Текст книги "Атаман Устя"
Автор книги: Евгений Салиас-де-Турнемир
Жанр: Исторические любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
Глава 12
Прошел день, наступила и ночь, а никого не видал Лысый на дороге. Будто заколдовано. А уж за ночь кто же поедет или пойдет тут. Дичь, глушь, горы вздымаются черные да будто лохматые в темноте. И как-то страшно глядеть самому разбойнику, Лысому, а для горожанина какого или мужика разве дня-то мало, чтобы засветло по своему делу пробраться. А теперь кого и застигнет темь в пути, то уж, конечно, он напрямки коротать дорогу через Козий Гон не станет в глухую ночь, а даст три версты объезду по большой дороге.
Вот и приходится наутро идти с пустыми руками. А оставаться еще нельзя, хлеб весь; еще утром последки съел. Вздыхает Лысый… От тоски да от голода вылез он еще в сумерки из своей засады середь ельника, полазил по горе, чтобы отсиженные ноги промять и голод унять в нутре и затем опять засел.
– Да нет… Где же? Что ж тут теперь? – вздыхает он. – Кто же тут в ночь поедет. Вот разве месяц кого обнадежит и в путь поднимет, больно уж хорошо светит, да и ночь-то тихая, прохладная… По прохладе да при месяце в эдакую тишь куда лучше в пути быть. А вот смотри, как назло, никто не проминует.
Долго сидел Лысый молча и не шевелясь среди тиши ночной, на небо глядел, на звездочки, на месяц, что серпом серебряным из-за горы выплыл и пошел уходить в небо все выше да правее. Скоро стал мужик опять подремывать с тоски. Любил он спать, да еще и то любил, что, бывало, во сне зачастую увидит своих – жену, сына… Говорят с ним. Живут в избе своей.
Вот как наяву все привидится… Проснется, и как-то хорошо, легче на душе станет. Будто домой сбегал на одну ночь и вернулся в разбойный стан.
Стал было уж Лысый сильно клевать носом… но вдруг почудилось ему что-то… Трещит что-то и стучит… Прислушался он. Справа со стороны города и впрямь что-то среди тиши раздается… Но еще далеко. Так далеко, что, поди, с версту. Ночью да в эдакую тишь издалека все слышно. Прошло несколько времени, и Лысый приободрился. Привстал он, радуется и слушает.
– Едут! Ей-Боху, едут!.. – проговорил он, наконец.
Вдали явственно раздавался конский топот. И вот все ближе да ближе, да яснее. По Козьему Гону приближался кто-то. Но чем ближе и ясней был конский топот, тем опять печальнее становился Лысый.
Дело опять неподходящее на него трафилось. Конечно, можно выпалить, да после-то что будет. Самого ведь ухлопают.
– Эхма… Незадача мне хораздо! – ахнул Лысый.
Дело в том, что по ущелью приближался к нему, ясно и отчетливо раздаваясь среди тиши ночной, двойной конский топот двух, а то, пожалуй, и трех коней. А уж двух-то, наверное.
А с двумя проезжими что ж сделаешь? Ну, одного ранишь крепко и сшибешь, даже хоть и наповал, замертво. А другой-то?.. Что ж, он разве смотреть будет. А по Козьему Гону ночью разве поедет кто без ничего? Уж хоть топор, а все про запас возьмет.
– Одного убьешь, а на друхохо и вылезай с пустыми руками, чтобы он тебя пришиб! – рассуждал Лысый и спохватился поздно, что топора еще не взял.
А топот ближе… Вот фыркнул один конь, и слышит Лысый голос звонкий молодца проезжего. Разговаривают, должно…
– Небось… По холодку… Недалече… Во… – слышит Лысый и стал таращиться на дорогу.
На завороте показалось что-то живое, стал мужик приглядываться и чуть не ахнул громко… Едет на него шажком молодец верховой, да один-одинехонек, а другого коня в поводу ведет… И оба коня большие, один белый, идут размашисто, видать, дорогие помещичьи кони, а не крестьянские! Захолонуло сердце у мужика от удачи. Молодца долой, а коней по этой дорожке, хоть бы и не поймал, за ночь он пригонит к Устину Яру. Дорога-то одна и все между ельником. Так и поставит «пару конь» на атамана.
Положил Лысый ружье на сук, стал на колени и навел тихонько прицел на дорогу перед собой.
– Как поравняется, так и полысну! – радуется мужик. Забыл и думать, что грех убивать, что впервой придется жизнь христианскую на душу брать. Что делать. Своя рубашка к телу ближе.
Молодец верхом ехал, покачиваясь, немного не поравнявшись с Лысым, зевнул сладко да громко и опять заговорил с конями:
– Вали, вали, голубчики… Недалече.
И поравнялся.
Лысый, нагнувшись, прилег к ложу ружья щекой, подпустил молодца на прицел и дернул за собачку.
Ахнуло все кругом. Будто все горы повалило наземь. Грохот раскатился, казалось, до неба и звезды встряхнул. Кони шарахнулись и с маху вскачь! А молодца качнуло было долой, но справился он и, крикнув, еще нагайкой ударил подседельного коня…
– Ах, дьявол. Ах, обида! – заорал Лысый и, бросив ружье, сгоряча полез вон из ельника. – Ах ты распроклятый. Запрет на тебе, что ли?
Вылез Лысый на дорогу и ясно видит, что уж за саженей пятьдесят проезжий пустил коней шагом и оглядывается назад.
– Ну, счастлив твой Бог!.. – орет со зла Лысый и грозится кулаком молодцу. – Попадись, леший, мне вдругорядь – маху не дам, дьявол. Право, дьявол! – орет Лысый что есть мочи.
– Ванька! – кричит вдруг и молодец.
Оторопел Лысый, глядит.
– Ванька, ты, что ль?.. – кричит опять молодец и коней остановил.
– Я-а… – прокричал мужик, дивяся.
– Лысый? – кричит молодец.
– Я! Я-a! Чего?..
– Ах ты лядащий… Ах ты чертово рыло! Вот анафема! Ну, постой же…
И, повернув коней, молодец едет назад. Кони храпят и таращатся на Лысого, что стал среди дороги, на том месте, где сейчас его заряд их пугнул.
– Но-о! Чего! – понукает их молодец.
Но кони не идут.
Молодец живо смахнул долой и стал привязывать коней к дереву.
– Ладно, погоди, лысая твоя голова! – ворчит он.
Привязав обоих коней, молодец пошел на Лысого и нагайкой машет. Мужик ждет, растопыря руки, и дивится. «Что за притча, знает проезжий, как меня звать: должно, знакомый».
Подошел молодец совсем да и говорит:
– Тебе это кто ж указал своих-то бить? А?.. Собачий сын.
– Батюшки светы! – заорал Лысый. – Ехор Иваныч… Родной…
Перед ним стоял есаул их же шайки, Егор Иваныч, или Орлик прозвищем.
– Прости, родимый! – повалился Лысый в ноги есаула. – Ехор Иваныч…
Но Орлик сгреб Лысого за волосы и начал шлепать его нагайкой по спине.
– Ехор Иваныч! Ехор Иваныч…
– Знай своих… Не пали из ружей по своим… собачье отродье…
– Ехор Иваныч, родной, – вопил Лысый, и каждый удар нагайкой по спине ошпаривал его, будто кипятком.
Долго среди Козьего Гона раздавались и по затишью ночному далеко разносились шлепанье Орликовой нагайки и крик мужика.
Устал есаул махать да шлепать и бросил, а Лысый в жару и в поту насилу на ноги встал.
– Теперь, дурень, будешь помнить… – выговорил Орлик и, повернув, пошел к коням.
– Ехор Иваныч, прости… Атаману не ховори, родимый! Не буду николи. Вот те Христос, если я кохда… Родимый! – взмолился Лысый, догоняя есаула
– Ладно, ладно… деревянная голова… Подбери ружье и за мной в Яр. Нечего тебе, дураку, тут сидеть.
– Прости, родной. Атаману-то…
– Ладно. Скажи спасибо, шалый черт, – обернулся есаул, – что я тебя сам вот здесь сейчас не ухлопал.
И Орлик, достав из-за пояса пистолет, наставил его в лицо Лысого.
– И теперь вот еще руки чешутся… так бы вот и положил на месте.
Лысый опять упал на колени.
– Ну, поднимайсь, ружье бери. Да за мной.
Орлик подошел к коням и, отвязав обоих, сел на своего. Лысый побежал за ружьем в кусты.
Есаул, сидя на коне, поглядывал на то место, где в него выпалил Лысый, и ухмылялся добродушно.
– Ишь ведь дурак! – ворчал он, ухмыляясь. – Спасибо мужлан, мужик. Отродясь ружья не видал, а то бы ведь насквозь прохватил. Так бы и положил! И черт его знает еще, как его, дурака, угораздило маху дать на трех-то саженях расстояния. Вот бы атамана-то одолжил, кабы меня убил. Ах, дурафья…
Лысый прибежал с ружьем и опять взмолился есаулу.
– Ладно! Иди уж…
Орлик двинулся, а мужик, с трудом поспевая, зашагал за ним.
– Ах ты Хосподи! – шептал он. – Вот тебе и наразбойничал! Своего есаула! Ах, Хосподи. Видно, и в душегубстве-то сноровка да охлядка нужна.
– Давно не ел, чертово рыло? – спросил его Орлик после верст четырех пути.
– С утра, Ехор Иваныч…
– На вот, дурафья… грызи.
И есаул, усмехаясь, достал из-за пазухи и бросил на дорогу ломоть хлеба. Лысый поднял и начал уплетать на ходу.
Глава 13
Рано утром Орлик въехал в Устин Яр, и весть о возвращении есаула из города живо облетела все хаты… Туча молодцов повалила к его дому поклониться и поглядеть на него. Даже лютый Малина пришел «почтенье отдать». Орлик привез добрую весть, что беляна с товаром пройдет мимо них вскорости.
Перездоровавшись со всеми, Орлик, веселый, добродушный, всякому сказал доброе слово. Тут же рассказал он про Лысого, как тот его чуть не убил. Заревела толпа, и чуть было не разнесла Лысого на клочки. Но Орлик заступился и не велел трогать мужика, извиняя его тем, что он не за свое дело взялся палить по прохожим. Затем есаул собрался к атаману, и вся толпа проводила его до развалины.
Устя уж знал о приезде Орлика и встретил его на крыльце.
– Здорово, Орлик. Ну, что? Как?
– Слава Богу! Здравствуй. Ты как можешь, – весело отозвался Орлик. – Поцеловаться можно?
– Отчего… – усмехнулся Устя. И атаман с есаулом расцеловались три раза.
Орлик объявил об идущей беляне. Атаман обрадовался. Они вошли в дом и поднялись по лестнице наверх.
– Ишь ведь… Давно ли я уехал, а уж атаман мой еще похорошел! – усмехнулся Орлик, поднимаясь по ступеням.
– Полно ты лясы точить. Болтушка! – ворчнул Устя. – Ну, садись… Рассказывай, когда беляна будет.
– Да через день будет. Надо готовиться… Ну, а все дела наши ни шатко ни валко… а хорошего тоже немного. Про Измаила знаешь.
– Знаю – от Черного.
– Про воеводину тещу тоже знаешь? Что драчлива?
– Знаю.
– А деньги взяла?
– А ты как полагаешь? – добродушно улыбнулся Орлик с самодовольством.
– По лицу твоему вижу, что взяла!
– Вестимо, мало того…
И есаул начал хохотать.
– Я с ней в приятелях… Ей-Богу!
– Как тоись? – странным голосом произнес Устя, и брови его стали морщиться.
– Да так… Мы с ней три раза виделись. Я сказался купцом… да стал к ней льститься, да всякое такое болтать. Бабе-то всего сорок лет, вдовая… Ну, тоска тоже… Она на меня по второму разу уж так ласково начала глядеть, что я по третьему разу стал опасаться, да и домой.
– Я не пойму! – несколько сурово выговорил Устя.
– Стала звать жить у них, в городе, поблизости от их дома; стала обещать, что воевода меня отличит, ну и всякое такое…
– Как же ты ей деньги-то дал?
– Да так… Не обижайте, мол, нас, мужичков, вольных хлебопашцев, что живем в Устином Яре. А вот вам сто рублей от нашего усердия.
– Сто? Ишь…
– Что ж делать. Не пропащие зато деньги. Она из воеводы бечеву вьет.
– Пятьдесят бы довольно…
– Ишь ты… тебе бы даром. Да ништо. Спасибо, были они. Полсотни ты дал, да полсотни от Хлуда получил пропускных…
– Хлуд утянул тут! Нешто можно за целую мокшану с красным товаром полста рублей взять?
– Это, пожалуй что, и верно! – рассмеялся Орлик.
– Утянул?
– Да, утянул. Да что делать? Я взял. Деньги нужны были. Теперь надо пропустить. Уговор дороже денег. А вот пойду, и опять будет давать то же – я ему насмеюся.
– То-то, Орлик… А то ведь он скоро двадцать рублей будет нам эдак передавать, а себе семьдесят в мошну.
– А ведь, ей-Богу, атаман-то мой похорошел! – усмехнулся Орлик, глядя на Устю.
– Полно ты… словно Петрынька…
– Ах, да… Петрынька? Слышал? – воскликнул Орлик. Устя опять насупился.
– Слыхать – слышал, но все это…
– Враки, скажешь?
– Да, полагаю, что этакого быть не может.
– Ладно. Желаешь, я тебе его подведу так, что сам сознается, Иуда, – серьезно выговорил Орлик, и лицо его стало сразу совершенно иное, не смешливое, а строгое, и глаза гневом загорелись.
– Ты на него… У тебя сердце на него, – тихо сказал Устя.
– Пущай сердце… Правда! А стало быть, по-твоему, коли у меня на кого сердце, так я поклеп взведу, обвинять в разных выдумках своих буду… и всякое такое негодное сделаю, не хуже крючка подьячего и волокиты судейской… Так, что ль, атаман? Говори.
– Нет. Я этого не скажу. По сю пору ты никого зря не обижал, – вымолвил Устя.
– Так желаешь, я тебе поганца Петрыня так налажу, что он сознается сам в доносе.
Устя не отвечал. Наступило молчание.
– То-то вот, Устя… Негоже это, – укоризненно проговорил Орлик. – А знаешь, что из-за твоей неправды будет… Он и нас, и тебя с нами погубит.
Брови Усти сморщились, и лицо будто остервенилось сразу.
– Послушай, Орлик. Давай сказывать как должно, а не по-бабьи небылицы плести да сплетать, – глухо и холодно произнес он. – Что, в Камышине не знают, как мы тут живем столько уж времени? А коли камышинское начальство знает, то нешто саратовский наместник не знает? Так чего же они по сю пору команд не шлют на нас, а? Ждут, чтобы Петрынь им приказал поднять ноги?.. Пойду я про тебя доносить, что ты не Орлик, а Егор Соколовский из Ярославля. Что это, по-твоему, донос будет?.. Нет! Почему? Это все знают… Так и наше дело… Что тут Петрынь… Может, он и впрямь нас продал или продаст, да из этого ничего не будет.
Орлик покачал головой.
– Неверно сказываю, что ль?
– Неверно, Устя… – заговорил есаул. – В Камышине мы платили завсегда старому воеводе, он нас и покрывал. Не только сам об нас не доводил до Саратова, но когда оттуда бывали запросы по жалобам камышинцев, дубовцев и других, то воевода отписывался, что все это одни враки, а Устин Яр малая деревнишка, больше все бабы да ребятки в ней, а мужики на заработках, в разброде. В Саратове наместник хилый, в чем только душа держится. Ему отписали; он и рад. Беспокойства нету ему, а правда то или неправда, какое ему дело. Его не тревожь. Ныне вот новый воевода, и дела пошли было худо. Денег не брал, и подходу к нему не было ни откудова. Ну, вот я чрез тещу его все состряпал, и опять поживем.
– Ну, что же? Я так же сказываю.
– Нет, погоди, не все… А вот, вишь, проявился в наместническом правлении молодец да и говорит: вы чего же это смотрите! У вас у речки Еруслана, на бережку, сидят разбойнички. Какое уж время проходу и проезду нет… А вы что ж… Я, мол, в языки иду. Всех назову, все распишу и, угодно, провожу до места команду… Ладно? Запрос в Камышин, так ли показывает разбойник с повинной, ради своего прощения. Что ж воеводе делать? Тут и его теща смолчит. Это не купец ограбленный. Это сам молодец из шайки. Тот про неведомых грабителей говорит, а этот про своих товарищей, как кому кличка, знает, и где живут, и что делают, и кто атаман, и кто есаул. Все он знает и все показывает. Что ж тут делать? Хошь не хошь, наместник не тревожится, а надо, а то ведь и сам в ответ пойдешь. Поднять команду, послать в Устин Яр. Ничего, если нету, враки – ладно, промнутся путем-дорогой! А если впрямь на разбойный стан наткнутся… Что тогда? Тогда наместнику из столицы похвала, а то вотчинка в награду. Он, мол, на Волге нового Устю Разина словил, десять тысяч разбойников перебил и рассеял. Вишь, какой отличный. Сделать его наместником над четырьмя округами. Так ли я сказываю, а?
Устя молчал и, наконец, вздохнул.
– А ты сейчас в подозренье меня! – с упреком прибавил Орлик. – Негоже это. Что мне Петрынь… Ты его не любишь, а терпишь; он тебе, знаю, солон тоже… да все солонее. Мне он – наплевать, меня он пальцем не тронет. Где ему, лядащему? Смотреть мне прямо в глаза не смеет. Из-за кустов, правда, может свалить, как Иуда. Да нет покуда нужды ему в этом.
Он меня любить не любит, я ему что посторонний. А твоя погибель ему нужна, твоя погибель ему масло на сердце. А, вестимо, из-за тебя и мы пропадаем. Мне Хлуд сказывал…
– Что Хлуд. У Хлуда свои замышленья! Хлуд – вор… Он бы вот не продал? – вдруг гневно произнес Устя.
– Мне Хлуд – что собака лает! У меня свой разум, Устя. Да и опять я не Черный, чтоб в руку Хлуду, что стряпать ради его дочки!.. Вот что… А мое дело тебя упредить, сказать. Я эти все дела знаю, немало я жил и в Ярославле, и в Москве. Говорю тебе, сам наместник пальцем не двинет по жалобам проезжих купцов: они век лезут с жалобами на всех. Суди всякого, кто, вишь, купца волжского обидел, до самого Страшного Суда просудишь. И наместнику на них плевать. А вот когда проявился язык и все такое сам берется сделать да на себя берет, то другое дело. Команду собрать да снарядить недолго. Хорошо, мы разнесем ее… ну, уйдем! А все же на старом-то месте оставаться нельзя уже будет. А ведь место-то это, поди, как у тебя насижено. Словно бы ты помещик в своей вотчине правишь. От дедушки по наследству перешло оно тебе и внучку твоему достанется… Устин-то Яр… А?..
Орлик рассмеялся добродушно.
– Что же делать? – вымолвил Устя.
– Застрелить, как придет.
– А коли все то напраслина?
– Я тебе говорю, я его подведу так, что он сам сознается. Вот здесь в горнице у тебя сознается он, так чтобы ему тут и конец был.
– Ты, что ль? – улыбнулся Устя двусмысленно.
– Нет, я не стану человека без драки, как собаку, бить… – угрюмо вымолвил Орлик. – Тебе ведомо, что я еще, слава Богу, никого так не убивал. В битве убить человека, коего никогда и в жизнь не видел, иное дело; там я не в последних. И должно, ты это знаешь хорошо, потому и в есаулы взял.
– Знаю.
– Ну, а этак я не стану. Ты и это знаешь.
– Так как же?
– А позови сибирного. Хоть бы Малину посади вот тут, на лестнице. А как сознается, и прикажи ему без шума удалить поганца. Не хочешь горницы портить, свяжем, глотку заткнем и доведем до горы, а там Малина удавит. И зароем без шуму. Нечего молодцов смущать, что доносчик проявился, пожалуй, разбегутся.
Устя молчал.
– А коли пожалеешь, то упустишь… Выйдет отсюда после нашей беседы и шаркнет уж прямо в Саратов совсем. Увидишь его опять только с командой. Что молчишь?
Устя понурился и потом покачал головой.
– Делай, Орлик, как знаешь и как желаешь. Мне ведь что? Все равно. Хоть в Сибирь сейчас. Я же ведь там и буду раньше ли, позже ли?! А вот вас всех я не должен погублять из-за себя.
– Спасибо, Устя… Вот это дело. А в Сибири тебе никогда не бывать! На то я твой есаул. На то я… Ну, да уж знаешь ведь. Я три раза помру за тебя, душу свою сто раз про заклад отдам, а вытяну тебя из всякой беды. Ну, а теперь прости, а то опять речь пойдет на другое… А ты того не любишь, а гневить я тебя не хочу. Прости.
Орлик вышел быстро, а Устя, оставшись один, задумался печально.
Глава 14
Орлик был как отменный соболь в шайке разбойников и по виду, и по нраву, и по тому, что многое он знал, как если бы барином уродился. И есаула все в Устином Яре любили и уважали больше, чем атамана, и с год назад ходил в шайке слух, что надо бы есаулу похерить лядащего Устю и объявиться атаманом.
Первый про это узнал сам Орлик и шибко рассердился, говоря, что если бы Устя не был атаманом, то он и сам бы не остался в шайке, а ушел бы из Яра искать себе другое место для житья.
Есаула мало кто звал его прозвищем, что дала ему молва людская, то есть Орелкой и Орликом. Иногда называли его так молодцы за глаза. В лицо же его все звали настоящим именем, которое он один на всю шайку не скрывал. Для всех он был Егор Иваныч, а многие знали и больше, знали, что он Соколовский и не из простого звания. Многие были уверены, что есаул – дворянин-помещик, Бог весть, зачем и почему ушедший на приволье волжское. А что быть Орлику атаманом, конечно, все верили; когда захочет, тогда и будет. Да не станет сидьмя сидеть, как Устя, а почище Стеньки Разина пойдет гулять и орудовать по всей матушке-Волге, от Казани до Астрахани.
Все в шайке так думали и говорили, но ошибались.
Орлик имел слишком доброе сердце, чтобы атаманствовать или разбойничать, как Стенька Разин. Ума у него хватило бы, да сердца не хватило бы. Уродился он белоручкой, а белоручке кровь человечью проливать не по плечу. Насчет же происхождения Орлика народ отгадал верно. Глас народа никогда не ошибется, и молва не с неба валится, а родится в каком-либо месте на земле и бежит оттуда по миру.
Есаул Устиной шайки – Орлик, или Егор Иваныч Соколовский, отважный молодец, лихой и красивый собой, но слабый сердцем, был уроженец старинного города Углича.
Когда-то, около двадцати пяти лет тому назад, помещик-холостяк, дворянин Соколов, живший в Угличе, повстречал у соседа по имению крепостную девушку, красивую и по фамилии Соколовскую. Из-за пустого случая, сходства фамилии, вышло то, что помещик взял к себе девушку, а через год родился мальчуган, названный, по дню рожденья, Егором. Дворянин Соколов бросил город, поселился в своей вотчине и стал воспитывать сынишку в доме, а его мать, хотя и чужая крепостная девушка, хозяйничала в доме как настоящая барыня.
Помещик все собирался откупить ее, но не собрался, а через пять лет любимица помещика простудилась, заболела и умерла. Холостяк остался один и еще больше привязался к умному и смелому мальчугану. Не прошло, однако, и еще двух лет, как помещик отлучился от своей вотчины в Углич, запоздал там и, вернувшись, объяснил, что он женится. Через два месяца появилась молодая барыня, дворянка богатая, и хотя вся дворня ждала новых порядков и перемен к худшему, но ошиблась: новая барыня оказалась добрая, ласковая и прежде всего, как мать родная, приголубила маленького Егорку, объявив, что он будет по-прежнему в доме как родной сын обоих супругов.
Через год в усадьбе уже кричал другой мальчуган, новорожденный и первенец помещика, законный, носивший его имя. Затем пошли дети, и скоро в доме было пятеро детей-дворян Соколовых и один взрослый и отважный отрок Соколовский.
Часто призадумывался дворянин Соколов насчет будущности своего «бокового» сынка, какая его судьба будет. Но, конечно, он не мог ожидать той беды, которая падет на него и на голову неповинного ребенка.
Прошло лет десять.
Пришлось однажды заняться размежеванием земель с соседом по вотчине. Имение Соколова и соседа граничилось чересполосицей, и всегда путаницы бывало немало. Но прежде сосед этот был приятелем Соколова и споров не бывало, все кончалось полюбовно. Сосед этот был тот самый, что уступил когда-то Соколову мать Егорки, как бы подарив ее на словах. Но теперь уже он был на том свете, а имение от его наследника, племянника, жившего всегда в Москве, перешло продажей к новому помещику, бригадиру из Москвы.
Новый сосед Соколова оказался неуживчивым и своенравным. Едва приехал он и поселился во вновь купленном имении, как пошел делать всякие неприятности всем своим соседям. Бригадир жаловался и гневался, что угличские дворяне нечиновные и «деревенщина» мало оказывают ему уважения, но что он их живо приведет в повиновение себе и разуму наставит.
Бригадир начал с того, что завел споры со всеми своими соседями о земле и потребовал размежевания. Скоро увидели дворяне-соседи, что приобрели такого сутягу и крючка в лице бригадира, что если ему неласково поклониться, то он сейчас за это в суд потянет. А судейские крючки и ярыжки чуть не с первого же дня его приезда были уж им смазаны деньгами и лаской и все были его друзьями-благоприятелями.
Не прошло трех месяцев со знакомства Соколова с бригадиром по поводу размежевания, как уже завязалась тяжба и началась ябеда, а за ней волокита по судам. Соколов уже собрался было добровольно отказаться от десятка десятин пашни и лесу, лишь бы избавиться от сношений с судейскими ярыжками и писарями, которые, как стая голодных волков, набегали изредка на его вотчину под предлогом справок и описок.
Кто-то из друзей Соколова надоумил его съездить в Ярославль к наместнику, которому он был сродни и который его очень любил и уважал. Ленивый и беспечный помещик кой-как собрался и съездил. Дело все уладил в несколько дней и нажил беду.
Бригадиру было приказано от наместника поубавить своей прыти и Соколова ябедой не тревожить. Бригадир притих, но обозлился не в меру, клялся даже застрелить соседа, если когда на своей земле завидит. Соколов, сидевший век дома и только гулявший под вечерок по саду, отвечал:
– Ну, и пускай меня с ружьем поджидает на новой меже. Я теперь до скончания дней моих дальше липовой аллеи никуда не отлучуся.
Прошло полгода… О бригадире-соседе уж и думать забыли в вотчине Соколова. Но однажды, в осенний день, в вотчину приехал молодой дворянин, очень приличный, и отрекомендовался племянником бригадира и объяснил, что приехал по весьма важному делу.
– Бригадир просит немедленно, – объяснил он, – возвратить ему самовольно когда-то взятого из его вотчины крепостного человека, парня Егора Соколовского, сына его крепостной девки, ныне умершей, но значащейся в числе его подданных рабов.
Дворянин не сразу понял смысл речей племянника бригадира, а когда понял, то около четверти часа пробыл, разиня рот и не произнес ни слова.
– Вот ябеда так ябеда!.. – сказал он, наконец. – Такое дело, что душе и разуму помрачение.
А дело было такое, которого и сам премудрый царь Соломон решить бы не мог. Самое простое дело, самое законное и вместе с тем самое мудреное и самое беззаконное.
Егорка был записан при рождении сыном крепостной девки и с ее фамилией, а она оставалась до смерти крепостной этого самого соседа, ее подарившего или отпустившего к Соколову на словах. Будь она жива, новый помещик мог бы и ее потребовать обратно как свою собственность. Ее нет на свете, но сын ее, конечно, крепостной холоп купившего вотчину бригадира… А что он сын помещика дворянина Соколова, воспитанный в доме вместе с его законными детьми наравне, как барич, до этого всего закону дела нет.
Так объяснили Соколову, когда он теперь, обещав, было, не отлучаться дальше своего сада во всю жизнь, поскакал в Углич. Потерялся бедный человек! Он любил своего вострого мальчугана Егорку не меньше, если не больше других сыновей, которые все были какие-то будто век сонные да ленивые, словно мешки с крупой.
Из Углича Соколов, захвативший и сына, поскакал в Ярославль к родственнику и другу-наместнику.
Но ничего сделать было нельзя. Права помещика на своего раба – права священные, объяснил ему друг-наместник. На сих правах и их неприкосновенности зиждется все: и всякое благочиние, и благоустроение государства.
Наместник мог только посоветовать ехать к бригадиру и просить идти на отступное, на мировую.
Бросился несчастный человек к бригадиру. Тот его не принял и срамно в дом не велел пускать. Приехал к себе Соколов в вотчину и послал от себя гонца, предлагая в обмен отдать за «своего единокровного сына Егора» сто лучших десятин, что были чересполосицей середи земли бригадира.
Бригадир отвечал, чтобы «не медля нимало, выслал помещик Соколов самовольно проживающего у него его бригадирова холопа Егорку, который ему нужен для определения в должность коровника на скотном дворе».
Соколов не вынес… Вечером, покушав, пошел он отдохнуть, чтобы собраться с мыслями, что делать. Он сказал сынишке, что хочет ехать в Москву хлопотать и просить, а не уступать…
Лег отец Егора отдохнуть и уже не проснулся больше…
Помещика, убитого ябедой, похоронили. Жена и дети много плакали.
Но затем жизнь их пошла своим чередом, и скоро, через месяц, дети так же прыгали и резвились по горницам, где уже не было отца, а мать их точно так же и даже еще больше хозяйничала и хлопотала по дому и по имению.
Один Егор, которому было уже лет 17, ходил как тень и ежедневно подолгу сидел на могиле отца, с которым теперь потерял все.
От бригадира снова приехал посланный к помещице-вдове объявить, что если она тотчас же добровольно не отпустит его холопа, то он сам приедет со своими людьми и силой уведет его, причем не отвечает за могущее произойти в ее усадьбе.
– Что же делать-то, Егорушка? Ступай! – сказала женщина. – Не вводи меня с детьми в беду, мы-то ничем не виноваты.
– А я-то… виноват в чем? – спросил Егор.
Но через час Егор Соколовский уже ехал в телеге к своему барину, бригадиру. Бригадир и не допустил его до себя, а велел определить на скотный двор.
Страшен был вид нового скотника. Повидай его барин-бригадир, то, пожалуй бы, струхнул и отпустил на волю. Все люди сторонились от него, все знали, что он барчук или полу барчук и любимый сын соседа, что скончался от любви к нему и горести.
Егор усердно ходил за коровами, но не ел, не спал и не говорил ни слова никому. Через две недели, несмотря на усердие молодого скотника, помещик приказал его наказать розгами, не за вину какую, а в острастку, чтобы знал, значит.
Егора наказали.
А через неделю в саду, около террасы, нашли на дорожке помещика-бригадира с головой, разрубленной топором… И похоронили, не дивяся.
Все знали, чьих это дело рук.
А нового скотника, из полу дворян, не было нигде, он скрылся, и с тех пор никто никогда его в обеих вотчинах не видал.
Прожив кое-как семь лет, где попало и всюду под страхом острога, плетей, Сибири, Егор Соколовский объявился на Волге и стал есаулом Орликом в шайке атамана Усти. И ему-то пророчили молодцы-разбойники быть вторым Стенькой Разиным! Но есаул только добродушно усмехался на это…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.