Текст книги "Мания. Книга вторая. Мафия"
Автор книги: Евгений Кулькин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
И как на все это хватало у него здоровья, которое, в подпитии уверял он, расплескал по горам Афгана?
Когда Витька вздулся шеей, Триголос понял, что взял лишку, потому, чтобы сохранить лицо, решил отсрочить казнь.
– Ну и что вам такое показать? – спросил Триголос Оксану.
Та, чуть прикособочив головку, повелела:
– Хочу посмотреть, как вы икру производите.
– Ну что, Иваны, еще не пьяны? – спросил он свою слабосильную команду, которая так и обреталась вокруг него.
Первым перед ним вытянулся, как всегда, Рубашный.
– Ну прикажи, Иваша, – дал ему задание Триголос, – чтобы чету сюда приволокли.
Рубашный умотылял.
– А ты, Ванютка, – бросил он взор на Ярмишко, – закусь познатнее сгондоби.
– Будет сделано! – на месте захромылял тот.
– Ну а тебе, Иванчи, – подвинулся он к Рысенкову, – главная задача: чтобы то на столе стояло, чем он никогда венчан не был!
И Рысенков умелся без слов.
В комнатенке стало просторно, и вроде заметнее сделался Витька, и потому ему подумалось, что сейчас Триголос возьмется за прежнее. Но он неожиданно заговорил об искусстве.
– Вот скажите, какая сила опекает дом?
Лабух вздрючил брови, что могло означать: «Ну ты и даешь, паря!» Чуть подкокетничала глазами Оксана. И только Витька упуленно молчал.
– А главное в доме – это художественное обустройство. Вот глядите! – он указал на потолок. – Без абажура лампочка голая, как сопля. А коли все это приаккуратить? На стенки картины повесить. Торшер завести. И вот человек напотеется на отдыхе или на работе да придет сюда, в эту благодать. А ему сам Левитан или там Айвазовский в зрение своими картинами вплывает. В стряпку сходил, пивко холодное из морозильничка достал. Ахнул, ухнул! Да еще стопарь чухнул! А потом музычку врубил. Для сугрева души. Вот, когда жить и умирать не надо!
Оксана глядела на него чуть прикруглившимися глазами.
Не сказать, что она была красавицей. А вот вычурной девичьей стройностью отличалась, это точно. И хотя малость привяли грудишки, все равно чем-то привлекали. И она об этом, видимо, знала, потому как все время их топорщила напоказ.
И тут подпрягся Гера.
– Как сказал в свое время товарищ Горький, «в карете прошлого далеко не уедешь». Потому надо думать о новых направлениях в искусстве. Они больше ложатся на современную душу.
– Да это я Левитана с Айвазовским для примера привел, – сказал Триголос. – У нас, вон, в Волгограде один художник проживает – такое отчебучивает – с ног валятся.
– Кто такой? – спросила Оксана.
– Александр Эд. Ну, скажу я вам, талантище! Вот заказал ему свой портрет начмил…
– Начинающий милый человек, что ли? – наивно спросила она.
Триголос всхохотнул, засмеялся и Гера. Но даже Витька лицом помякшел. И именно он перевел на общедоступный:
– Начальник милиции, значит.
– Так вот он его так изобразил, – продолжил Триголос, – словно он со всех сторон решетками обложен. Дерево рядом стоит. А присмотришься – вместо веток – железные прутья.
И в этот самый момент в комнату вволокли двух – один побольше, другой поменьше – осетров.
– Ой, какие они огромные! – вскричала Оксана и даже попятилась.
– Высший ранг! – произнес Триголос. И спросил: – А стерляди что, не нашлось?
– Ну вы же… – начал было парень в камуфляже, но Веденей махнул рукой.
– А вот теперь сам обряд добычи икры вам продемонстрирует даже, вот, лабух.
Гера взял длинный с наборной ручкой нож.
– Товарищ Минеральный секретарь! – торжественно произнес Триголос. – Разрешите показать всему миру истинную сущность социализма.
И тут лабух подшепнул, что все осетры похожи на членов Политбюро и этот особенно смахивает на Горбачева, потому и обраще-ние к нему «минеральный», потому как он повел борьбу со всем спиртным.
Оксана обалдело моргала. А Гера тем временам располосовал белую брюшину осетра, и в подставленный к порезу таз стала вываливаться икра.
И в это время заявились гонцы с выпивкой и закуской, и процесс «икрометания» был перенесен в другую комнату. Вернее, в кладовку. А тут стали сооружать пиршеский стол.
– Причем, – чтобы поддержать умность Триголоса, начал Гера, – есть примета: коль съешь икру на берегу, где поймана рыба, то душу обновишь наполовину.
– Да возликует тот, кто это делает впервые! – вскричал Триголос и пододвинул к Оксане сперва рюмку с коньяком, а потом и чашку с икрой.
Она заплетающимися губами прошлась по краю громадной, почти с целый половник, ложки и спросила:
– И вы так питаетесь каждый день?
– Ага! – сказал Веденей. – Потому перед вами сплошь многоженцы. Лабух, – дай Бог памяти, – кажется, двенадцать жен имел. Витька, – ткнул он ножом, который держал в руках, – десять баб пережил.
– А вы? – спросила она.
– А я – холостой, как патрон, из которого забыли выстрелить в одна тысяча девятьсот четырнадцатом году.
– А почему? – прорвалась, наконец, в ней деревенская наивность.
– Потому что не ем икру.
– Совсем?
– Конечно!
– И только из-за того, что боитесь кому-то сделать больно?
– Вот именно!
Первую пили стоя, потому как этот тост был за Оксану.
После третьей незаметно для Оксаны куда-то исчезли все три Ивана. Потом, кажется осилив пятую, убрел в неизвестном направлении Витька, наверное радуясь, что последний золотой зуб его все еще жив и есть возможность пьяно посверкивать фиксой перед какой-нибудь молодкой.
Потом «отвалил» и лабух, и Оксана вдруг воскликнула:
– А куда же все подевались?
– Частично слиняли, – пьяно начал Триголос, – а частично испарились.
– А певец почему ничего нам не исполнил? – вспомнила она про Витьку.
– Да я же говорил, зубы ему мешают.
– Странно! – задумчиво произнесла она и вдруг предложила: – А вам надо немедленно жениться.
– Зачем? Чтобы начать есть икру?
– Нет, чтобы сделать еще одну женщину на земле счастливой.
– Так неужели в моем исполнении это возможно?
– Конечно, – просто ответила она. – Вот мой муж говорит: «Убил бы тебя, да подумаю, что другая будет не лучше, руки опускаются».
– Так вы замужем? – обреченно вырвалось у него.
– Конечно.
– Ну…
Она, как ей показалось, догадалась, что он собирается спросить.
– Он у меня подполковник милиции. Работает в МУРе.
У Триголоса остановилось дыхание.
2
Сад был наполнен особой, тронутой знобкой заповедностью тихостью. В ветвях деревьев копошливо возились какие-то птички. Как бы отделившая себя от сада, где-то вдали от него, даже, кажется, в поле, куковала кукушка.
Подпрыгивающей походкой пересек сад Филька-дурачок. Вися хвостом, пролетела сорока.
Чемоданов пришел в этот сад не затем, чтобы послушать кукушку или поглядеть, как летает сорока. Тут он должен был встретиться с одним шалопутом, с которым никто его не должен видеть.
Нет, тайн от пахана у него не было, но всем прочим не надо знать, что у него есть и такая связь.
А на встречу с ним должен был прийти капитан милиции.
В гущине соседней яблони взрыднула иволга. Подала голос, но не показалась. И Максиму вдруг подумалось, что, может, мент тоже так решил сделать. Обрязчиться, что есть, но не дать себя разглядеть.
Но тут же иволга выпорхнула из-под испода ветвей, и Чемоданов расправился душой. Даже чуть улыбнулся.
Последнее время он себе редко это позволял. Особенно после того, как закружились зеленые мухи вокруг смерти Алевтины. Потому как так вчистую отмазать всех было ой как непросто. И тут этот вихляк, что сейчас собрался прийти, кое в чем помог.
– Жила бы себе, дура! – вслух произнес Банкир. – Нет, потянуло правде в печенки въехать.
А случилось то, что Чемоданов ежели и ожидал, только не в это время. Кажется, какое ей дело до его жизни, когда они давно никто? Так нет, стала следить: вправду ли он ездит в молельный дом или – по пути – куда-либо в другое место свертает.
И – выследила.
Она распахнула дверь в ту пору, когда хором петушили одного фраера.
– Кто эта женщина?! – спросил тот, кому «в увеличилку превращали очко». – При бабе, гады, харите!
И Чемоданов выдавил ее своим телом сперва во двор, а потом на улицу.
И там вдруг почувствовал жуткую беспомощность. Вот сейчас она заорет, что тут живут педерасты. Поднимет хай, и тогда трудняк будет все это загасить.
– Этот гад, – сказал он ей, – деньги мне должен.
– Ну и что? – спросила она. – Вы из него печатный станок решили сделать?
И он вдруг, махнув рукой, сказал:
– Хочешь правду?
Она приостановилась.
– Здесь действительно собрались все мужеложи.
– И ты в том числе?
– Конечно!
Она глянула ему в промежье, словно там должна быть соответствущая мета.
– И ты все время посещал это заведение? – спросила она.
Чемоданов промолчал.
– Да или нет? – возвысила она голос.
– Ну ты же знаешь…
– A какой ты – активный или пассивный?
– Мальчик, – неопределенно выразился Банкир.
– Значит, тебе меня не хватало?
– Это своего рода болезнь.
– Ага! Хворый! – Она помолчала, потом спросила: – Ну что будем делать?
– А я откуда знаю.
И вдруг призналась:
– А ведь слышала, как ты в лесу говорил со своим, видимо, таким же напарником…
И она пересказала все точь-в-точь, о чем уже успел подзабыть.
Это был смертный приговор, подписанный ею собственноручно.
– Я давно поняла, что ты ведешь двойную жизнь, – кипела Алевтина. – Но я не могла понять, где ты, в какой шайке-лейке. А теперь я все знаю. Нет, дорогой! Ты – не педераст. Ты бандит, который сумел прикинуться честным, даже униженным человеком. И деньги украли твои же дружки, чтобы потом ты их «нашел».
И тут он заплакал. Натурально, даже почти навзрыд.
– Милая Аля! – вскричал. – Пойдем, я сейчас же сдамся в милицию. И все расскажу о себе сам. Я действительно преступник. И все мои дружки – тоже. Но я – люблю тебя. Я жить без тебя не могу!
– А почему тогда ушел? – холодно вопросила она.
– Потому что мне приказали!
Он вытер артистические слезы и вдруг решительно произнес:
– Как мне все это надоело! Пойдем, сдамся!
– Кому? – поинтересовалась она с некоторой степенью осторожности.
– В милицию! – воскликнул он. – Все расскажу и – будь что будет!
Алевтина молчала.
– Только дай мне слово, – обреченно начал он, – ежели дадут срок, то ты меня обязательно дождешься.
Она бросила себя в паутину раздумий.
И в этот самый момент поравнялись с милицией.
– Ну я пошел, – сказал он.
И на самом деле забрел в отделение, где дежурил вот этот самый капитан, и сказал ему:
– Бабу одну охмуряю, ну чернуху ей кинул, что зэк и так далее. Думаю, ежели поверит и простит, то это как раз то, что мне надо.
Капитан Бленушов понимающе улыбнулся.
И тут в дежурку влетела Алевтина.
– Вы ему не верьте! – закричала. – Это он все придумал!
И чуть не волоком вытащила Банкира из милиции.
– Чего ты удумал! – сказала уже на улице. – Давай лучше сами разберемся.
Он кивнул.
– И у меня предложение есть, – сказал.
– Какое?
– Немедленно уехать отсюда как можно дальше.
Алевтина опять погрузилась в туман раздумий.
– Только у меня с завтрашнего дня, – сказал он, – командировка.
– Когда приедешь, – согласилась Алевтина, – тогда и поговорим.
Все остальное было обставлено в лучшем виде. Почти в тот же час – на взбесившейся машине – он уехал, чтобы к вечеру того же дня быть у лабуха.
А по поздней поре к ней пришли.
– Кто? – спросила она.
– Да я, кто же еще? – послышался всегдашний голос Чемоданова.
Но его с этими троими не было. А вот голос – присутствовал. Записанный на магнитофоне.
Уже по приезде, но еще до того, как его поволокли к следователю, он побывал на могиле Алевтины и сказал те же, что и теперь, слова:
– Жила бы себе, дура!
А капитана тем временем все не было. Хотя еще ему один раз пересек путь Филька-дурачок.
Именно по нему Банкир должен был определить, что в аллее, где они собрались встретиться, чисто.
С вислой вершинки грушины каркнула ворона. Откуда-то нанесло молодым дымком недавно затеянного костерка.
Банкир не любил встреч в уединенных местах. Хотя и знал, что мрачные беседы должны происходить именно там. К какому-либо дому торить тропу, чтобы там провести разборку, почти самоубийство.
Но сейчас Максима по-настоящему занимало: что же такое хотел сообщить Бленушов и почему опаздывал?
Прошел почти что час с того, условленного капитаном времени, а он так и не появился. И Банкир, коротко оглянувшись, медленно побрел к шоссе, где, по его расчетам, должна быть автобусная остановка.
Толпу народа и утычки машин любопытных увидел еще издали. Но даже отдаленно не связал это происшествие со своим пребыванием в Лапшин-саду.
Потому попервам даже не хотел глядеть, кого это, щелкнувшего хавальником, пригвоздило к дороге. Пока одна взволнованная женщина, главная, как она считала, свидетельница, не произнесла, повторяя, видимо, уже в который раз:
– Он вышел вот из той, – показала она на противоположную обочину, – легковушки. И вот тут встал, ожидая, когда проедут машины по встречной полосе.
От волнения она поперхнулась и, прокашлявшись, продолжила:
– И вот небольшой такой грузовичок ехал себе во втором ряду, потом как вильнет в его сторону, подцепил его крылом или чем-то там еще.
– И не остановился? – наивно спросила та баба, которой свидетельница все это рассказывала.
– Мало того, – заволновалась та. – Я точно видела, что за рулем сидел милиционер.
– А этот, кого сбили, тоже, видать, ихний офицер.
И тут Банкир ринулся к лежащему. Чуть подшевелил, чтобы рассмотреть лицо.
Погибшим был капитан Бленушов.
Подошел автобус. Банкир вплеснулся в него и тоже, как и все остальные, припал к окну. Теперь он смотрел на «жигуленок» капитана. И сразу зароилось в голове несколько вопросов, и главный из них был такой: «Зачем он оставил машину на дороге? Почему не въехал в сад? Почему был в форме?»
Мысли о том, кто его убил, у него не было. Потому как это он почти точно знал.
Кому-то очень не хотелось, чтобы такая встреча состоялась. Хорошо, если это какой-то внутренний конфликт. А если во все это вмешалась некая третья сторона, у которой есть свобода на власть?
3
Куимов не заметил, как на горизонте вскучились облака. Только что было совершенно чистое небо, и вот ему навстречу как бы кто гонит отару овец. А непогодь портила все его, хотя не очень обширные планы. Ибо он считал, что если где-то душа отдыхает от суеты и каверзы, так это в Александровке, приписанном к речке Иловле селе, имеющем по нонешним временам роскошество – и до самой околицы асфальт, и железную дорогу с персональной станцией, прозванной, однако, по имени соседнего села Солодчей, и не успевшую сдаться на милость людской неуемности уютненькую с лесными опушками и мелководными речными плесиками пойму.
В Александровке у Куимовых дом. Собственный, в центре села. Добротный. Но вот жить в нем удается весьма и весьма редко. И отчасти от того, что библейская простота быта, которая исповедуется там, как-то уже не устраивает, что ли. Даже для Геннадия, вроде бы привыкшего к мысли, что земля – это часть религии и чем ниже ты ей кланяешься, тем она больше дает тебе благ. Что отношение с миром должно быть через любовь к нашей исконной кормилице.
Но духовный мир и душевный покой, подчерпнутый там, как бы являют собой последнюю утопию века. Вот, мол, уеду туда, где нет каверз и живут только одни праведники. И посвящу себя свободе искать и находить. И трагедия духа тихо сгинет сама по себе, как стихийная история растворится в прошлом, и будешь верить только лишь в свою правду.
Но, как это ни прискорбно, жизнь лишена выбора драмы. И бытие приобретает фанатическое обличие там, в городе, в этом людском муравейнике, где глобальные явления, пластуясь, творят решающие конфликты и критерии. Гениальные фантазии, освободившие греховный мир от высокой трагедии, как бы говорят, что жизнь – это прелюдия последней идеологии века и ее культурная характеристика определяется степенью засоренности души, а похороны – это предисловие к забвению. Недаром в свое время Василий Розанов сказал: «Раскольники – это последние верующие на земле».
Был как-то у Куимова один знакомый по фамилии Ледяков. Так вот, этот Савелий Ледяков, легкий человек во всех отношениях, привез с Севера, где обретался многие годы, такую байку. Была там у них какая-то то ли секта, то ли простое сообщество однодумцев, которое отличалось веротерпимостью и скромностью, теряющему предел. Они везде ходили только пешком, причем при этом распевали самими придуманные псалмы, не понимали сути национального государства, потому как считали, что кровавые конфликты возникают только на этой почве. А когда тебе будет неведомо, кто ты, то и не поволокет отстаивать свою якобы поруганную историческую правоту.
Люди эти не фотографировались, не позволяли снимать себя на видеопленку. И даже не хотели, чтобы о них писали.
И вот у них было такое предназначение: сообщество это должно было исчезнуть в двадцать первом веке.
То есть дальнейшие браки и разведение детей воспрещались. Вот доживут те, которые сейчас наличествуют, и – все. И никаких потомков.
Так вот эти самые люди придумали довольно любопытную идеологию для женщин. Когда одну красавицу Савелий спросил, почему она не выходит замуж, когда вокруг полторы тысячи неженатых мужчин, она ответила просто: «Боюсь испытать одиночество».
И вот что-то подобное стал испытывать последнее время Куимов, живя среди множества друзей и знакомых и по роду своей деятельности общаясь с таким количеством людей, что, кажется, только это способно обессилить душу.
Его уже не манило возвращение к истокам, не мугутила душу мучительная неопределенность. Ибо ему было ведомо, что психологический источник всех утешающих догм находится в собственной душе. И нечего взывать остановить время или обновить духовный опыт. Разрушение ткани бытия кроется в социальной утопии, в том разделении сфер, в котором не тяжелый момент рождает парадоксальное состояние, а вечные перемены, к которым так охоч человек.
Но предполагаемые темы его размышлений порой достигали стратегической высоты, когда хотелось осознать роль России в мире, уже пережившей экономические атаки и борьбу за свои интересы. Когда полная власть духа возвысится над тем, что мелкостно, а значит, и пакостно делится на несколько слоев. И в той среде, что его окружает, не отторгается только просветительство и искусство.
Рекламные лозунги вряд ли поднимут дух нации. Скорее, наоборот. Но именно они сейчас порождают растущую озабоченность всякого, кто хоть сколько-то сбросил с себя погромное настроение.
Мечтания и тоска – вот что сейчас имеет силу национального социального действия. Все другое отвергается как относительная слабость. Не имеют признания и полузапреты-полуразрешения, которые как бы витают в воздухе, но – из-за отсутствия активности, не стали знаменем демократии.
Геннадий помнит периоды и просвященной диктатуры, и культурного наступления, и самовласть неразумного этического характера. Равно как неоднократную попытку наведения порядка. Где много неприятного приносила чисто военная истерика.
Много неприятного шло и с другой стороны, где реально возможное тоже не принималось в расчет, где одновременно с неразумным авторитаризмом, любимым в российских условиях, пыталась главенствовать не подвергающаяся сомнению власть толпы.
Выявленным вопросом всезнайства теории, что начало демократии – это нормозадающий продукт распада всего предыдущего, явились два довольно спорных соображения. Первое, что попустительская мера, допускающая градации в предпочтениях, является не более чем рекламой нового образа жизни. Второй же довод был круче и злее. Он предполагал не подвергать сомнению то, что благополучно, хоть и пережив кровавость и прочие утеснения, прошло. Поэтому надо начинать с того, что по привычке будет восприниматься в штыки. Использовать жесточайший контроль и обоснованное доверие. Тогда – без сбоев и прочего всего, что ей сопутствовало всю жизнь, – заработает экономика. Состоится разумный раздел рынка, и – так уж устроено общество – оно скоро забудет примененный к нему опыт гильотины.
А тем временем тучи, что было взглыбились впереди, неожиданно разредились, и этой полупрозрачностью, как сетью или неводом, захватили значительную часть иловлинской поймы, и Геннадий неожиданно понял, что это же опустился на землю гибельный – без дождя – град.
И так уж случилось, что туча выградилась над самой Александровкой, обшмаляла, какую была, завязь садов, шрапнельно попросекала уже выкохавшиеся в ту пору лопухи и стозвонно оттараторила над единственной железной кровлей, под которой разместились сразу три требных заведения: сельсовет, правление колхоза и медпункт. Правда, в медпункте, на той стороне, что была обращена к пришествию тучи, град повыбил еще и стекла в окнах.
Словом, урон был учинен хотя и небольшой, но значительный с той точки понимания, что стекла сейчас не сыскать, яблок ребятишкам не видать; насчет же лопухов никто не стал сокрушаться – чтобы их совсем какая-либо холера изничтожила; а вот от барабанов, кои учинил град по казенной крыше, душа еще долго пребывала в непонятном, будто скаковом азарте.
Геннадий загнал машину во двор, отметил, что одна градина попала в черепушку, что висела на колу, и расколола ее пополам. А может, это разгокали ее ребятишки, которые в отсутствие хозяев на правах оных обживают тут запретные в другое время углы.
Пришел подвыпивший сосед.
Он всегда бывает «под мухой» и потому иным, то есть трезвым, не воспринимался совсем.
– Скажи мне, Александрыч, – произнес он. – Тебе известно количество наших потерь в Афганистане?
– Нет, – сказал Куимов.
– А зря! В политических целях ты должен все это знать.
– А зачем? – спросилось само собой.
– Чтобы оправдать печальный парадокс.
Куимов понял, зачем припожаловал сосед.
– Сколько тебе надо? – спросил.
– На бутылку, – деловито ответил тот.
– А где ты это все берешь?
– У тети Груни.
– Она варит самогон?
– Нет, – гордовато сказал он, – фабричную водку выпускает. – И поспешил навязать спор: – Не веришь, да? Я сейчас принесу…
И, метнувшись в свой двор, вернулся с бутылкой, на наклейке которой значилось, что это особая водка, произведенная на московском заводе «Кристалл».
– Видал? И по вкусу мягче любой бормотухи.
– Ну а не боится эта Груня, что ее – того?..
– Ты такого министра Лагунина знаешь? – вдруг спросил сосед.
– Да вроде слышал, – ответил Геннадий.
– Так вот это ее родной брат. Улавливаешь, откуда ветер?
Ежели Славка Журба был простоватым алкашом, то другой сосед Артем Гржимайло являлся ему явной противоположностью.
Он совершенно не пил. В свободное от своего тайного бытия время – ибо никто не знал, чем он занимается целый день, – приходил в сельсовет и там начинал, как все говорили, «качать права».
– Для вас, что, – обращался он, к примеру, к председателю или секретарю Совета, – советские праздники не колышат?
– А что нынче за праздник? – спрашивал его.
– День Парижской коммуны! – восклицал он. И значительно добавлял: – С нее все началось.
– Что именно?
– Насаждение идей коммунизма во всем мире.
– Ну и чего же нам делать? – наивничали сельсоветские.
– Вывесить красные флаги и в клубе прочитать лекцию об этом событии.
– Так про ту революцию никто же ни хрена не помнит.
– Тем более, наше дело обновить память.
К Куимову он приходил по другому вопросу.
– Скажи, – спрашивал он, – чего труднее писать – стихи али прозу?
Геннадий соответственно отвечал.
– А тогда почему за маленькую книжку платят больше, чем за большую?
– А откуда ты знаешь? – любопытничал Куимов.
– Да Петров мне говорил.
Петров – тоже писатель. Только, в отличие от Куимова, он там живет уже многие годы и сейчас, кажется, вознамерился навсегда перебраться в город.
– Так вот он мне сказал, что ты за маленькую книжечку стихов получил больше, чем он за толстенный роман.
Поскольку от этого «живой деньгой» не откупишься, Куимов предлагал ему что-либо почитать.
Он долго копался на полках библиотеки, потом неожиданно задавал вопрос:
– А у нас возможны террористические нападения?
– Не знаю, – отвечал Куимов.
– Вот в этом наша главная беда, – подхватывал Гржимайло, – это безучастность и апатия. А никогда не задумывался, почему всякая наша победа – трудная? А все потому, что у русского, даже взявшего кол, где-то в душе смутное предчувствие: а нужно ли пускать его в дело? Может, и так обойдется.
Он нашел какую-то брошюру.
– А чего это тут такая нарядная Москва?
Никто не помнил, кем Артем был до того, как насовсем переехал в Александровку. Ну что явно был не простым работягой, говорил его слог. И постоянная тяга к политическим спорам.
Нынче он тоже, перетасовав несколько книг, уселся у окна, глянул на пойменное прилесье, только что пережившее градобой, и начал:
– Что проще – сделать зрелое предложение или дать абсурдный приказ?
Куимов, пододвигая ему пепельницу, молчал.
– He заботясь о результатах, приказ, конечно, доступней, – продолжал он. – А если ты обладаешь правом того самого предположения?
Он раскурил, кажется, самокрутку.
– Репрессивная структура говорит, что промаха не будет.
Он углубился в какие-то свои размышления, потом продолжил:
– Вот не пойму я Горбачева. Сперва мне показалось, что он в свои реформы заложил корыстные политические интересы. Не хочу никого обманывать, поначалу мне кое-что по-настоящему нравилось.
– Что именно? – вяло спросил Куимов.
– Борьба с пьянством. Но когда Европа ему в смущенной форме возразила, он тут же вплыл в тему живого обсуждения.
– Ну а это, что, плохо? – поинтересовался Геннадий.
– Конечно! Ведь у них на Западе свой конституционный обычай, законы обычно универсальны: что в Канаде, скажем, что во Франции. Форма защиты трудовых прав везде одинакова. А мы – другие. К нам чужие мерки не подходят. Потом политические связи у нас совсем другие. Вон Славка Журба бегает по деревне и всем навязывает свою арифметику войны. Где-то прослышал, что мы в Афганистане прогусарили сорок миллиардов долларов и потеряли двадцать тысяч жизней. И это он только сейчас понял, что аргумент силы – самый последний у человека.
– Ну а какая же пропорция случившегося? – без интереса спросил Куимов.
– Не знаю, но Славкины цифры на несколько порядков завышены. Ну а что, военную машину легко запустить, но трудно остановить, это и дураку известно.
Он посидел какое-то время молча, потом сказал:
– Я в свое время тоже был политизирован в коммунистическом духе. Кричал лозунгами типа: «Советское, значит, отлично!», пока однажды не встретил одного старичка, который вчуже воспринимал чуть ли не все, что творилось вокруг.
– Как же ему удалось выжить? – апатично спросил Геннадий, надеясь, что, может, вот это определимое и даст возможность скорее высказаться и уйти.
– Он ведал у нас финансовым сектором, – продолжил Гржимайло, – и на любое отмечание у него недочетов говорил одно и то же: «С вашим глазом – быть министром финансов». И вот однажды он меня позвал домой.
– В гости? – спросил Куимов.
– Нет, помочь ему один баланс уравнять.
«Ага! – про себя произнес Куимов. – Значит, он какой-то финансист!»
– Приходим. Он знакомит с женой и с сынишкой. Тот сразу льстиво заметил, что я в мороз хожу без шапки. И вдруг мне тот старичок говорит: «Жизнь – это неоднородная мозаика. Никто с одного взгляда точно не скажет, каких кубиков или ромбиков больше, а каких меньше». Ну я, естественно, не спорю: так оно, наверно, и есть. «Но, – продолжает он, навешивая себе на шею салфетное ожерелье, – роль счетовода в том, чтобы назвать любую цифру. Пусть взятую с потолка. Только не сразить того, кто об этом допытывается пресными словами: «Не знаю!»
Он упулился в пепельницу, где – по привычке – препарировал окурок, и заключил:
– И с тех пор я пользуюсь его рекомендацией. А ты вот, о чем бы тебя не спросил, все время гасишь разговор той точной определенностью, от которой почти у каждого сводит скулы.
С этим Артем Гржимайло ушел.
И у Куимова наконец появилась возможность хоть сколько-то отдаться своему одиночеству. Именно ради него он загнал себя в эту приятную сердцу отдаленность.
А одиночество было ему нужно потому, что он внезапно заболел новым романом. Именно заболел, потому как порой у него даже поднималась температура.
А написать он решил как раз о перестройке. О том, о чем сейчас идет треп по всей Руси великой и что никак не совместится воедино. Все время какие-то идут непонятные выверты, неожиданные зигзаги. И почему-то каждому кажется, что это он, как дирижер, наломал руки на жестах, демонстрирующих восторг или разочарование.
А повод обо всем, что сейчас творится у Куимова, был, что называется, веский. Неожиданно один из его сослуживцев по флоту стал министром. И все время, когда им приходилось хоть и коротко, но общаться, тот постоянно спрашивал, может ли с чем-либо помочь или подсобить.
Но поскольку в этом не было необходимости, Куимов никогда ни с чем не обращался.
А однажды к нему приехал крестовый брат Николай и попросил ему «уазик» достать.
Куимов подумал и ответил, что особенно не обещает, но попробует.
– Да нет проблем! – закричал сослуживец в трубку, когда он ему позвонил. – Деньги в зубы и – айда в Белокаменную.
И Геннадий приехал.
И почти две недели провел там, пока все, по словам министра, улаживалось и утрясалось.
– Знаешь, – сказал ему в конце этого срока друг, – мой коллега сейчас в отпуске. Вот вернется… Словом, приезжай через месяц.
Куимов ездил к нему восемь раз. И когда, отчаявшись, собрался махнуть рукой, как секретарша министра, для которой он давно стал своим человеком, однажды – за чаепитием – спросила:
– А что у вас за такой вопрос, что Александр Елисеич не может решить?
И он – рассказал.
Света, как звали секретаршу, как-то отрешенно посмотрела на Геннадия, и можно было легко предположить, что она сравнивала качество дружб – мужской и женской. И потом просто так спросила:
– Что же вы мне раньше не сказали?
Умаянный бесконечными обещаниями, пустыми встречами, ненужными знакомствами, ничему не обязывающим питием, Куимов и на эти слова Светланы посмотрел, если так можно выразиться, как на въедливую борьбу добра и зла. Добро – предполагает, а зло – располагает. Вот сейчас она скажет то же, что и его друг: мол, в наши дни это дело совсем непростое, «уазики» в продажу почти не идут, ибо это, так сказать, оборонный заказ. Ну и в защиту своих намерений еще вякнет, что старания могут быть и не признаны.
И пока этот напряженный монолог вписывался в призрачный мир надежд, Света – по телефону – совершила некую живопись словами.
– Ларочка! – произнесла она в трубку. – Есть у меня один хороший знакомый, который до сих пор верит в праведную жизнь. Нет, не псих. Просто он, согласно своим убеждениям, никогда не сталкивался с тем, что находится вне морали.
Куимов не мог понять, зачем нужна эта изощренная проза.
А Светлана, чуть приламывая свою тонкую бровку, продолжала:
– А равнодушие общества кого хочешь сделает дебилом. Тем более что наша умственно отсталая политика…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?