Текст книги "Жизнь человеческая"
Автор книги: Эсфирь Козлова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
В пути за мной стал приударять попутчик-железнодорожник. Он подкармливал нас то арбузами, то рыбкой (на станции Аральское море). Билеты у нас были до Ферганы, а в Ташкенте мы делали пересадку. Здесь, на привокзальной площади, я увидела узбечку (вероятно, старуху) в чадре и парандже. Это было препотешное зрелище. Солнце печет, а эта согбенная женщина вся в какой-то дырявой пыльной парандже. И меня разобрал смех. Я как стояла, так и села на землю, корчась от смеха. Я вообще была смешливой, и не только девчонкой, но уже и взрослой женщиной.
До Ферганы мы добрались благополучно. Оттуда надо было ехать километров сто в горы. На автостанции сказали, что билет до Хайдаркана стоит определенную сумму, которой у нас не было. Поэтому нас определили на попутку. Шофер какого-то бензовоза согласился доставить нас в Хайдаркан с условием, что по приезде мама ему заплатит.
Ехали мы ночью втроем в кабине этого бензовоза. Двигались прямо по краю ущелья, по дну которого с журчанием струила воды горная река. Светила луна, и весь удивительный пейзаж был окрашен голубовато-серебристым таинственным сиянием. Было как-то торжественно и слегка страшновато. Странно, что мы не свалились в это ущелье. Судьба снова нас хранила.
Мама нас встретила, плача от счастья и горя одновременно. Мы были потрясены: от нашей цветущей мамы осталась только тень. А было ей тогда всего сорок пять лет. Она рассказала, что сначала работала в цехе на ртутном заводе, а потом ей «повезло», и она стала работать кассиршей на прииске. Но ртуть уже сделала свое черное дело – стали вываливаться зубы, и нам показалось, что она близка к помешательству. Пары ртути ведь действуют на мозг, на нервные клетки, убивая их. Мы решили забрать маму с собой в Саратов.
А пока мы наслаждались экзотикой. Вокруг были горы с вершинами, покрытыми снежными шапками, у подножья гор – заросли арчи, скрученные ветки которой плохо поддавались вырубке, но служили топливом в убогих хижинах; арыки с прозрачной холодной водой, стекающей с гор, чтобы напоить сады, виноградники и хлопковые поля предгорий Тянь-Шаня.
Однажды ночью, когда из-за гор всходила луна, я приняла ее за костер. Она была огромная и очень яркая. В горах скрывались басмачи и солдаты-дезертиры – узбеки, киргизы. Их ловили. Мне довелось увидеть, как вели через Хайдаркан группку этих людей со связанными руками. Они вызывали у нас только страх, жалости не было. Особенно выделялся своей разбойничьей внешностью главарь этих басмачей.
Семья моей бабушки помещалась в одной-единственной комнате какой-то хаты: бабушка Роза, дедушка Бенюмен, мама и две ее сестры – Геня и Аня со своими детьми. У Ани была дочка Людочка десяти лет, а у Гени сын Люсик лет девяти (будущий поэт Лев Болеславский). Обе сестры потеряли своих мужей. Муж Ани, Моисей, погиб, не доехав до фронта, муж Гени, Яков, – в Керчи. В последнем письме он написал: «Немцы пройдут только через мой труп». Потом пришла «похоронка».
Так они и жили всемером. Спали попарно, а мама спала на столе. Ей уже не было места. Когда приехали мы, стало еще теснее. Нам не терпелось вернуться в Саратов.
У мамы, как ни странно, сохранились два отреза: один – крепдешиновый стального цвета, второй – черный шевиотовый. И мама отдала их мне, чтобы я смогла хоть как-то одеться. В Хайдаркане был дамский портной, еврей, эвакуировавшийся с семьей из Риги. Он ждал окончания войны, чтобы вернуться в свою любимую Латвию; показывал свой латвийский паспорт и гордился, что в нем нет «пятой графы», а только написано «гражданин Латвии». Он-то и сшил мне отличный костюм и выходное платье, которые я носила и после окончания Университета.
Еще одна мамина сестра, тетя Оля, была в Хайдаркане с двумя дочками – Фирой и Шурой. Жила она отдельно. Муж тети Оли тоже был на фронте. Я спала у них с Шурочкой, которой было тринадцать лет. Я где-то подхватила чесотку (ко мне тогда вообще легко липла всякая гадость). Заразила, конечно, и сестричку. Нас мазали какой-то черной мазью с неприятным запахом, но с этим злом бороться пришлось еще долго.
А Фира была уже в психиатрической больнице в Фергане. Ей было 18 лет, она работала на прииске. Пары ртути повлияли на мозг, полностью лишив ее представления о происходящем в нашем мире. На обратном пути из Хайдаркана мы навестили сестру в больнице. Она еще немного соображала: нас она узнала, и мы пошли в сад. Сели на скамейку. Сначала мы даже усомнились в ее невменяемости. Она сказала: «У меня туман в башке». А потом спросила: «Это правда, что идет война?» С годами безумие ее все усугублялось, хотя нас она всегда узнавала.
В Хайдаркане за работу платили бонами. Их меняли на рубли и на них жили. На боны можно было делать покупки в специальных магазинах. На заработанные деньги мама купила продукты: рис, урюк, курагу, изюм. Все это было в каких-то мешках. Кроме того, была постель в вещевом мешке и кое-какие пожитки в чемодане.
Поезд из Ташкента в Саратов был переполнен, и, несмотря на билеты, нас не пускали в вагон, пока мама что-то не дала проводнику. Он разрешил нам ехать в тамбуре. Когда мы приехали в Саратов, груз (фрукты и крупы) арестовали, видно, приняв нас за спекулянтов. Пришлось брату потрясать милиционеров своей причастностью к боевым действиям. Часть сухофруктов исчезла, но остальное вернули. Это была наша поддержка всю зиму 1943 – 1944 годов. Кое-что мама меняла на рынке на овощи и молочные продукты.
Так мы и жили. Маму приняли в университетское общежитие на работу кастеляншей – выдавать студентам чистое постельное белье и разрешили жить в общежитии вместе со мной. Спали мы вдвоем на железной односпальной койке, но и этому были рады. Мама постепенно успокаивалась, приходила в себя.
В комнате у нас были девочки с разных факультетов: Неля Жуковская, Леля Райхель, Ева Марголина, Ира Боголюбова, Аня Бороденко, Кроня Коган и я – с геофака, Наташа Хлопкова и Ася из Московского университета (фамилию забыла) – филологи, Леля Копенкина – с химфака и еще две девочки из глубинки, только что поступившие на первый курс. Всего одиннадцать студенток, плюс мама. Помню, как мама варила нам пшенную кашу с изюмом. В общежитии была общая кухня.
Леля Райхель появилась летом 1943 года, когда освободили Пятигорск. В Пятигорск она попала, эвакуировавшись с Ленинградским мединститутом вместе с еврейской семьей своей подруги. Когда немцы заняли город, она по какой-то причине не успела выехать. До войны она училась на картографическом отделении геофака, хорошо знала немецкий язык. Немцы приняли ее за свою и предоставили возможность работать в комендатуре не то переводчицей, не то секретарем. О семье подруги она нам не рассказывала. Мы знали только, что они были угнаны в Германию. Думаю, что их постигла участь всех евреев, попавших в лапы фашистов.
Леля рассказала нам такой случай. Однажды она шла по улице Пятигорска с каким-то немецким офицером. В спину ей полетело слово: «Жидовка». Понял ли немец, и если понял, то что делать? И она решила ему сказать, что здесь ее принимают за еврейку (которой она в действительности и была). Он ответил: «Ну что вы, Хелена!» Так она и осталась жить в оккупированной зоне, но вроде и не пленницей. В Саратове она поселилась в нашей комнате, так как здесь жила ее двоюродная сестра Неля. И мы прикоснулись к трагической судьбе этой девушки.
На третьем курсе в Ленинграде это была высокая, стройная, красивая, хорошо одетая девушка. В Саратов прибыло квадратное существо на тонких ногах, некто, совершенно не похожий на прежнюю Лельку. Нелька только и сказала: «Как ты растолстела!» Неля была девушкой прямой и резкой. Она безапелляционно заявляла: «Все люди сволочи!» Мы спрашивали: «А твоя мама?» – «Тоже сволочь». Нам это было чуждо, но в общем она была добрая девчонка, хотя и экзальтированная.
Много лет спустя мы с Нелей встретились. Она была замужем, и у нее была дочка. Надеюсь, что она изменила свое мнение об окружающем мире. От нее я узнала о печальной судьбе Лели. Когда весной 1944 года Университет реэвакуировался в Ленинград, ей не дали пропуск. Оказывается, все время ее пребывания в Саратове за ней следили. Вскоре после нашего отъезда ее арестовали и судили за сотрудничество с немцами. Ей дали десять лет, которые она отбывала в колонии. После окончания срока она жила в ближайшей области, где вскоре и умерла. Возможно, она никого не предавала, а только спасала себя, свою жизнь. Не мне ее судить.
Я дружила с Ниной Богдановой, тоненькой, стройной девушкой с круглым личиком и короткими кудряшками, моей партнершей по танцам еще в общежитии на Добролюбова. Нина хорошо водила. С ней было легко и просто танцевать. Когда мы эвакуировались в Саратов, она тоже эвакуировалась. Она не была дистрофиком, так как работала на заводской кухне. К несчастью, у Нины были больные почки. Весной 1943 года она заболела. У нее началась рвота, боли в животе, высокая температура. Вызвали врача, и она быстро поставила диагноз: «брюшной тиф». Нину отправили в инфекционную больницу. Я ее сопровождала. Но это были почки. Приступ прошел, и ее отпустили.
В августе, когда мы с братом вернулись из Хайдаркана, мы узнали, что Нина умерла. Рассказали, что ее отвезли в больницу с новым приступом, но там снова поставили неправильный диагноз. Лечили почки, а у нее был гнойный аппендицит. И только один студент-медик заподозрил аппендицит, но было уже поздно, – начался перитонит и девушка умерла. Ей было всего двадцать три года.
Еще в Ленинграде она подарила мне фотографию с надписью «Что день грядущий мне готовит?» Потеряв Нину, я безутешно плакала, как прежде никогда в жизни. Это было страшное потрясение. С тех пор любые боли в животе я прежде всего проверяю на аппендицит. Нину похоронили в Саратове. Она была единственным ребенком у матери, которая жила где-то в Поволжье.
Жила в нашей многолюдной комнате интересная женщина – Ева Марголина. До войны она училась в Московском университете, а в 1943 году поступила на 3-й курс саратовского. В Саратов она приехала из Заволжья, где в ссылке жили ее отец-инженер и мать и где она сама жила в эвакуации. Она появилась в нашей комнате в сопровождении некрасивого, но преданного друга, который часто потом к ней заходил. Это была знойная женщина, смуглая шатенка с голубыми узко разрезанными глазами и хрипловатым, шелестящим голосом. Муж ее был на фронте. Как сейчас вижу ее стройную спортивную фигуру в узкой юбке и облегающей красной шерстяной кофточке.
Ева музицировала, играла на рояле и пела приглушенным голосом «Никогда я не был на Босфоре» и незнакомые нам тогда песни Вертинского:
Я сегодня смеюсь над собой,
У меня нету счастья и ласки,
Мне так хочется глупенькой сказки,
Детской сказки наивной, смешной.
Ева нравилась нашим студентам-мужчинам, в том числе и моему брату, но она ждала писем от мужа с фронта. Однажды Ева пришла с совершенно потерянным лицом, – оно просто окаменело, ее обычно улыбающийся белозубый «негритянский» рот был искажен страданием. Мы подумали, что она получила «похоронку». Но оказалось, что она получила письмо от мужа, где он писал, что сошелся на фронте с другой женщиной, которой обязан жизнью.
Ева решила не отдавать своего мужа. Закончив в 1944 году Университет и получив назначение куда-то в Прибалтику, она прошла через фронт, нашла и вернула мужа. Все это она рассказала мне спустя много лет, когда мы встретились с ней в Москве. У нее были уже две взрослые дочки.
Были и другие девочки, и другие судьбы. Наташа Хлопкова – блондинка с вечными бигуди на голове, в чалме из полотенца, в голубом халатике. Кроня Коган, которую мы в шутку называли «Крошечка»: она была девушкой очень крупной. Кроня все пестовала тогда своего младшего брата. Будучи на практике, она вышла замуж за красивого поляка. По образованию она – картограф, а работала на телевидении. Но ее уже нет. Умерла и Неля, с которой она дружила, и Аня Бороденко. Все потихоньку уходят из этой жизни. Нас все меньше и меньше остается. Это закон природы. И нет уже сил горевать!
Зимой 1943 – 1944 годов мы продолжали учиться в помещениях Саратовского университета. Было холодно, но вскоре дали ельшанский газ, которым и стали обогревать аудитории. Тонкая струйка газа выходила из какой-то трубки, и язычок пламени грел нас на занятиях по лимнологии. Эту науку об озерах преподавал нам профессор Саратовского университета Пиотровский, очень милый, добрый и интеллигентный старик. По окончании курса он подарил мне фотографию здания университета, на которой написал: «Моей милой слушательнице – студентке Баренбаум Эсфири на добрую память о занятиях в Саратовском университете с пожеланиями всяких успехов и в жизни, и в науке от проф. Пиотровского». Осталась память. А успехи? Были ли они – не мне судить.
Новый 1943 год встречали все вместе в гостинице «Россия» – и студенты, и преподаватели с профессурой. Здесь присутствовали такие выдающиеся деятели науки, как Тарле и Крачковский, Огородников, Калесник и Гуковский, а также многие другие известные люди. Были поздравительные речи, тосты (без вина и закусок), песни, и только мысль, что рядом война, несколько сдерживала наше веселье.
В общежитие на Цыганскую возвращались гурьбой студенты разных факультетов. Кто-то на ходу затянул песню на мотив «Ты одессит, Мишка»:
Просторен наш лекторий,
Не счесть аудиторий,
И жизнь наша прекрасна,
Прекрасна, как мечта.
emp1
Мы много занимались,
Стипендий добивались
И в театры после лекций
Ходили иногда.
emp1
И если двойки получали
Иль ссорились с любимым-дорогим,
Мы никогда не унывали
И весело себе мы говорим:
emp1
Мы – ленинградцы,
А это значит,
Что не страшны для нас
Ни двойки, ни беда.
Ведь мы студенты все –
Студент не плачет
И не теряет бодрость духа
Никогда!
emp1
Но вот в любимый город
Пришли война и голод.
Враги хотели голодом
И холодом нас взять.
emp1
Они забыли, братцы,
Что стойки ленинградцы,
Что города-героя
Фашистам не видать!
emp1
И если трудно приходилось
И силы начинали покидать,
Нам сразу легче становилось,
Когда мы начинали напевать:
emp1
Мы – ленинградцы,
А это значит,
Что не страшны для нас
Ни голод, ни мороз,
Ведь мы – студенты все,
Студент не плачет
И не роняет понапрасну
Горьких слез.
И мы, несмотря на комендантский час, громко запели мгновенно разученную песню. Появилась милиция, и нас всех препроводили в отделение за нарушение комендантского часа. Здесь мы и провели остаток новогодней ночи. Отпустили нас только в 6 часов утра.
Зима 1943 – 1944 годов была по-прежнему трудной и холодной, но наши войска уже перешли в наступление, и забрезжила надежда скорого возвращения в Ленинград. 27 января 1944 года Ленинград салютовал полному снятию блокады, и А. А. Вознесенский поехал в Москву за разрешением на реэвакуацию, так что ждать оставалось недолго.
Занятия в Университете продолжались. Курс метеорологии и синоптики вела у нас Берта Петровна Кароль. В свое время она готовила материалы для папанинской экспедиции. Очень хотела, чтобы и ее взяли, но женщин на льдину не брали, да и всего их – первопроходцев Северного Ледовитого океана – было четверо: Папанин, Ширшов, Федоров и радист Кренкель. Нам очень нравился курс синоптики. Практику мы проходили в Саратовской гидрометеослужбе. Мы все трое готовы были «рвануть» в синоптики, но тогда на кафедре гидрологии некого было бы учить. И мы остались из чувства солидарности с нашими преподавателями: «Петрушей» (забыла его имя-отчество) и Ниной Георгиевной Конкиной, почти что нашей подругой. Петруша читал нам гидрометрию. Гидрологию и гидрографию читал, уже в Ленинграде, наш заведующий кафедрой Лев Константинович Давыдов. Было еще много других предметов и преподавателей на нашей кафедре.
Преподавали нам и военное дело, где девушек готовили в медсестры. Медпрактику проходили мы в госпитале. Вел ее молодой хирург – красавец-брюнет с синими глазами, высокий и стройный. Привлекал он нас не столько знанием предмета, сколько внешностью. Зная свою привлекательность, он кокетничал с нами, демонстрируя свои красивые руки с длинными пальцами, свои аристократические манеры. Я бы легко могла в него влюбиться. До сих пор мысленно его себе представляю.
Жена его работала хирургической сестрой, она была всегда на страже и строго, даже с некоторой неприязнью на нас поглядывала, так что и речи не могло быть о том, чтобы совратить красавца-хирурга. Хотя среди нас были очень интересные девчонки.
Курс гигиены вел у нас пожилой профессор. Запомнились его слова, что покрытые красным лаком ногти девушек не только негигиеничны, так как под ними гнездится огромное количество микробов, но и вызывают чувство брезгливости, как будто они вымазаны кровью. Он выступал также против высоких каблуков, ибо они, изгибая фигуру, нарушают расположение внутренних органов и их функции. Рассказывал он нам о всяких болезнях в красках, особенно о венерических, запугивая девушек последствиями необдуманных поступков.
Было много других предметов: терапия, инфекционные болезни, массаж. Многое пригодилось мне потом в повседневной жизни.
24 февраля 1944 года Университет отметил 125-летие своего рождения. Отсчет велся с 8 (20) февраля 1819 года, когда Университет вернулся в здание Двенадцати коллегий. В 1985 году Ученый совет Ленинградского университета принял решение об изменении даты его основания с 1918 на 1724 год (год основания Петром I при Академии наук университета). Изменение даты основания позволило Университету в 1999 году отметить свое уже 275-летие, «обогнав» Московский университет на целых 30 лет.
А в феврале 1944 года в Саратове скромно отмечался 125-летний юбилей Университета. Торжественное собрание, посвященное этому событию, состоялось в Театре оперы и балета имени Н. Г. Чернышевского. Ленинградский университет был награжден орденом Ленина.
Наконец, кажется, в апреле, разрешение на реэвакуацию было получено, и мы стали собираться в путь.
Глава 4
Май 1944 – 1945. Ленинград. Общежитие. Я штукатур 3-го разряда. Лекции и преподаватели. Госэкзамен. Диплом. Распределение. Отъезд в Куйбышев
Вернулись мы в Ленинград с первым эшелоном в конце апреля 1944 года. В городе уже начинались белые ночи и стояла потрясающая тишина. Еще не были сняты маскировки с Исаакия и Петропавловского собора, еще окна во многих домах были забиты фанерой или досками. Не было коней на Аничковом мосту. Стояли разбитые, обгорелые остовы зданий, но улицы были чисто убраны. Из Саратова приехало 1800 студентов и преподавателей: часть вернулась с фронта, часть прибыла из разных городов, а больше всего было первокурсников – саратовский набор.
В сорок четвертом году не было каникул: студенты восстанавливали разрушенные здания общежитий на Добролюбова, на 5-й линии Васильевского острова и само здание Двенадцати коллегий. Я стала штукатуром 3-го разряда. Научилась забивать гвозди в дранку и швырять раствор смеси цемента с песком на обнаженные стены. Кто-то освоил профессию маляра, кто-то – стекольщика.
Однажды, когда мы штукатурили дворовое помещение на Мытне (основное здание общежития практически полностью выгорело), я выглянула с верхнего этажа во двор. То, что я увидела, потрясло меня не меньше, чем холод и голод блокады. Описать это невозможно. Вся земля шевелилась, я решила, что у меня кружится голова. Во дворе волнами колыхалась сплошная серая масса – это были полчища крыс, выбравшиеся из подвалов на солнечный свет. Крыс было так много, что они без страха заходили в комнатки общежития на Добролюбова, где мы жили с братом и мамой после приезда в Ленинград, так как иного жилья у нас просто не было. Мама стала работать в архиве бухгалтерии Университета.
Питались мы в университетской «восьмерке». Было довольно голодно. Продукты получали по карточкам. За обеды вырезались талончики. Без карточек давали только шроты – жмыхи белого цвета, кажется, арахисовые или соевые. Мама старалась от своего пайка выделить что-то для брата. Она страшно исхудала, у нее выпали почти все зубы – результат цинги и работы на ртутных приисках. Выглядела мама в свои сорок семь лет старухой. В поезде к ней обращались «Бабушка!». И мама решила уехать в Кривой Рог, куда уже вернулись из эвакуации ее родители. Мама уехала, а мы остались учиться, писать и защищать свои дипломы.
В августе 1944 года нас, гидрологов суши, послали на преддипломную практику с сотрудниками Ленинградской гидрометеорологической службы в бассейн реки Сясь. Наша группа обследовала реку Валю. Эта небольшая речка с сильно меандрированным руслом петляла по заросшей, заболоченной пойме, изредка приближаясь к залесенным склонам долины.
Вдоль реки всюду были разбросаны остатки орудий, мин, корзин от немецких снарядов. Нас было четверо, и мы разбились на две группы. С одной пошли Рая Антоневич и Шура Волкова, с другой – Таня Груздева и я. В это время в лесу было очень много грибов и ягод. Найдя большую пустую плетеную корзину из-под снаряда, мы набрали грибов. Ягоды в основном отправляли в рот. На полянке лежал огромный ствол пушки, на котором была надпись «Berta» и какая-то большая круглая плоская штука, на которой я решила станцевать.
Когда мы вернулись в деревню, где была наша отправная база, нам сказали, что в этот лес никто не ходит – там еще не разминировано. Потому-то там так много нетронутых грибов и ягод. А плоская штука оказалась противотанковой миной, которая не взорвалась от моего легкого веса, не достигавшего и пятидесяти килограммов.
Был еще забавный случай. Разразилась гроза, и мы укрылись в какой-то яме, под поверженным деревом. Осмотревшись, обнаружили, что это медвежья берлога. И вылезать страшно, и оставаться опасно. Мы предпочли выбраться под ливень, гром и молнии.
По окончании практики мы шли лесом к станции Валя, где должны были сесть в поезд, идущий в Ленинград. Дорога была дальняя, дело шло к вечеру, и мы решили попроситься переночевать в какой-то лесной сторожке. Но, войдя в избу, увидели, что на полу вповалку лежит множество непонятно откуда взявшихся людей. Воздух в избе был, как говорится, «хоть топор вешай». И мы решили идти пешком к станции. А идти надо было километров пятнадцать лесом. Ночь была безлунная, тьма кромешная. И только мне удавалось различить едва заметную тропочку. Зрение у меня в те времена было как у кошки. (Это теперь я потеряла зрение в правом глазу, но левый, слава Богу, еще видит и позволяет мне читать и писать.) Так мы и дошли в ту ночь до станции Валя.
Запомнился мне Престольный праздник в какой-то деревне. Крестьянки напекли «калитки» – ватрушки с творогом, с картошкой, с калиной – и всех угощали, в том числе и нас. В этот день никто в деревне не работал. Молодежь – девушки всех возрастов и мальчишки лет 12–14 – ходила стайкой по деревне с балалайкой и распевала частушки, в основном похабные, без тени смущения.
Как-то вечером в доме, в котором мы остановились, собрались три девушки. Песни, которые они пели, запали в душу, но вспомнить их уже невозможно. Это были печальные, ни на что не похожие, мелодичные прекрасные напевы – о женской судьбе, о любви, о войне. Мне жаль, что я их тогда не записала.
Осенью 1944-го начались занятия в Университете. Последний, пятый курс. Война еще продолжается, но наша армия уже наступает за пределами границ СССР, и уже не надежда, но уверенность в победе не оставляет нас.
20 ноября пленарным заседанием в Ленинградской филармонии открылась сессия, посвященная 125-летию Университета. Выступали А. А. Вознесенский и профессор Мавродин. Потом был большой концерт с участием знаменитых любимых артистов. Остался в памяти только танец Улановой с Сергеевым – это потрясающее действо. Миниатюра называлась «Слепая». Я, как и многие, плакала от восторга и печали, потрясенная образом, созданным великой балериной.
Во время сессии, на которую приехала даже делегация из Франции, можно было посещать доклады и дебаты в разных секциях, на разных факультетах. На юридическом факультете проходил диспут юристов на тему: «Что делать с Германией после Победы – уничтожить или оставить государство?»
Тогда еще никто не подозревал, что в результате кровопролитной войны, в которой Россия потеряла 20 миллионов человек, в которой были разрушены города и села, а люди пережили годы голода, холода, страданий, в том числе и страшную блокаду Ленинграда, Германия будет поделена на две части, а спустя сорок лет Берлинская стена рухнет, и единая Германия будет процветать и, каясь в своих грехах, принимать беженцев из вечно неустроенной, богатой и нищей нашей России.
До окончания учебы в Университете оставалось несколько месяцев. Занятия продолжались. Географию читал нам С. П. Суслов, профессор кафедры физической географии. Мы его шутя называли «Сусловензис». Он слыл любителем выпить. В день окончания его курса лекций наш поток подарил ему хрустальный графин с рюмочками, который принесла из дома одна из студенток. Профессор спросил: «Это что – намек?» – но был растроган и благодарен за любовь. Мы и впрямь его любили.
Географию капиталистических стран читал Яунпутнин, любитель топонимики. После 1945 года он уехал в Латвию и преподавал там в университете. По гляциологии блестяще читал лекции наш декан, профессор Калесник Станислав Викентьевич. Эти лекции о ледниковых полях напоминали сказки, мы слушали их, затаив дыхание. Лекции по основной нашей специальности – гидрографии, гидрологии читал профессор Лев Константинович Давыдов. О гидрологических прогнозах рассказывал профессор М. И. Львович – красивый человек, казалось, с налетом какой-то тайны.
Семинары по «прогнозам» вел Е. В. Берг. Когда пришло время писать диплом, мне предложили тему: «Прогноз паводков на основании теории американского ученого Шермана» под руководством Берга, которого я просто боялась. Я начала работать над темой, но, немного промучившись, отказалась от нее. Л. К. Давыдов предложил мне новую тему: «Зависимость испарения от широты, долготы и высоты местности в Северном Казахстане». Надо было вывести формулу и нарисовать карту изолиний испарения. Все это я сделала с удовольствием и на защите получила «отлично».
Когда я уже работала в гидрографическом отделе Куйбышевской гидрометеослужбы, я получила от Льва Константиновича письмо с приглашением поступать в аспирантуру. Он даже предложил мне тему: «Причины иссыхания истоков рек». Оказалось, что ему очень понравилось мое гидрографическое описание реки Медведицы, вошедшее в «Гидрографический справочник рек СССР», который он редактировал. Это был 1947 год, и я не стала пытаться поступать в аспирантуру, зная уже, что евреев туда практически не берут. Когда я уже вернулась из Куйбышева и работала гидрологом в Ленинграде, я встретила на лестнице в ГГИ (Государственный гидрологический институт) Льва Константиновича. В ГГИ в это время шли приемные экзамены в аспирантуру, и он решил, что я пришла на экзамен. Узнав, что я не поступаю в аспирантуру, он был очень разочарован. Он сказал мне, что хранит мою дипломную работу в своем домашнем архиве.
После защиты диплома нас должны были распределить на работу. Нас, гидрологов суши, оставалось к окончанию Университета всего семь человек: Ася Рыбкина, Лида Ремизова, Шура Волкова, Рая Антоневич, Таня Груздева, еще один парень, фамилии которого я не помню, и я. К распределению нам выдавали характеристики. В моей характеристике, кроме всего прочего, Лев Константинович написал: «Скорость мысли необыкновенная». Вероятно, эта «скорость мысли» позволила мне на склоне лет выдвинуть ряд гипотез о рельефе Земли, о черных дырах и рождении Вселенной, что уже не имело прямого отношения к моей специальности.
Однако в июне 1945 года, при распределении, эта лестная характеристика мне не помогла. Было несколько мест: два – в Институт Арктики и Антарктики, куда мы все рвались, окутанные романтикой ледовых экспедиций. Туда попали Волкова и Антоневич, хотя по алфавиту, как вызывали выпускников, я должна была пройти раньше Волковой. В ГГИ, где не давали жилья, прошли Рыбкина и Ремизова – коренные ленинградки. Было еще место в Измаиле, и Комиссия направила туда Таню Груздеву. Мне досталось самое прозаическое: Куйбышевское управление гидрометеослужбы Приволжского военного округа.
И стали мы с Таней Груздевой ждать «подъемных» на дорогу. До отъезда мы с Осей продолжали жить в общежитии на проспекте Добролюбова. В августе 1945 года я получила «подъемные» и уехала в Куйбышев. Брат остался по распределению в Ленинграде преподавать французский язык в школе. Так закончилась наша юность и началась взрослая жизнь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.