Электронная библиотека » Эсфирь Козлова » » онлайн чтение - страница 12

Текст книги "Жизнь человеческая"


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 06:43


Автор книги: Эсфирь Козлова


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

Шрифт:
- 100% +

В общежитии было очень холодно. В темноте мы брели по узкому коридору, по его поворотам и каким-то лесенкам, спотыкаясь о распростертые или скрюченные тела, то ли умирающих, то ли уже мертвых людей. Нагнуться уже не было сил. Мы могли и сами лечь рядом.

Однажды я шла из Университета по набережной Макарова. Ходила я туда в ожидании писем от брата с фронта и от мамы из эвакуации. И вот я поскользнулась и упала, а подняться не могу – нет сил. Стало страшно: не поднимусь, замерзну. И я впервые за долгие месяцы заплакала от бессилия. Но провидение сжалилось надо мной (в который уже раз!). Две сильные мужские руки поставили меня на ноги, подняв как пушинку. Это был молодой человек в военной форме, на удивление сильный, со здоровым, чистым лицом. Он только спросил, дойду ли я сама. «Дойду!» – сказала я и – дошла. Произошло чудо. Этот человек спас меня, появившись в самую трудную минуту, как мог появиться только ангел-хранитель.

Стограммовая прибавка почти ничего не дала истощенным дистрофикам, опухшим и ослабевшим людям, замерзающим без топлива в темных помещениях. Особенно тяжко мужчинам, но и женщины начинают сдавать. Трупы, трупы, трупы – в домах и на улицах. Умирают и у нас на заводе.

В кухне на 5-й линии есть плита. Ее топят общими усилиями: жгут остатки деревянной мебели – стулья, столы, полки шкафов, сжигают книги. Какая-то женщина из колпинцев варит суп из сыромятного ремня и картофельной шелухи – мы завидуем. Глотаем слюнки и кипятим воду. Спасительный кипяточек! Кухонька очень маленькая, закопченная, темная, изредка освещаемая пламенем плиты. Возле плиты, в этой вспыхивающей жути, стоит обезумевшая от голода и ужаса девушка, темнолицая, со сбившимися темными курчавыми волосами и с черными горящими глазами. Она читает жалобным голоском свои стихи, обращенные к маме. Нам всем очень страшно ее слушать. Но мы не уходим – здесь почти тепло. Я не помню ее имени – время стирает память. Она приехала откуда-то с Кавказа. Наверное, была талантливой. В феврале мы перебрались на филфак, где были дрова и можно было топить стояки. Но ей уже ничто не могло помочь. Она умерла в один из февральских дней в помещении профкома Университета – заснула смертельным сном. И это воспоминание рвет душу.

Последние дни декабря были самыми страшными. На улице мороз и солнце, слепящее сияние снега, а в домах жуткая тьма: окна заделаны одеялами или фанерными щитами. Многие носят воду из Невы, так называемый «бульончик». Мы на Неву ходим редко. У нас один котелочек на четверых, и воду для питья мы берем в подвале, где она еще капает из какой-то трубы. Мыться не обязательно – нет сил.

Город по-прежнему бомбят и обстреливают. В канун нового, 1942 года, 31 декабря, мы не встаем, лежим на своих железных койках и предаемся воспоминаниям. Вспоминаем предвоенные годы, что мы тогда ели и пили. Очень хочется есть, и мы думаем о том, что мы были очень расточительны, выбрасывая картофельную шелуху. Вспоминаем, как в общежитии на Добролюбова вечерами пили кипяточек с «подушечками», со свежей булкой с маслом, а еще лучше – со свежим горячим хлебом, выпеченным в булочной на проспекте Горького. Масло таяло на горячих горбушках хлеба. Это были огромные горячие караваи прямо с пода, с хрустящей корочкой. Кипяток набирали в кубовой. Было тепло и весело. От этих разговоров еще больше хочется есть.

Связь с внешним миром осуществлялась громкоговорителем – серым и круглым. Мы с нетерпением ждали двенадцати часов, чтобы съесть маленький кусочек хлеба, оставленный нами к этому часу. Мы загадали: первое слово, произнесенное за дверью, будет нашей судьбой. Первое слово, которое мы услышали утром, было «хлеб»! Мы обрадовались так, как будто уже получили этот долгожданный хлеб. Нас посетила надежда на то, что мы еще выживем. О снарядах и бомбах мы, как ни странно, не думали. Все силы и мысли поглощал голод. Мы больше походили на человеческие тени, чем на людей.

Пришел январь 1942 года, но ничего не изменилось. По-прежнему холодно и голодно. Тысячи трупов. Хоронят в братских могилах-рвах. Грузят штабелями. Страшно!

Еще не ощущается влияние Ладоги – Дороги Жизни. Девочки ходят в университетскую столовую, я – в заводскую. Они не учатся, я – не работаю. Нет света, нет энергии. Но мы еще двигаемся. В разных концах города возникают пожары. Гасить нечем и некому.

12 января загорелся Гостиный двор. До войны мы очень любили по нему слоняться. Он был разделен на узкие маленькие лавчонки с разнообразными товарами; больше всего было галантерейных – с изобилием шелковых лент, косынок, платков, пуговиц, кружев. Были и другие, где продавались обувь, меха и другие дорогие вещи. Денег у нас не было, и покупать нам было нечего. Мы глазели по сторонам и, потолкавшись, вываливались на улицу. Сейчас Гостиный мертв. Нет людей, не видно даже ни воров, ни мародеров.

13 января объявили о том, что на продовольственные карточки будут выдаваться продукты: 100 граммов мясопродуктов, 200 граммов крупы и 200 граммов муки. Это уже было что-то, что можно варить. До этого варить было нечего. Не было у нас и кастрюль. Я отрезала от своего пайка граммов 50 хлеба и пошла на Андреевский рынок с целью обменять хлеб на кастрюльку. Я уже могла позволить себе такую «роскошь». Мне и в голову не приходило, что таких кастрюль в каждом доме валяется во множестве. Я могла бы пойти к тете Лене, она, конечно, дала бы мне кастрюльку, но было трудно далеко идти.

На рынке многие что-то меняли. Я даже видела в руках у мужчины кусок мяса, неизвестно откуда взятого. Какая-то женщина, изможденная до предела, ухватилась за меня двумя руками, умоляя отдать ей эту крошку хлеба. Она говорила, что живет очень близко и что я смогу выбрать у нее любую посуду. И я пошла. В какой-то полутемной кухне она дала мне литровую эмалированную кастрюльку и маленькую коричневую кружечку. Мы расстались очень довольные друг другом. Теперь я удивляюсь своей смелости. У меня не было сомнения в честности и порядочности людей. Сейчас я бы ни за что не отважилась пойти в чужую квартиру к незнакомым людям.

Каша, которую давали в столовой, прикрывала лишь дно моей двухсотграммовой кружечки. Эта кружка служила мне верой и правдой до 1978 года, пока мы не переехали на другую квартиру. Я с ней эвакуировалась, брала ее в экспедиции, но при переезде она пропала.

Мы по-прежнему голодаем, по-прежнему нас бомбят и обстреливают. Замерз водопровод, замерзла канализация, во дворах замерзшие экскременты. Покойники на улицах, покойники в домах, они уже никого не пугают. Бегу на работу мимо, мимо, не оглядываясь, не останавливаясь – только бы дойти, не упасть рядом. В середине января я перешла на казарменное положение: стала редко выходить с завода. Спала на лавке в столовой, подложив под голову кулак. Я могла спать в любом положении, спать хотелось все время.

Не было писем ни от мамы, ни от брата. Говорили, что много писем лежит на Главпочтамте – некому разносить, и однажды я пошла на почтамт. Там действительно было много писем, и даже одно – Баренбаум Эсфирь, но не мне.

19 января в Университете началась сессия. Для меня это уже не имело значения. Я жила на заводе.

24 января снова прибавка хлеба: рабочим – 400, служащим – 300, остальным – 250 граммов. 31 января по карточкам выдали 350 граммов крупы, 200 – мяса, 300 – сахару. Мне уже достаточно, но дистрофия дает о себе знать: пухнут ноги, кровоточат десны. Дистрофики мрут по-прежнему, на машинах горы трупов. Я еще передвигаюсь, но чувствую, что слабею с каждым днем. Недаром дистрофию называют «бомбой замедленного действия».

Наступил февраль. День стал длиннее. Мороз и солнце, яркий белый снег. 11 февраля нас снова порадовали – объявили о новой прибавке хлеба. Теперь я получаю 500 граммов. Даже неловко перед моими подружками – ведь коммутатор по-прежнему молчит, и мне незачем ходить на завод. Перешла опять в общежитие.

Начали работать бани, чтобы предотвратить эпидемию тифа. Мы с девчонками устроили «культпоход» в баню, которую открыли на 3-й линии Васильевского острова. В бане было довольно холодно. Вода подавалась с перерывами. Впервые за пять месяцев мы разделись донага. Какое же это было жалкое зрелище: женщины с отвисшей грудью, с обтянутыми кожей костями, с высохшими, покрытыми какой-то чешуей, или опухшими, отекшими ногами. Эти призраки еле передвигались. Деревянные банные шайки с одной ручкой казались неподъемными. Помылись кое-как. Несмотря на свое состояние, мы все же развеселились, когда в женском отделении, которое от мужского было отделено только трещиноватой дверью, появилась тощая мужская фигура, скорее тень человеческая, с просьбой: «Помойте, бабоньки, сил нет!» А нам смешно: визг, писк (мы тогда стеснялись мужчин) А одна женщина сказала: «Давай мочалку – потру тебе спину». Пожалела, помыла «сердечного» по своей бабьей доброте.

В бане мы подхватили бельевых вшей. И откуда только они берутся, когда одолевает голод, разруха, беда? Наши дети и внуки не знают, как она выглядит, эта вошь, а мы насмотрелись. Раздеваться было нестерпимо холодно, и мы покорно сносили еще и этого врага.

К середине февраля мы переселились на Университетскую набережную, в общежитие на филфаке. В комнате, в которой я оказалась, было человек пятнадцать с разных факультетов. Все незнакомые. Здесь был стояк, отапливаемый дровами, поэтому было тепло. Дрова лежали во дворе. Чаще других дрова пилили мы с Варей – студенткой геофака. Варя работала на лесоповале, где их хорошо кормили, поэтому она была здоровая и крепкая, в отличие от бедных дистрофиков. Мы же пилили по очереди как могли. Были в нашей комнате и больные, и умирающие.

Моя койка была в первом ряду от двери. В самом дальнем углу, у окна, лежала девочка, которую мучил голодный понос: организм уже не принимал пищу. Она умерла ночью, когда все спали. Я не знаю ее имени, не знаю, с какого она факультета. Она, вероятно, хотела встать и упала с кровати. Три дня труп лежал в комнате – некому было забрать. Мы с превеликим трудом уговорили бойцов МПВО: они требовали от нас ее хлебные карточки, но мы не знали, где они были, и были ли вообще. Рыться в вещах покойной желающих не нашлось. Может быть, это и мародерство с их стороны, но собирать трупы по городу могли только сытые. До чего же притупилось наше восприятие окружающего мира, если мы могли спать в комнате с мертвецом! Я смотрю в блокадное прошлое спустя десятки лет, и мне по-прежнему страшно и хочется плакать. А тогда мы не плакали – вероятно, отупели. Мы просто старались выжить в этих нечеловеческих условиях.

Как-то раз, когда все улеглись (мы уже раздевались – ведь мы топили), раздался робкий стук в дверь, и послышался слабый мальчишеский голос: «Девочки, пустите погреться, я вам ничего не сделаю». Ответом был гомерический хохот. Мы не утратили юмор, но в комнату не пустили. Наверное, это было жестоко, но мы разучились жалеть. Кто-то сказал: «Пусть сами напилят и наколют себе дров». В общежитии было несколько ребят-студентов, которых не взяли на фронт по тем или иным причинам. Они быстрее девчонок слабели, теряли свое мужество. Но эти ребята выжили, эвакуировались, окончили университет, а некоторые даже «остепенились».

С 15 февраля в целях борьбы с цингой в нашей рабочей столовой начали выдавать по ложке хвойного экстракта. По заводу бродят люди-тени. Рабочие умирают. Истощенный организм, пожиравший сам себя, не может уже восстановиться, и люди продолжают умирать. Но уже регулярно действует Ладожская трасса, началась доставка продуктов и массовая эвакуация населения из блокадного Ленинграда.

В конце февраля по рабочей карточке выдали 25 граммов шоколадного «лома». Его прислали американцы – это был первый американский подарок. Несколько выпуклых горьковатых твердых квадратиков, растаявших во рту в мгновение ока. И опять хочется есть.

В первых числах марта началась эвакуация Университета. Дорогие мои девочки, Аля и Гутя уговорили и меня эвакуироваться с ними. Я колебалась. В сущности, я уже не училась. Где мама, я не знала. Куда, зачем и к кому я поеду? «Куда Университет – туда и ты!» – сказали девчата, и не ошиблись, чем, возможно, и спасли меня. С завода меня отпустили без лишних слов.

В конце февраля дворники начали убирать город. Откуда-то появились огромные фанерные листы с привязанными веревками, на них грузили снег и тащили к каналам и к Неве. Становилось радостно на душе. Жив город! А я уезжаю! Видно, судьбе так угодно.

Я пошла за своим чемоданом с вещами в камеру хранения на проспекте Добролюбова, но камера была закрыта, и я никого не нашла. Так я осталась без вещей. Попрощалась с семьей тети Лены. Они не сдавались: отощали, похудели, но все были живы. Они тоже хотели эвакуироваться, но так и не уехали. Оскар вскоре ушел на фронт.

Началась эвакуация. Я уезжала налегке: у меня был один маленький чемоданчик, в котором лежала смена белья и белый медицинский халат, полученный на курсах медсестер. Вся верхняя одежда была на мне. Я радовалась, что у меня мало вещей. Даже этот маленький чемоданчик был мне в тягость. Трамваи еще не ходили, и надо было пешком дойти до Финляндского вокзала. Этот день – 3 марта – был просто великолепен: сильный мороз и яркое солнце, под ногами ослепительный белый снег, искрящийся всеми цветами радуги. Мы с девочками раздобыли где-то чудом не сожженный стул и сделали из него салазки. Привязали к нему свои скудные пожитки, впряглись и покатили. Вещички падали. Тащить было тяжело.

С большим трудом мы все же добрались до вокзала, откуда нас довезли до Борисовой Гривы. Здесь мы долго ждали автомашин. Только 5 или 6 марта нам подали грузовики – открытые полуторки. Некоторые студенты эвакуировались с родителями и везли много вещей. Вещи сложили на низ кузова, а люди устроились наверху, кое-как прикрывшись брезентом. Нам казалось, что мы уже спасены, что все ужасы позади. Но нас ждало еще одно испытание. Впереди была Ладога. Не все ступили на противоположный берег.

До Жихарева надо было проехать километров пятьдесят. На белой бескрайней равнине застывшего озера под завывание ветра и в жгучий мороз движется колонна автомашин. Близко рвутся снаряды, пробивая толщу льда, образуя полыньи, создавая препятствия на пути, кажущемся бесконечным. Я замерзаю. Я уже больше ни на что не надеюсь. Застыли ноги. Руки, еще раньше обмороженные, превратились в окоченевшие придатки тела. Мы молча жмемся друг к другу, хочется спать. Спать нельзя – это конец. А так обидно умирать, когда забрезжила надежда! Казалось, что не выдержу этой дороги, но, видно, силы человеческие неизмеримы.

Мы прибыли! Прибыли на Большую Землю! С машин нас сняли чьи-то добрые руки. И нет больше голода, бомбежек и обстрелов. Улыбающиеся лица здоровых и сильных людей. Прямо на улице лотошные крытые ряды, где нас впервые накормили необыкновенно вкусным украинским мясным наваристым борщом и выдали великолепные большие черные солдатские сухари. Разместили нас в какой-то церкви с высоким мрачным сводом. Там мы провели ночь. От большой скученности людей нечем было дышать, хотя было холодно. Многие дистрофики, истощенные до предела, заболели от обильной пищи изнурительными поносами. Больных снимали с поезда. Люди продолжали умирать. Когда мы уже ехали от Тихвина к Саратову, вдоль железнодорожного полотна лежали трупы, так же, как они лежали в блокадном Ленинграде на набережной реки Смоленки. На остановках их не успевали убирать. Блокада догоняла нас и здесь.

Я держалась: давала о себе знать моя рабочая карточка. Мои подруги тоже начали оживать. Они решили поехать сначала к родителям в Ярославль, а потом вернуться в Университет. На какой-то станции мы расстались. Думалось – на время, оказалось – навсегда... Я поехала с Университетом в Саратов, что и определило мою дальнейшую судьбу.

Вместе со студентами эвакуировались и преподаватели. Декан нашего факультета Станислав Викентьевич Калесник был в ужасном состоянии. Лицо его, обрамленное бородой, всегда тонкое и худощавое, было черным от голода. Почерневшие от голода лбы – его и нашего геоморфолога Ивана Ивановича Бобкова – врезались в мою память подобно блокадной печати. Оба казались дряхлыми стариками. С нами были также гидрологи Петр Владимирович Иванов и Нина Георгиевна Конкина, метеоролог Берта Петровна Кароль.

Были студенты и преподаватели и с других факультетов: историки, филологи, геологи и другие. В соседнем вагоне ехал джаз Скоморовского. На каждой остановке больные, но уже повеселевшие люди выбегали из вагонов по надобности и здесь же у вагонов усаживались рядком, презрев всякий стыд. Мы развлекались. Говорили, смеясь, что джаз Скомаровского «дает гастроли». Кто-то в нашем поезде был из Консерватории, но в основном это был университетский состав.

Наш эшелон прибыл в Саратов 13 марта 1942 года. Добирались мы до него десять дней. В Саратове была весна. Светило солнце, на перроне стояли лужи. Мы радовались, что не слышим свиста летящих снарядов и разрыва бомб, что начинается для нас мирная жизнь. Мы надеялись, что Ленинград скоро освободят от блокады, но продлилась она еще целых два года. Вернулись мы только в апреле 1944 года.

Глава 3
Март 1942 – апрель 1944. Университет в эвакуации. Саратов. Немцев Поволжье. Практика летом 1942 года. Новый год. Возвращение брата. Поездка в Хайдаркан. Юбилейные торжества. Снятие блокады Ленинграда. Реэвакуация

В Саратов прибыло всего 360 студентов и примерно 190 преподавателей, в том числе 49 профессоров. Студентов поместили в общежитие Саратовского университета на Цыганской улице, профессуру и других преподавателей – в гостиницу «Россия» на главной улице города – Ленинской. Здесь же, напротив, в гостинице «Европейской» обитали артисты МХАТа, эвакуированные из Москвы. Такое размещение науки и культуры – в «России» и в «Европе» нас очень забавляло.

Нас прикрепили к студенческой столовой, где дистрофикам давали усиленное питание, вино и фрукты. Мой истощенный голодом организм уже не хотел принимать пищу. На еду живот реагировал болью. Я лежала в постели, на втором этаже в каком-то проходном зале, где нас было человек сорок, и все происходящее вокруг казалось мне сном. Еду мне приносили, но я почти ничего не ела, – отдавала девочкам свой хлеб и, помню, котлеты. Но все же меня постепенно каким-то образом вывели из этого состояния. Я стала сама ходить в столовую, пить свой кагор и есть апельсины. А месяца через два нас перевели на «общий стол» – щи из «хряпы» (верхние, темно-зеленые капустные листья, идущие обычно на корм скоту) и горстку перловой или ячневой каши в жестяных тарелках.

Как-то мы гурьбой отправились в баню, где, глядя на меня, студентка старшего курса геофака заметила, что я прекрасно выгляжу, так как моя грудь не отвисла. У нее вместо красивой груди свисали два длинных «мешка». А не отвисла моя грудь потому, что там нечему было отвисать – полногрудостью я никогда не отличалась. В парном тумане бродили с шайками еще не набравшие веса. Еда, которую нам стали давать, не могла насытить изголодавшихся девчонок. Однажды к нам в общежитие пришел А. А. Вознесенский – наш папа-ректор, как мы его стали называть с тех пор, как он вывез нас из блокадного Ленинграда и тем самым спас от голодной смерти. Он спросил, в чем мы еще нуждаемся. В ответ прозвучало: «Нам мало хлеба!» (а получали мы граммов по 600). Вознесенский был шокирован: «Девушки, это не эстетично!» Но хлеба нам прибавили. Что-то мы съедали, а граммов 300 несли на рынок и обменивали на ряженку или другие молочные продукты.

На рынке в Саратове в те военные годы можно было не только купить продукты, но и купить, продать и обменять любые вещи на «барахолке». Вот я и продала свои (точнее, мамины) фетровые боты, которые носила во время блокады, стирая жестким краем свои худые ноги. Я понадеялась на мартовское тепло, но весна нас обманула: задули северные ветры и принесли холода. Кто-то подарил мне стеганки с детскими галошами. Так я в них и проходила до настоящей весны и еще следующую зиму.

Через некоторое время нас расселили по комнатам. Я оказалась в комнате, где было двенадцать коек и двенадцать девушек с разных курсов и разных факультетов. В комнате напротив жили студенты-парни. Кто-то пережил блокадную зиму, а кто-то вернулся после ранения с фронта. Жил там некто по прозвищу Биби-Яби, имени его мы не знали. У него не было обеих ног, но ходил он без костылей. Летом он организовал бригаду по разгрузке вагонов. За разгрузку платили дурандой – спрессованным подсолнечным жмыхом. Я тоже попыталась пару раз разгружать клещевину (касторовое семя). Пыль клещевины набивалась в нос, в рот, вызывала зуд и жжение во всем теле. Пришлось прекратить эти заработки, хотя и было жалко. Есть дуранду я не могла, помнила, как еще в блокадном Ленинграде нам ее выдавали на заводе в качестве добавки к скудному обеду и как болел у меня от нее живот. Но в Саратове на рынке ее брали на корм скоту, и мы меняли ее на ряженку.

Но вот пришла и настоящая весна. Нам выдали обувь на деревянной подошве с брезентовым верхом, так называемые «бутсы». В них мы и ходили.

Занятия возобновились 1 апреля в здании Саратовского университета. Лекции нам читали не только преподаватели нашего Ленинградского университета, но и профессора Саратовского. Первую сессию сдавали как придется и где придется – в «России», в аудиториях Саратовского университета и у себя, на Цыганской.

Нас осталось только трое гидрологов 2-го курса на кафедре гидрометеорологии: Шура Волкова, Рая Антоневич и я. В то лето мы поехали с нашей преподавательницей Ниной Георгиевной Конкиной на гидрологическую практику на реке Медведице (приток реки Дон), у водомерного поста Лысые Горы. Помню только городок Аткарск – сказочный город с непривычной западноевропейской архитектурой – узкими улочками, домами с башенками и т. п. Где-то на берегу реки располагался гидрометеопост. На нем работала молодая женщина-гидролог, у которой был маленький ребенок. Наблюдателем был неграмотный старый крестьянин. Он ежедневно отмечал уровень воды по рейке палочками, а палочки ставил в ряд около дома, начиная с 1-го числа. Инженер приезжал и измерял палочки. Это были самые честные показатели. Более грамотные частенько писали уровни, сидя в хате, не утруждая себя выходом из дома в дурную погоду.

Однажды зимой, когда женщина-гидролог шла из поселка, где находилась метеостанция, на водомерный пост (а пройти надо было несколько километров через лес), она заметила, что ее преследует стая волков. От ужаса она начала громко кричать, помня только о том, что должна вернуться к своему ребенку. Крик напугал волков, и она сумела в полуобморочном состоянии добраться до водомерного поста, то есть до дома все того же наблюдателя.

В те годы в лесостепной зоне расплодилось множество волков. Осенью 1942 года после практики нас послали на уборку урожая в Немцев Поволжье, где мы спали под крышей сарая на сеновале. Волчьи стаи близко подходили к овчарне, и в темные звездные ночи зажигались зелеными двигающимися огоньками волчьи глаза, наводящие на нас страх и тоску.

Мы убирали колхозный урожай, посеянный еще «русскими» немцами, жившими в Заволжье до войны и сосланными в Сибирь, когда немецкие армии стали подходить к Сталинграду. На горизонте пылали зарницы – отсветы сталинградских пожарищ, хотя до Сталинграда было около 150 километров. Фашисты подошли к Волге, и воины советской армии, не щадя жизни, отстаивали этот плацдарм.

А мы, девчонки с разных факультетов, учились жать пшеницу, вязать снопы, убирать травы и просо. Меня поселили в полевом вагончике со студентками биофака. Среди них были две Нины: одна с копной курчавых волос, вторая – с прямыми длинными волосами. Однажды мы застали их бритыми наголо. Головы мы не мыли месяцами – не было воды, не было бань, завелись вши. Я же не рискнула срезать косы, которые, несмотря на блокадную жизнь, оставались довольно приличными.

Кормили нас «затирухой» – мелко растертыми шариками муки с водой вместо лапши. Еще давали обрат – остатки отсепарированного молока. Мой больной блокадный желудок не хотел принимать этой пищи. Однажды от дикой боли я свалилась на поле и потом несколько дней пролежала в вагончике. Боль прошла. Когда рано утром (а вставали мы часов в 5-6) я вышла из вагончика, меня поразила необыкновенная красота притихшей степи. Утренняя заря окрашивала небо в розовато-голубоватые тона, на горизонте, словно морские волны, колыхались серебристые поля степного ковыля. Эта картина запечатлелась в моей памяти на всю оставшуюся жизнь. Я опять жила...

Дома в поселке были разорены: сняты двери и рамы, вделанные в плиты чугунные котлы разбиты. Это изгоняемые немцы мстили будущим поселенцам. Только в одном доме котлы были целыми – там нам и варили пищу.

Многое уже забылось, ведь я пишу спустя десятилетия.

 
Память стирает время,
Даря картины прошлых лет.
Но время стирает память,
И многого в памяти нет.
 

Но хорошо помню, как уже в сентябре после уборки урожая мы уходили из села в поселок Зельман, где нас ждал катер. (Потом, вероятно, Зельман переименовали, так как на послевоенных картах это название отсутствует.) Шли ночью, марш-броском, без огней, чтобы не выдать себя немцам, километров тридцать. Было жутко идти по направлению к Сталинграду.

Немцы уже начали бомбить Саратов, и в городе был отдан приказ о светомаскировке – затемнении окон в вечернее и ночное время.

Начались занятия в Университете. Так как аудитории не отапливались и в них было очень холодно, многие лекции проводились прямо в общежитии. Приходила профессор Богдановская Ивона Донатовна со своим пожилым ассистентом, который нес на себе микроскоп и те образцы болотной растительности, которые нам следовало рассмотреть. Она была влюблена в свои болота, наверное, ей было не так уж много лет, но нам она казалась старой: сухонькая, сгорбленная и очень добрая женщина, преданная своей «болотной» науке. Ее лекции проходили в комнате, где жили наши гидрологи Шура Волкова, Рая Антоневич и еще две девочки. Сидели в пальто и в валенках (у кого они были).

В нашей комнате читал лекции Г. А. Гуковский, профессор филологического факультета Университета. Помню его лекции о Сумарокове и Тредьяковском. Я сидела на своей кровати и перелицовывала вручную осеннее пальто. На занятия я не ходила, так как у меня болела нога: на ней образовалась какая-то язва – результат голода и сельскохозяйственных работ. Ослабленный организм никак не желал поправляться. Гуковский любезно разрешил мне присутствовать на его лекциях.

Осенью 1941 года, когда под Москвой шли бои, МХАТ переехал в Саратов. Здесь он ставил свои спектакли: «Анна Каренина», где главную роль играла А. Тарасова, «Три сестры», «На дне» (с Москвиным в роли Луки), «Школа злословия» с Еланской и др. Мы смотрели все эти спектакли, благо билеты были недорогие, доступные даже бедным студентам. Мхатовцы жили в гостинице «Европа». Мы поджидали актеров у гостиницы и с обожанием взирали на необыкновенно красивых Тарасову, Еланскую, Ливанова, Масальского. Когда летом 1942 года начались налеты на Саратов, МХАТ переехал в Свердловск, подальше от военных действий, и мы остались без МХАТа. Жаль было расставаться с искусством, перед мхатовцами мы тогда преклонялись безмерно.

Когда мы приехали в Саратов, я попыталась найти своих родных. Я не знала, что стало с мамой, с братом и со всей нашей родней. Украина была полностью оккупирована. Я уже знала, что мама эвакуировалась из Кривого Рога, так как получила от нее еще в блокадном Ленинграде весточку из Харькова, но потом связь прервалась.

Однажды, когда я еще немощная лежала в том зале, где нас были десятки, мне приснился ужасный сон. Я увидела своего брата лежащим на перроне какого-то вокзала с бритой головой. Я проснулась и не могла успокоиться, все плакала. Сон-вещун! В этот день я получила свое письмо обратно. На треугольничке сверху была надпись: «Ранен. Отправлен в госпиталь».

Нашлись мы все благодаря тете Лене, которая осталась в Ленинграде. Брата из ленинградского госпиталя по таявшему ладожскому льду отправили в Вологодскую область, а потом в читинский госпиталь. С тех пор мы уже не теряли друг друга.

Летом 1943 года произошло много важных для меня событий. Петр Григорьев, аспирант А. А. Вознесенского, уроженец Опочки, встретил на рынке мою задушевную школьную подругу – Катю Богданову и привел ее к нам. Оказалось, что они с матерью эвакуировались из Опочки куда-то в Заволжье, в какой-то поселок или колхоз. Катя была студенткой исторического факультета Университета, куда поступила в 1940 году после окончания школы. Когда ввели плату за обучение, ей пришлось уехать. А зря! С сирот вскоре перестали брать деньги, а у нее, как и у нас, не было отца. Мы уговаривали ее вернуться в Университет, но она должна была помогать маме, поэтому мы посоветовали ей поступить на двухмесячные гидрометеорологические курсы. По окончании курсов ее направили в Одесскую гидрометеослужбу синоптиком. Мы еще переписывались до 1949 года, потом Катя перестала отвечать на мои письма. Я до сих пор теряюсь в догадках, что же у нее случилось.

Весной 1943 года вернулся из госпиталя Ося. Вернулся он с одной ногой на протезе, но ходил без палочки, слегка прихрамывая, что придавало ему даже некий шарм. Девушки вились вокруг него. Худой, в армейской гимнастерке и синих брюках, в сапогах – этакий Дон-Жуан. Брат великолепно танцевал. Никому и в голову не приходило, что у него нет ноги. Танцы на Цыганской устраивались почти ежедневно, точнее еженощно, невзирая на налеты «фрицев» и светомаскировку затемненных окон. Молодость не хотела мириться с жизненными коллизиями. Война была далеко, и надежда на ее скорый конец не оставляла нас.

В августе 1943 года мы узнали, что наша мама эвакуировалась из Грозного, к которому приближался фронт, в Среднюю Азию, в поселок Хайдаркан, расположенный в горах Тянь-Шаня, где находился ртутный прииск. Ректор дал нам с братом двухмесячный отпуск, чтобы мы могли навестить маму. Хотя железнодорожные билеты в те времена были довольно дешевы, но и этих двух сотен рублей у нас не было. Решили продать мой медицинский халат, полученный после окончания курсов медсестер, и мою курточку, благо было тепло. Еще мы получили стипендии и набрали на билеты. Остались, в чем стояли. Брат в том, в чем вернулся из госпиталя, а мне выдали кусок ситца в розовую крапинку (из такого делали банные платочки). Платье мне сшила мама одной студентки. Откуда-то у меня появилась тюбетейка, а на ногах были очаровательные босоножки, которые мне продала Лелька Райхель, приехавшая из Пятигорска после его освобождения от оккупации. Ее историю я еще расскажу. А пока мы сели в поезд, благо брату как инвалиду билеты дали без очереди. Еды у нас было мало, а денег и того меньше. Соседи по купе в общем вагоне приняли нас за молодоженов, хотя мы и убеждали, что мы брат и сестра. Мы с братом совсем не похожи внешне, но внутренне всегда сохраняли свое родство.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации