Текст книги "Мания. Книга вторая. Мафия"
Автор книги: Евгений Кулькин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
4
Бледный месяц чах под окном. И звезды, лучащиеся в струисто-ручьевом мраке, чуть помигивали, как чешуя только что выплеснутой из воды рыбы.
Вот вдали промчался полупризрак автомобиля.
Потянуло смрадным сквозняком. Где-то, видимо, зажгли резину или что-то в этом роде.
Виктор Николаевич стал зябнуть.
Это уже не первый раз, когда он, придя после работы, застает дом пустым.
Вернее, не столько пустым, сколько закрытым. Ибо ключи давно у него отняты вошедшей в сумасшедшую строптивость дочерью.
И все то, что сейчас творится в семье, конечно же непоправимо. Потому как еще попервам, когда он только вернулся из Афганистана, ему женой был задан довольно каверзный вопрос:
– Скажи, ты хоть когда-нибудь чувствовал себя генералом?
Виктор смутился.
Действительно, как-то об этом не думалось. Правда, когда уезжал очередной начальник и подчиненные начинали льстиво говорить: мол, теперь непременно назначут его, какая-то надежда иной раз и мелькала в некотором отдаленье.
Но присылали «варяга», и все становилось на свои места. Значит, на этот раз фортуна дала промах.
Ветер еще больше освежел, и Скопцов вновь пошел утаптывать снег.
Он всматривался в зыблющийся впереди пейзаж, и никак не мог сообразить, что это такое глыбистое высится позади последнего дома.
И вдруг вспомнил. Это же стройка. Но не видел он ее по той причине, что уже много месяцев ходил, низко опустив голову. Можно сказать, повинно неся ее перед лицом терзающей его судьбы.
В просвети памяти всплыл образ одного старого чекиста, которого тоже – почти что так же – выкинули из органов. И однажды, повстречав его на улице, Виктор спросил, что он поделывает. На что тот ответил:
– Для того, чтобы не застрелиться, – пишу.
Уже отойдя на какое-то расстояние, старик неожиданно предупредил:
– Через парк не ходи, а то там тебя из шмуток вытряхнут.
Но он не послушал совета и – пошел. Но ему никто не встретился. Только на последней, у самого выхода, скамье кто-то тихо дрог и едва слышно постанывал.
Виктор нагнулся над лежащим и признал в нем известного поэта Федора Слухова.
– Федор Григорьич! – стал он трясти за плечо явно перебравшего служителя муз.
Тот болтал головой, но никак не просыпался.
Тогда он взвалил его себе на плечи и понес.
Жена и слова не сказала, что у них спал чужой человек.
Виктор несколько раз был у Слухова дома. Его трогательная, доводящая до слез бедность определяла и суть его поэзии: почти нагой, алчущей и сбивающейся на тона, которые ближе к стону, нежели к ликующему восхищению жизнью, что пытала и порождала ее.
Когда ему в детстве казалось, что коли закрыть глаза, то этим можно удлинить вечер, тот в свою очередь уйдет в ночь, а ночь уступит место утру, которое и сотворит праздник, что ждется так нежно и трепетно.
Теперь он старается скоротать время, за которым ничего не ждется. Одна – пустота.
Когда-то тот же Федя Слухов, которого терзали за влюбленность в него, как он выразился, полоумной студентки, сказал:
Любовь, ты тем уж беззаконна,
Что вероломно вводишь в грех
И в те лишенья, что без стона
Уж не приемлет человек.
Теперь он понял, что оберегать ту хрупкость, что зовется любовью, пошло, если не безбожно. Она – не любит. Разве не решение суда, которое обжалованию не подлежит?
По улице, перекрикивая друг друга, шла ватага подростков.
– Дед! – развязно крикнул один из них. – Дай закурить!
Скопцов не ответил.
– Ты что, глухой, что ли? – к нему подскочило сразу несколько человек.
И Виктор неожиданно почувствовал, как у него закрупнели кулаки. Нет, он не даст над собой издеваться.
И ребятишки это, видимо, поняли, потому что самый задиристый снисходительно бросил:
– Ну ладно, живи!
И они двинулись дальше.
Виктора Николаевича страшно огорчало то, что люди наглели с поразительной неимоверностью. Сейчас, когда он постоянно за рулем, ему столько раз хамили гаишники, что он и счет потерял.
Правда, несколько поугомонились, когда один знакомый посоветовал: «Ты знаешь что, вон туда назад положи свою полковничью фуражку. Пусть знают, что ты не Гришка с мыльного завода».
Зачастил Виктор к отцу Павлу. И нынче бы зашел. Да запашок от него исходит. После работы поллитровку на троих «раздавили». А со святым отцом надо речь вести хоть в какой-то степени трезвости.
После того, когда жена осведомилась, чувствовал он себя когда-либо генералом, отношения между ними совсем испортились. Она стала его упрекать, что он чуть ли не украл у нее молодость и растоптал красоту. И теперь вот за дочку принялась.
«У людей девки как царевны разодеты. А наша бедней Золушки».
Но он знал, что в борьбе за собственное выживание готов идти на любую работу. Даже если тому будет сопутствовать риск. Ибо его не покидает ощущение жертвенности, которое, конечно же, не признает коллективная психология.
Всем кажется, что в свое время все стояли на одной ступеньке – палач, стукач и жертва.
Нет, невидимый конфликтолог так бы сказал: мол, без меня вы ничего не можете сделать. А твердолобые сторонники самоорганизующего общества, наверно, не ведают, что тихий роспуск куда поганьше того, что выдан напоказ.
Его часто злили рассуждения о независимости.
Вот, скажем, женщина хочет быть независимой. А от кого или от чего? От чистоты принципов или от национальных традиций? Ведь трудно прогнозировать систему положительных ценностей.
Видимо, еще немалое время будет царствовать рационализм взглядов, пока громоголосый правый фланг, исходя из реальности, не гаркнет, чтобы кончали театрализировать действительность.
Обозначаемое преимущество, однако, не станет принципом построения того, к чему столько лет стремилась оболваненная мертвой идеей толпа.
Новое состояние, может быть, наоборот, поймет бессмысленность активности, не потребовав за это определенных гарантий.
Наиболее гибкая часть людей, еще до крайности не развращенная самоубийственной для всех политикой лжи, пресекая агонию номенклатуры, вдруг возжелает гражданского мира и согласия.
Но откуда все это придет, если широкий слой общества, еще не исчерпавший далеко не худший вариант взаимопонимания, вдруг начнет отдаваться страхам, как поэты отдаются стихам, что возымеет наркотическое действо.
И вот тогда все поймут, кто безнадежен, а кто – нет. И на срезе слоя времени прорисуются имена не богатеев, а страдателей. И те, кто сейчас долдонят только о бизнесе, как всякие нормальные мужики, заговорят о женщинах и вине.
Говорят, ежели в шприц попадут сгустки воздуха, то они разорвут вену. Так и сейчас самое страшное зло – это дать возможность уснуть общественному разуму. Похоронить национальную идею и прямо провозгласить свою неминучую капитуляцию.
И к тому же всех уверять, что сейчас никто ничему высшему не подчинен.
Недавно он встретил своего старого приятеля еще по комсомолу Николая Ляпина. Он был удручен не меньше, ежели не больше. И все оттого, что с ним поступили точно так же, как с Виктором Николаевичем. Почти один к одному.
Когда тот многие годы первосекретарствовал в Серафимовиче, редкая обкомовская машина минула мост через Дон, что построил Ляпин. Этой достопримечательностью гордились больше, чем старым монастырем.
И вдруг – все как обрезало.
Район на хорошем счету, все, можно сказать, больше чем нормально. А первый – неугоден!
И Николай растерялся. Потому как не был завистливым неудачником и знал, что все бытие подчинено только одному – смыслу духовной жизни. Потому посягательства на него греховны и недопустимы.
– Значит мы с тобой оба, – горько сказал Ляпин, – не живем, а существуем.
Зачастили к нему и те ребята, которые вернулись с Афгана. Одна особенно встреча запомнилась. Оказалось, что у Володи Слученкова, четырежды раненного парня, отец был священником.
– С каким сердцем вы его провожали? – спросил Виктор Николаевич отца Никодима.
– С тем, с каким Бог-отец послал своего сына в мир. Я знал, что он через это должен пройти, потому как душой не трус и не огинальщик по кустам.
Он сделал небольшую заминку, потом продолжил:
– Да и без упования на вас да не будет больше сказано ни одного слова: вы наша надежда и последний рубеж, доступный для преодоления, ибо ваша простота и совестливость были как раз тем оружием, которого не хватало нашим сыновьям, чтобы вернуться домой в полном здравии и годности для дальнейшей жизни.
Прислал ему письмо как-то и Степан Колупаев. Ему оттяпало ногу и выбило глаз. Но шутит: «Теперь я одновременно похож и на фельдмаршала Кутузова, и на адмирала Нельсона».
Об Иване Гонееве у него никаких сведений нет.
Он так казенно и написал.
И Виктору Николаевичу вдруг кощунственно подумалось: а ведь мог и он погибнуть на той войне. Привезли бы его в цинковом гробу, похоронили бы с почестями, отплакали бы родные, отгрустили друзья. И не было бы вот этой позорной жизни, которая вроде бы образовалась уже после сбытого, давно прошедшего бытия.
И никто бы не упрекнул, что, вишь ли, он умный, но бедный. И не жевали бы душу близкие ему люди.
Он даже не уловил, когда так отдалились они от него. Может, именно в то время, когда он зарабатывал забвение в Афганистане.
Глава седьмая
1
Нынче Оутс, как ему показалось, сам придумал русскую пословицу: «Красно поле рожью, а речь ложью».
А может, он это уже где-то слышал. Но присловье легло на душу так, словно всю жизнь ему принадлежало.
И уже какой день его тело пережевывала лень. Тем более что вялотекущее воскресенье было с преобладанием понедельника: этот выходной объявлялся рабочим днем. Именно объявлялся, а не был таковым, поскольку почти всеми был проведен в праздном ожидании, когда истечет время, определенное считаться рабочим.
И Оутсу не хотелось никуда выбираться из гостиницы. Тем более что на улице был дождь. Текли вдоль мостовых проворные пузыристые ручьи.
Но нужно, как последний раз предписывала инструкция, набираться социального опыта. Которого, склонны считать за океаном, у него еще недостаточно. Но смотря с кем учинить сопоставление. Вот он как-то побывал на одной пресс-конференции и остался поболтать после нее с некоторыми из коллег. И очень удивился, как они ограничены и тупы.
Например, Рой Сун Кун из Кореи, конечно Южной, считал, что, осознав новые религии, настолько продвинешься в вероучении, что будешь защищен он всяких неожиданностей.
С ним в спор вступил итальянец Анжело Мартинелло.
Этот был против обязательности безбрачия в монастырях, но – за женское священство.
– Я, – игриво сказал он, – с удовольствием исповедовался бы какой-нибудь красивой синьорине.
A Роланду Юханссону из Швеции кажется, что в стране, где живешь, грех не стать защитником веры. И бессмысленно быть в новой ипостаси, ежели все знают, что ты, к примеру, англиканец.
Оутс в споре не участвовал, ибо больше других знал, что молчание – это дополнительный политический аргумент. К разрыву отношений, как правило, приводит язык.
Вот почему он и набрел на пословицу, что красна речь ложью, потому как уже забыл, когда говорил правду. Ибо хроническая безработица совести, в свое время регулирующей удовлетворенности, этакое неожиданное переучивание, приводит к иному пониманию, что все, о чем хочется думать, случается именно так.
Его всегда злят пропагандистские усмешки афиш. Вроде кто-то, согбенно бегая трусцой, только тем и занимается, как считывает со стен разного рода агитки и этим обогащает свой застоявшийся, как лошадь в стойле, интеллект.
Условие очевидности не привязано тут к бытовым ситуациям. В Америке, например, есть книги, которые специально издают для туалетного чтения. Потому они исполнены без особой красочности и привлекательности.
А тут все фундаментально, кондово, на века.
Недавно он побывал у одной русской журналистки, у которой на сорок втором году жизни вдруг народился младенец.
Как это ее опустило! Словно из женщины она превратилась в кормящую самку.
Когда он к ней пришел, то она, всегда такая предупредительная, по-мальчшески приглаживая вихры, поинтересовалась, что ему, собственно, нужно.
– Пришел поздравить! – протянул ей букет цветов Дэвид.
– Что вы! – вскричала она. – Ведь у него на розы может быть аллергия!
И столько испуга в глазах. И преданности чему-то потустороннему.
Она мелкощепотно, словно что-то соля, перекрестила спящего сына и унесла куда-то в другую комнату и остальные свои пугливые жесты.
Но почему нынче его так донимает лень? Может, оттого, что он взорвал свою память ощущением того, что прошло. И не хотел и одним глазком – заглянуть в то, что будет. Ибо эмоциональные накопления для него всегда бывают лишними.
Он медленно поднялся с кресла, вышел на балкон.
И увидел внизу с жирным оттенком лужу, возле которой поборматывал выхлопной трубой автомобиль.
И в это самое время за его спиной, в номере, раздался телефонный звонок.
Дэвид нехотя взял трубку.
– Шеф! – произнесла его новая помощница Эва Гарбрехт. – Ежели вы откажетесь, то сразу четыре сердца разобьете вдребезги!
Оказывается, таким образом он был приглашен на день рождения к некоей Диане Фаунер, судя по всему итальянке и, надо думать, очень нужной Эве. Ибо Гарбрехт не из тех, кто делает что-либо зря.
И тут он уже окончательно понял, что по-настоящему полениться ему сегодня не удастся. И щегольнув еще одной подчерпнутой им в свое время пословицей: «Отвяжись, худая жизнь, привяжись, хорошая!», стал собираться на это спонтанное званство.
Девок действительно было четыре. Сама Эва, виновница, так сказать, его потревожи – Диана и две, чем-то схожие друг с другом чернявки – румынка Лаура и мадьярка Жужа.
– Ежели вы спросите, сколько мне нынче стукнуло, – игриво начала итальянка, – я упаду в обморок.
– Я просто вам могу об этом сказать, – произнес Оутс и уточнил: – На ушко.
И у Дианы округлились глаза, когда она услышала цифру своего возраста.
– Как вам это удалось? – с любопытством поинтересовалась она.
– Это было нетрудно вычислить, – произнес он. – Потому как меня любят девушки только вашего возраста.
– А не моложе? – лукаво спросила Диана.
– Ежели скажу «увы», то обижу, потому говорю «ах»!
Все засмеялись.
Они еще поболтали о том о сем, как вдруг в прихожей загомонил звонок, и Оутс неожиданно понял, что именно тут случатся сейчас интересующие его гости.
Гул голосов, перемежающийся поцелуями, приблизился. И Дэвид увидел «перебор». Мужчин оказалось трое. И одного из них он знал. Это был поэт Вениамин Бейм.
– К вашей фамилии, – начал Бейм, протягивая руку Дэвиду, – больше всего подходит междометие «о». – О! Оутс! – и без перехода представил своих друзей: – Это, – кивнул он на Глеба, – дрессировщик Усадский.
– Где его такие мартышки, как мы, посадим, – произнесла Диана, – там и будет сидеть?
– Конечно! – сам за себя ответил Глеб. – Но не забудьте, что главным атрибутом моих выступлений все же является хлыст.
– Ну а поскольку я скромный врач, – начал о себе Григорий Швейбель-Шваронок, – потому сделаю только одно уточнение: по пути своего предшественника Антоши Чехова я не пошел.
– В смысле, не имеете практики? – спросила Эва.
– Нет, ничего не пишу. Потому мой извечный диалог известен всем: «Откройте рот, скажите: «А»!
Оутс исподтишка глянул на него, но ожегся о его взор.
– Так вот, Гриша у нас знаменит тем, – кивнул Бейм на врача, – что он в свое время написал энциклопедию нравов.
– Ну и что это такое? – спросила Жужа.
Григорий разломал ссохшиеся губы и процитировал себя:
– «Мягкий вариант развода тот, когда он ее бьет тапочком, а она его – утюгом».
Он помолчал и продолжил:
– «Разочаровывающим фактором семейной жизни является то, что только в постели узнаешь, что женился на крокодиле».
Девушки похихикивали.
Улыбался и Оутс.
Но у него еще продолжало быть худое настроение. Хотя он уже понял, почему позвала сюда Эва. Ему хотелось поглубже внедриться в писательские дебри. Потому как именно там чаще всего можно услышать то самое откровение, на основании которого можно впрыснуть в сознание Горбачева очередную порцию им разработанного дурмана.
Журналистов же он не любил по той причине, что они гнали оборванные ораторами фразы и ничем не выдавали своей индивидуальности.
Исключение составлял Прялин. И именно поэтому, видимо, был взят в пресс-секретари Горбачевым.
– А вы знаете, – тем временем начал Усадский, – у меня такое впечатление, что нас кто-то постоянно дрессирует. Я не знаю, кто именно, но что воздействие такое имеется, это несомненно.
– Я даже могу сказать, кто, – великодушно пообещал Вениамин.
– Интересно! – это слово вымолвила все время молчавшая Лаура.
– Так вот, в свое время тебя дрессировали, – стал загибать пальцы Бейм, – сперва Сталин…
– Эк, куда хватил! – вскричал Глеб. – Я еще в ту пору не родился.
– Потом Хрущев, – вроде не слыша его, продолжал Вениамин. – Наконец Брежнев, Андропов, Черненко, Горбачев. Видишь, сколько шаманов над одной твоей грешной душой?
– Ну этих я в счет не беру, – вклинился своей фразкой в бесконечные тирады Бейма Усадский. – Что-то другое над нами давлеет.
– Ну а как это выглядит по ощущениям? – этот вопрос задал Оутс.
– Вот хочу вроде ступить левой ногой, а ступаю – правой.
– Значит, в вас живет дух противоречия, – заключила Эва. – Этакий поганчик, который так и норовит сделать не то, что надо.
За этим и расселись за стол.
– У популярных политиков принято считать, что формальное понимание приходит только тогда, когда государство обменяется нотами. – И Бейм достал бумажку, которую вознамерился прочитать.
О, Диана, ты Диана!
От тебя на сердце – рана.
Ты судьбою нам дана
Во благие времена.
Жизнь у нас, как вечный слалом,
Где ошибка в самом малом
Может стоить головы.
Потому душа в ответе
Не за всех – за все на свете,
А ушибы – не новы.
Но мы мчим до замиранья,
И ничьи уже старанья
Нас не могут вразумить,
Что судьбы непрочна нить.
Но чего-то все хотим мы,
Как запретного интима,
Как несбыточного сна.
И у ног судьбы елозим,
Что смешно – и то серьезим,
Только не во имя слез
Тех, что каменят серьез.
А для вящего зачатка,
Где улыбкою початка
До ушей распялен рот,
Где при слове «кукуруза»
Вспоминаем мощь Союза
И застоя полный ход.
Ибо в том благом застое
Каждый был судьбы достоин
Явно лучшей, чем теперь.
Впрочем, я же не политик,
А простой российский нытик,
Угоревший от потерь.
Несмотря на иностранность,
Восприми меня как данность,
Слово «ГУМ» или «Мосторг»
И прими на память этот
Взрыд безжалостный поэтов
Под названием – восторг!
Все захлопали, а Диана поднесла к нему свои селедочные губы.
Кстати, они у нее очень напоминали губы Раисы Максимовны.
– Я уверен, – сказал Бейм, – что девяностые оживят у человека главные чувства любви и достоинства – это интернационализм. Ну, скажите, кому среди сидящих сейчас важно, в ком и какая течет кровь? Ведь нам всем одинаково хорошо.
– Хоть на разных языках, – вставила Жужа.
– Вот именно!
Он перехватил фразу Григория:
– Наибольшая независимость – это символ быть ориентированным на всечеловечность.
Выпили со смаком.
И Оутс, понявший, что придется пить много и долго, незаметно положил под язык таблетку, тормозящую приход опьянения. Начало беседы его явно удовлетворяло. Хотя сам он был тихим бытоискателем, которого всегда убивала конкретика.
Сейчас он почему-то пристально следил за коллегой Швейбелем-Шваронком. Среди присутствующих его, конечно, щедрее всех пошвыряло по жизни. А усердно расплодившиеся сейчас толкования ее и перетряски, что преследовали последнее время, как бы подломили в нем ту мнимую молодость, которую он демонстрировал, усердно заботясь о времени и месте действия.
– Шестидесятые, – тем временем продолжал Бейм, – я бы назвал годами утомления культурой. У людей не было должного образования, подобающего окружению воспитания, но они шли на литературные вечера. Угорали от стихов. В обморок падали от эмоций. И не было равных по облику – у каждого свое лицо, свои чувства. И где-то там, за пределами неведомо чего, и правдоискатели, и правокачатели, и вообще то мемориальное бытие, которые мы называем прошлым.
Оутсу понравилась эта взволновавшая тирада Вениамина. Да и сама мысль, что в малограмотность кульутра входит куда благодатнее, тоже была спорно-новой. Люди удерживались от отчаянья путем познания. Теперь население стреножено бытовухой, приспосабливает себя к навыкам новой жизни, которую многие считают временем мирского поругательства. Опознавательно и зримо только то, что прирощено к достатку. «Совбыт, – как шутит Вениамин, – сбыт». И главенствует перестройка – бог деталей литературы. Сколько повозникло агрессивных советскому человеку сред, адресованных тому, кто разворотливей, гибче умом, а главное, менее ленив. Кажется, что над землей пронесся ураган. И его бесчинства теперь все переживают по-разному. Тот, кто об этом загодя знал, не очень сокрушается. Для кого это стало неожиданностью, кто сроду не верил в мировой порядок, кому мило любое – пусть даже самое пагубное, но хозяйственное прошлое, кто чувствует юридическую неправомочность совершающихся бесчинств, как бы был застигнут потоком встречного движения. И теперь никак не найдет возможности, чтобы начать плыть против течения.
Конкретный враг, это конечно тот, кто уже сумел разбогатеть. Кто с ходу воспринял идею переквалификации и пугающе-обновленную программу собственной жизни запросто влил в хаотичную бурность ее течения.
И всех бесило, что ни одной личности не было там, где уже спокойно пасся достаток. В той выгородке оказались люди, успевшие заявить: «Будем бытовать там, где будеют другие!», где не стыдно будет купить и не зазорно продать. Лишь бы миновать придир во все времена – людоедов из налогового управления.
Оутс не помнил в какой стране, но встречал одно забавное издательство, которое давало свет брошюрам, в коих рассказывалось, как приходили те или иные теперешние финансовые преуспевальцы в большой бизнес. И версия была такова: почти все прошли через бедность и унижения. Но никто не стал впоследствии заложником рынка, потому как именно он сделал его человеком.
Русские скорее поверят в какое-либо религиозное событие, нежели отдадутся на откуп своим собственным силам. Нужен политический перевод сознания (опять революция или что-то в этом роде), чтобы персоналистично уразуметь, что иного выхода просто нет.
Хотя многие в начале перестройки, словно глупой моднице, потрафили ее безвкусице. Но потом вдруг поняли – доход и престиж – это не одно и то же. И цели разных людей, отключающихся от обычных норм, поделив местные уровни, вышли на дорогу к преодолению конфликтов.
Это не только нравственный, но, наверно, даже экологический порог. И формальный социальный контроль не выявит издержки развития и не поменяет ценностных ориентаций.
Но одна мысль вот уже сколько времени преследует Оутса. Ему непонятно, почему Америка разрушает в Советском Союзе ту же командную экономику, хотя сама всячески к этому стремится.
И вообще, русские – это хоть и в большинстве державники, но обладающие национальной полноценностью. И полезные пути сотрудничества не помешали бы и наскучившей удобствами стране.
До революции, говорят, в России проходил так называемый День грамотника. Тогда за бесценок продавались товары, в другое время доступные только для иностранного кармана, и каждый из тех, кто в чем-то преуспел, рассказывал о всяческих экономических возможностях каждого.
На тех днях бывали и многие иностранцы, которы приезжали не затем, чтобы слать пустые угрозы на экономическое давление. А наоборот, делали дружеские предостережения, ибо чувствительная сфера потребления всегда – с коммерческой точки зрения – нуждается в определенной защите.
Как раз эти дни и говорили или показывали, насколько русский человек адаптировался к иностранному рынку и каков вообще экономический прогноз на ближайшее будущее.
День грамотника подкрепляли многочисленные ярмарки со своим набором деревенских звуков и вообще всем тем, что особенно веселит забывшего – хоть на время – свою пустую жизнь человека.
Такие дни, как гласит молва, проходили в хмурень, то есть в тот месяц, который теперь величается сентябрем.
Но сейчас всем почему-то нужны политические потрясения, где в музее натурных образцов были бы распятия человеческих судеб.
В Америке борются за моральный авторитет родителей. А вот в Германии – нет. И об этом – уж сколько времени – идет страстная, но бесплодная полемика.
Конечно, мелочная опека отвращает от жизни, но говоря языком цивилизованных проституток – цена риска не превышает цену денег.
Тот вечер окончился банально.
Вениамин, Глеб и Григорий, как все трое пришли, так в таком же составе и ретировались по своим делам, и Оутс остался с четырьмя девицами один.
– Какая главная организация истинно православных христианок? – спросила Эва.
– Дом! – ответила почти не задумываясь Диана.
– Ну, значит, и нам всем пора по домам.
Ей никто не возразил. Тем более Оутс, потому как у него на поздний вечер было назначено свидание с прехорошенькой горничной, имеющей матовое тело и бильярдно блестящие коленки.
Естественно, он знал, что она агентка местной охранки, но на ее заигрывания ответил наивной доверчивостью и теперь торопился не разочаровать, да и не разуверить тоже ее в этом.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?