак, у меня «четыре» и «пять». Стипендия мне обеспечена, с «тройками» стипендию не дают.
Занятия по высшей математике ведет доцент Рылов. Мне казалось, что высшая математика легче «невысшей». Задачи и примеры решались у меня сами собой. На семинарах, если кто-то не мог решить задачу, Рылов вызывал или меня, или Гутю Степанову. Эта удивительная девочка, всегда как будто немного сонная, с прямыми белесыми ресничками, застилающими светлые глаза, великолепно справлялась с трудными вычислениями.
Запомнились мне еще занятия по астрономии и геодезии. Астрономию вел Гижицкий, человек пожилой, полный и болезненный, который представлял собой тип «доброго дядюшки» и называл нас «деточки». Придя на занятия обращался к нам, как бы извиняясь: «Деточки, я присяду». И садился перед кафедрой. Он красиво грассировал, «р» звучало у него по-французски. Его коронная фраза была: «На’исуем сфе’у, п’оведем линию зенит – нади’р». Мы любили этого милого человека.
Геодезию и картографию преподавал профессор Граур. У него была своя любимая фраза: «Не делай десять дел зараз, так говорил Диас (или Биас)». И это, пожалуй, все, что мне запомнилось из курса геодезии. Практику по этому предмету мы проходили в Саблине в июне 1941 года. Были у нас и другие лекции: по физической и экономической географии, геоморфологии и прочим дисциплинам.
Кроме учебы были у нас и другие заботы. Впервые я должна была обходиться своей стипендией в 140 рублей. Мама помогала брату, так как он стипендии не получал. Иногда и я его подкармливала. И вдруг нам объявили, что учеба будет платной, кажется, 200 рублей за семестр. Это были тогда большие деньги. Ося пришел ко мне и заявил, что я должна бросить учебу, так как мама не сможет платить за двоих, ведь он на третьем курсе, а я только на первом. Но я сказала, что останусь, поскольку я получаю стипендию, а он – нет. Но мама решила эту проблему по-своему: она продала швейную машинку и выслала нам 400 рублей для продолжения учебы. К счастью, вскоре вышло распоряжение у студентов-сирот плату не брать. А так как у нас не было отца, мы оба продолжили учебу бесплатно.
Но помимо учебы и забот были у нас и радости. Мы были молоды и развлекались, как могли. Часто ходили в театры, в основном в филиал Мариинского, который находился в здании Госнардома на проспекте Горького (Кронверкском), где после войны располагался кинотеатр «Великан», а сейчас – «Мюзик-холл». Впервые я слушала там оперу «Евгений Онегин» с участием Печковского. Знаменитый тенор был уже с изрядным брюшком, а пел партию Ленского. Мне он, несмотря на великолепный голос, показался довольно смешным в роли юного влюбленного. Но его поклонницы – «печковистки» – кричали из нашего «райка»: «Печковский – душечка» и прочее в том же духе. Там же я смотрела и свои первые балеты: «Лебединое озеро», «Жизель» и другие. Знаменитая Уланова танцевала тогда с Сергеевым, а Дудинская – с Чебукиани.
В саду Госнардома катались мы на «американских горках», было и страшно и весело. Многие девчонки визжали, а я нет. Мой брат говорил, что со мной не интересно кататься – я не визжу.
По вечерам в «красном уголке» общежития устраивались танцы. Танцевали мы, девчонки, чаще друг с другом («шерочка с машерочкой»). Я танцевала с Ниной Богдановой, она была ведущей, а я – ведомой. Танцевали фокстроты, танго, вальсы, молдованеску и краковяк, в основном под патефон, который кто-нибудь «накручивал» вручную. Иногда на рояле играл мой брат Ося. Он был заправским «тапером» и по слуху подбирал любую мелодию. В его репертуаре были модные тогда «Лунная рапсодия», «Саша», «Андрюша» и другие.
Часто в Университете, в актовом зале исторического факультета, на Менделеевской линии, устраивались вечера с участием популярных артистов. Там я впервые увидела и услышала Клавдию Шульженко. Она исполняла наши любимые песни: «Синий платочек», «Руки» и другие. Концерт вел Владимир Коралли, который был в то время ее мужем. Он был маленького роста, Шульженко же была высокой, крупной блондинкой, вероятно, крашеной. Внешне она мне не понравилась, но голос у нее был необыкновенный. Часто выступал у нас Ефрем Флакс, певец с бархатным бас-баритоном. Песни «Пляшут пьяные у бочки» и «Четыре капуцина» в его исполнении до сих пор звучат в моей памяти.
В Университете в 1940 году существовал театральный кружок, которым руководил знаменитый в будущем, а тогда еще никому не известный молодой актер БДТ Ефим Копелян – красавец-мужчина, перед которым я просто терялась и благоговела. Я решила попробовать свои силы и пошла на прослушивание. Что я читала – не помню, но меня приняли. Копелян ставил спектакль «Лев Гурыч Синичкин», и мне досталась роль одной из «пулярочек». Я никак не могла запомнить пару глупых слов, доставшихся мне по роли, к тому же стеснялась вести себя развязно, как это требовалось по ходу действия.
Больше всего мне нравились занятия по технике речи, где мы, под руководством педагога театрального института, слова «ковали, тянули, рубили», пели и еще что-то с ними делали. Были у нас и различные игры для укрепления памяти. Преподавали нам также грим. Вскоре я устала от поездок на Охту, где проходили занятия кружка и куда надо было долго ехать 23-м трамваем в холод, слякоть и мороз. Я поняла, что «примы» из меня не выйдет, и полностью переключилась на географию, зажив обычной жизнью первокурсницы.
В общежитии своеобразным студенческим клубом была коморка у «титана». Кипяток набирали в чайники, кастрюльки, котелки. Чай, то есть просто кипяточек, пили с дешевыми конфетами, чаще с разнообразными «подушечками», которые продавались в магазине напротив общежития. Основной нашей пищей был хлеб с маслом. За хлебом ходили в пекарню, расположенную на проспекте Горького. Эти большие еще горячие караваи имели неповторимый аромат свежевыпеченного хлеба. Масло таяло на теплых ломтях. Особенно мы любили горбушки. (Потом, в блокаду, мы также жаждали получить горбушку: она казалась больше, хотя и весила то же мизерное количество граммов.) Иногда мы покупали и белые пушистые батоны, которыми я частенько делилась с братом.
Обедать мы обычно ходили в «восьмерку». (Эта студенческая столовая существует и сегодня.) «Восьмерка», славящаяся своей дешевизной, была вполне доступна для бедных студентов: котлетки, биточки с пюре, каши, макароны, какие-то супы – все стоило буквально копейки. Самым дорогим блюдом была солянка, она стоила копеек тридцать. Чего в ней только не было! Сосиски кусочками, ветчина, каперсы и прочее, и прочее, давно забытое. Подавали ее в горшочках, и мы делили одну порцию на двоих.
В дни стипендии мы иногда обедали в «академичке» – столовой, расположенной рядом с Кунсткамерой. За восемь копеек можно было взять гороховый суп с гренками, которые подавались на отдельных тарелочках. Хлеб там стоял на столах, его можно было есть в неограниченном количестве, что нас вполне устраивало. Намазав хлеб горчицей (тоже без ограничений) и посыпав солью, мы насыщали свои всегда голодные желудки. Еще одним лакомым блюдом были пухлые блинчики с каким-нибудь вареньем.
Для преподавателей, научных работников, профессуры был отведен отдельный зал, куда нас не допускали. Много десятилетий спустя, уже в 90-е годы, я рискнула заглянуть в некогда любимую нами столовую. То, что я увидела, меня просто потрясло. Какой-то жалкий буфетишко приютился чуть ли не прямо за входной дверью, в глубине зала виднелось что-то мрачное. И я ушла, чтобы не видеть этого запустения.
Приближался новый, 1941 год. В нашей комнате № 37 было весело и шумно. Мы купили бутылку вина, впервые в своей юной жизни выпили и решили погадать. В темной комнате, где горела одна единственная свеча, мы жгли на перевернутой тарелочке смятые листы бумаги. Комки бумаги, сгорая, разворачивались, выпрямлялись, создавая впечатление движения теней на стене, усиленное колышущимся пламенем свечи. Мы смотрели на движущиеся образы и ждали, что предскажет нам судьба. Мы мечтали об успехах, о счастье, о любви, но почти у всех получились бегущие красноармейцы и матросы с винтовками наперевес. У Лильки получилась похоронная процессия (мы отчетливо увидели тени людей, несущих гробы). Лиля заплакала. Нам стало жутко. Кто-то сказал: «Девочки, это война!»
Зажгли свет. Лиля продолжала плакать. Мы, как могли, пытались ее утешить: уверяли, что гадание врет, что гробы – это бред ее больного воображения, что мы никаких гробов не видели, все это ерунда и пора идти на танцы в «красный уголок».
Мы старались поскорее забыть о гадании, не ведая о том, что спустя всего полгода нас ждут страшные испытания. И теперь я думаю, что это было? Пророчество, или ощущение наших душ в преддверии ожидаемой войны? После войны мы узнали, что родители Лили были расстреляны в Бабьем Яре. Жуткое предсказание сбылось.
В декабре 1941 года в Ленинграде стояла очень красивая зима. Улицы были освещены яркими фонарями, ветки деревьев одеты в иней, покрыты пушистым снегом. Все жило радостным ожиданием праздников. Праздником был и новогодний бал для студентов Университета во дворце имени Кирова на Васильевском острове. Я нравилась одному Осиному однокурснику – Н. Б. Он мне тоже нравился. В этот вечер мы с ним не расставались: танцевали, гуляли в зимнем саду дворца, где росли в кадках экзотические деревья. Какой-то художник вырезал из черной бумаги наши силуэты в профиль. Я их хранила в альбоме, который пропал после первой бомбежки вместе со всеми фотографиями. Наша дружба не состоялась. Брат сказал мне, что он – «плохой человек», не объяснив, в чем это заключается. Я привыкла верить своему брату на слово и стала сторониться Н. Б. Знал ли он, почему? Возможно, у них с Осей были разговоры на эту тему, ведь они жили в одной комнате общежития. В 1942 году Н. Б. пропал без вести, и я до сих пор считаю себя в чем-то перед ним виноватой.
После каникул потянулись студенческие будни: семинары, лекции, зачеты. Иногда мы бегали в театры, изредка ходили в музеи. Танцевали в «красном уголке» общежития на проспекте Добролюбова до двенадцати часов ночи, потом бежали через двор на Мытню, в соседнее здание общежития, где танцы могли продолжаться хоть до утра.
Однажды мы с братом забрались на самый верхний ярус Исаакиевского собора. Это восхождение запомнилось мне навсегда. К верхнему «балкону» вела узкая лестница, как бы висящая над пропастью. Было страшновато, но я рискнула подняться. Отсюда открывался вид на площадь. Зрелище было захватывающее: внизу сновали крошечные, как игрушечные, фигурки людей и машин. Не хотелось уходить. Спускаться было еще страшнее. К сожалению, после войны самый верхний ярус собора закрыли, и обозревать окрестности теперь можно только с нижнего яруса, а это уже не тот эффект.
Наступила весна. В тот год она была очень поздней. Первого мая 1941 года студенты Университета собрались, как всегда, на праздничную демонстрацию. Стояли на набережной Невы в ожидании команды двигаться через Дворцовый мост. Утро было солнечное, уже запушились почки деревьев и кустарников. И вдруг начался снегопад, хотя его вроде бы ничто не предвещало. Крупные хлопья снега сыпались на землю и на лица, покрывая все белой пеленой. А мы радовались и смеялись, ничуть не огорченные майской метелью.
Потом была летняя сессия, которую мы сдавали в мае, досрочно, так как нам, первокурсникам, предстояла геодезическая практика в Саблине. В начале июня три подружки – Гутя, Аля и я – с присоединившимися к нам Раей Антоневич и Шурой Волковой отправились на практику. Нам предстояло изучить мензульную съемку, триангуляцию с теодолитом и еще «кроки» – шагомерную съемку. Поселили нас в одноэтажных деревянных домиках. Несмотря на июнь, было холодно, частенько выпадал снег. Мы привезли из Ленинграда зимние вещи, а съемки проводили под зонтами. Но ночи были уже белые, и по вечерам мы долго не ложились спать. Мы не знали, что идут последние дни и часы мирного времени.
Глава 2
Июнь 1941 – март 1942. Война. Окопы. Первые бомбежки и обстрелы. Курсы медсестер. Семья тети Лены. Голод. Завод «Вперед». Общежитие. Эвакуация
22 июня выдался первый по-настоящему летний день – теплый, солнечный. Закончив мензульную съемку, мы вчетвером – Аля Шевелева, Гутя Степанова, Ира Рачкова и я – разделись и залегли в кустиках позагорать. Но вскоре откуда-то во множестве появились солдаты-красноармейцы, и нам пришлось убираться. Сказали, что идут маневры. Маневры так маневры – пошли к себе на базу. При входе на территорию базы нас встретила плачем и криком «война!» одна из практиканток. Мы не поверили, решили – рехнулась. Но почему-то все спешат к столовой, хотя до обеда еще далеко. Мы тоже пошли к столовой, где висел репродуктор.
И вот в двенадцать часов дня прозвучало по радио заявление наркома иностранных дел Молотова, что Германия напала на СССР, что началась война. Ужас сковал наши души. Все молчали. Потом началось! «Содом и Гоморра»! Вовка Новицкий, третьекурсник, профорг факультета выступил и произнес свою дежурную фразу: «Что мы имеем на сегодняшний день?» И хотя это было смешно, нам было не до смеха. В толпе прозвучало: «Мы все пойдем воевать!» И все тут же записались в добровольцы. Объявили мобилизацию, и большинство в этот же день уехало в Ленинград. Мы, девчонки из общежития, остались: в Ленинграде нас никто не ждал.
Были белые ночи. 22 июня – самый длинный день в году, но ночью стало страшно. Не спали – ждали налетов. По радио передавали сигналы «воздушной тревоги». Над нами по направлению к Ленинграду летели, противно урча, фашистские самолеты. Так началась война.
Практика продолжалась. На следующий день, когда мы делали шагомерную съемку, нас приняли за шпионов. Какие-то женщины и ребята потащили нас в милицию, хотя прекрасно знали, что мы – студенты и проходим практику по топографии. Мы развлекались.
25 июня Военсоветом Северного фронта было принято решение построить три оборонных рубежа. Основной – на всем протяжении реки Луги и далее – до озера Ильмень. Второй – по линии Петергоф – Красногвардейск (Гатчина) – Колпино. Третий – у стен Ленинграда, по линии Автово – Средняя Рогатка – село Рыбацкое. Потом мы пройдем и эти рубежи.
26 июня впервые по городской радиосети зазвучал метроном, тиканье которого означало, что радио в исправности. 27 июня было принято решение сформировать в Ленинграде армию добровольцев. Отдан приказ, запрещающий всякое движение по городу с 24 часов до 4 часов утра. Принято решение Горисполкома о привлечении к трудовой повинности жителей и об эвакуации населения и ряда предприятий города. Началась маскировка возвышающихся зданий, таких как Адмиралтейство, Исаакий, Петропавловка, Смольный. Памятники укрывали мешками с песком и обшивали досками.
А мы все проходили практику в Саблине.
30 июня практика завершена – пройдены «кроки». Зачет мы сдали старейшему преподавателю кафедры геодезии. Наши парни ушли на фронт, а мы, девчонки, вернулись в Ленинград.
1 июля была создана Комиссия по вопросам обороны Ленинграда. Председатель комиссии А. А. Жданов – секретарь Обкома и Горкома партии; заместитель – второй секретарь Горкома А. А. Кузнецов, члены Комиссии – Н. В. Соловьев – председатель Облисполкома и П. С. Попков – председатель Горисполкома.
В 1948 году Попков и Кузнецов вместе с нашим ректором А. А. Вознесенским были осуждены как враги народа. Я ничего не знаю о деле Попкова, но Вознесенский, который спас нас от голодной смерти, вывез из блокадного Ленинграда в 1942 году, не мог быть врагом народа! Посмертно он был реабилитирован, но – посмертно… Вместе с ним были репрессированы выдающиеся ученые, в том числе геолог-геоморфолог Эдельштейн – ученый с мировым именем, глубокий старик, профессор-филолог А. Гуковский, который читал нам лекции в комнате студенческого общежития на Цыганской улице в Саратове во время эвакуации, и многие другие, объявленные «врагами народа». Все это у нас просто не укладывалось в голове.
В первые дни июля началась эвакуация. На Октябрьском (Московском) вокзале сидели толпы людей, в основном женщины и дети. Немцы уже начали бомбить железные дороги. Выезды задерживались. Над людьми витала смерть, и люди хранили молчание. Только малые дети изредка плакали. Это было первое тягостное впечатление тех дней.
В городе появились беженцы из пригородов и из Прибалтики. 5 июля мы узнали, что взят Псков и что немцы двигаются в лужском направлении.
15 июля был отправлен первый эшелон «универсантов» на оборонные работы в район Луги. Трудовая повинность не была для нас принуждением, мы просто следовали голосу совести. Мы уходили рыть окопы, как ребята уходили на фронт, в Народное Ополчение. Мы шли защищать и свою счастливую жизнь. В то время мы умели быть счастливыми.
В закрытом эшелоне, состоящем из товарных вагонов – «теплушек», укрытых для маскировки ветками деревьев, нас доставили в какую-то деревню, где расположился штаб войскового соединения (на линии, как нам стало известно впоследствии, Луга – озеро Ильмень). Я до сих пор не знаю, были мы под Лугой или под Новгородом. Выдали нам по лопате и носилки. Этими лопатами мы рыли противотанковый ров – очень глубокий и очень длинный.
Через несколько дней нас, географов, вызвало командование. Спросили, есть ли среди «роющих» топографы или геодезисты. А так как мы – все те же девчонки – только что прошли практику, то и вызвались сделать необходимую шагомерную съемку, злополучные «кроки». Встретил нас уже немолодой, суховатый в обращении, командир. На гимнастерке в петлицах у него, как мне помнится, было две шпалы. Определили маршрут съемки: ров, дорога к станции, с привязкой к железной дороге (как мы выражались, «к хвосту кобылы»). Шагать было легче, чем копать, и мы занялись съемкой.
Мимо деревни, где мы стояли, ехали на подводах и шли пешком с жалким скарбом, с узлами тряпья беженцы из отдаленных районов, где уже хозяйничали немцы. Гнали скот. Недоенные коровы громко, надрывно мычали. Из сосцов сочилось молоко с кровью. Вдруг одна корова упала и забилась в предсмертных судорогах. Люди плакали. Было очень страшно.
Вскоре поток беженцев прекратился. Враг приближался. Были слышны разрывы снарядов и видны всполохи огня. Командование отдало приказ всем уходить к железной дороге. Наша четверка уходила последней – замыкающей. В лесу было тепло, и стояла удивительная мертвая тишина. Эта тишина пугала нас, и мы спешили закончить съемку.
Когда мы дошли до станции, штаб уже эвакуировался. Какой-то военный забрал у нас планшеты. Наша съемка уже, наверное, не имела значения, а может быть, все-таки пригодилась? Много лет спустя мне довелось увидеть довоенные немецкие топографические карты нашей территории со всеми подробностями; было очень обидно и непонятно, когда они успели произвести эти съемки?
Эшелон должны были подать ночью, а ночь-то белая! Нам было приказано до прихода состава замаскироваться в придорожных кустах. Среди университетских был молодой преподаватель, аспирант-математик в белых брюках, и других, как назло, у него не было – сносил на окопах. Как он ни прятался, а командир его увидел и велел брюки снять. Хохот, последовавший за этим приказом, разрядил напряжение.
Эшелон, также замаскированный ветками, подали в полной тишине. Подробности этого маршрута заровняло неумолимое время. В памяти осталась только длинная дорога, по которой мы шли ночью, голодные, усталые. Пили воду из луж на дорогах, собирая ее в ладони по каплям. Не помню, как добрались до Ленинграда.
Вскоре нас вновь отправили на окопы, на сей раз на линию Петергоф – Гатчина, в Пудость, финскую деревню у подножия Вороньей Горы (Дудергофа). Мы рыли окопы и траншеи. Вместе с нами трудились преподаватели и профессора. Все жители деревни ушли в ближние леса, и нас разместили в брошеных домах. Мы жили в одном доме с профессором Яунпутниным, преподавателем географии зарубежных стран, большим любителем топонимики (науки о географических названиях). Он был высокий, крупный, шумный блондин лет сорока – сорока пяти, носил тюбетейку и был полной противоположностью другого члена нашей бригады, профессора-геоморфолога, фамилию которого, я, к моему великому сожалению, забыла. Этот удивительный человек объездил и обошел многие восточные страны, где и в тюрьмах сидел, и голодал, и откуда вывез мудрость и спокойствие. Невысокого роста, с желтым, как будто опаленным знойным югом лицом, он был похож на малайца. Он носил коричневый костюм и коричневую фетровую шляпу. Поражало нас его умение в любых условиях оставаться джентльменом: он был всегда вежлив, скромен, предупредителен. Очень любил специи и ел нашу чечевичную похлебку, сдабривая ее солью, перцем и еще чем-то, что всегда имел при себе. Меня он называл «розовая девушка» из-за моего алого сарафана. Я запомнила его поговорку: «Девушка без кокетства, что цветок без запаха». Он погиб в блокаду от голода.
Трудились, рыли окопы все на равных. Иногда приходила хозяйка-финка и ворчала, что кто-то у нее что-то стащил: «Вот пока не было здесь русских, мы и замков не вешали, не знали, что это такое».
На окопах я услышала, что немцы заняли Кривой Рог, где жила моя мама. Я еще не знала, что она успела эвакуироваться и горько плакала. «Война не бывает без горя» – утешение слабое. Мои друзья утешали меня, как могли. Потом мама рассказывала о том, как она выехала из города с дедушкой и бабушкой, сестрами и племянниками (было их всего восемь душ) на какой-то попутной телеге. На телеге ехали вещи и более слабые члены семьи, а ей пришлось идти пешком, поэтому, услышав, что немцы якобы отступили, она повернула обратно. На самом деле люди выдавали желаемое за действительное. Немцы были уже на подступах к Кривому Рогу. Вернувшуюся маму встретил муж ее сестры, который служил в Военкомате (в этом же 1941 году он погиб на фронте). Мой дядюшка был потрясен, увидев свояченицу: «Немцы наступают, евреев уничтожают! Немедленно уезжай!» И она уехала вслед за семьей, все еще надеясь, что скоро вернется, что город немцам не отдадут. Оккупация Кривого Рога продлилась почти три года. Исчезли все вещи семьи, остались только голые стены хаты.
Летом 1941 года армии немцев катились по нашей стране, как снежный ком. 20 августа они прорвались к гатчинскому рубежу. Наши войска отступали. Фронт подошел к самому городу. Мы возвращались с окопов. Поезда уже ходили плохо. Мы шли пешком до Красного Села, где погрузились в эшелон, который и довез нас до Ленинграда.
Занятия в Университете начались 1 августа. Но какие уж тут занятия, когда фашисты наступают, атакуют подходы к Ленинграду со всех сторон: с юга, с юго-запада; на севере финны, их союзники, дошли до Ладожского озера. Где-то близко идут бои. В Ленинграде слышны разрывы снарядов. Мы всячески избегаем бомбоубежищ: надоело прятаться, еще ни одна бомба не упала на Ленинград. 27 августа в город прибыл последний поезд. Но мы этого не знали, как не знали и того, что по существующим нормам в Ленинграде осталось продовольствия меньше чем на месяц.
Кольцо блокады смыкалось. Наступила какая-то странная тишина. Никто никуда не спешил. Опустели улицы, площади, исчезла даже многоголосая толпа у Октябрьского вокзала.
Идет война, а мы продолжаем занятия. Живем в общежитии на проспекте Добролюбова. Брат ушел в Ополчение, они пока еще обучаются воевать и находятся в городе. Снизили нормы на продовольствие: 600, 400, 300 граммов хлеба – соответственно рабочим, служащим, иждивенцам.
4 сентября начался обстрел. Мы слушали грохот орудий и свист снарядов. Свистнул – значит, пролетел мимо. Вечером шестого сентября объявили воздушную тревогу. Мы спустились в подвальное помещение, где было бомбоубежище, хотя идти туда не было никакого желания. В этот день к нам пришли ребята из Ополчения. С ними пришел и Ося. Тогда я впервые увидела своего брата в шинели. Она ему очень шла: он был молод, строен и красив. Ноги он лишится потом, когда подорвется на мине у подножия Пулковских высот. Но и без ноги его по-прежнему будут любить девушки.
Когда прозвучали по радио слова: «Воздушная тревога!» – нам еще было весело. Продолжали мы веселиться и в бомбоубежище. Но вот вблизи что-то грохнуло, дом содрогнулся и осел. Наступила тишина. Кажется, пронесло! Отбой воздушной тревоги, но выхода нет: перекосило двери, и мы погребены. За дверью раздался успокаивающий голос: «Ребята, не волнуйтесь! Это только шибануло воздушной волной. Спите, утром освободим». Что поделать! Улеглись на полу все вповалку. В пять часов утра дверь взломали, и мы обрели свободу.
То, что мы увидели, трудно описать словами. Казалось, что стена коридора держится на электропроводах. В комнатах, окна которых выходили на проспект Добролюбова, вылетели все рамы и двери. Полы, столы, кровати были усеяны осколками стекол и кусками сухой штукатурки. Куда-то исчез мой альбом с фотографиями, о чем я больше всего горевала: он связывал меня с моим довоенным прошлым, со всем, что мне было близко и дорого. Чемодан с вещами стоял под кроватью и уцелел.
Надо было уходить, но куда? На Большой Подьяческой жила папина сестра – тетя Лена. К ней я и пошла. Чемодан я сдала в камеру хранения, откуда он благополучно исчез за время блокады. Брат уходил на фронт и свои пожитки отнес к тете Лене, сложив их в дедовский пузатый фанерный чемодан.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.