Текст книги "О чем плачут лошади"
Автор книги: Федор Абрамов
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +6
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
Про Василия Ивановича
Из всего зверья, перебывавшего у Олены Даниловны за ее долгую жизнь, больше всего она любила, как я уже сказал, Василия Ивановича.
Про него она могла рассказывать часами – живо, с подробностями, и послушать ее, так на свете, честное слово, и среди людей-то не много таких умниц, как этот кот.
– А как же, – говорила Олена Даниловна, – бельчат по ночам кто у нас стерег? Разве кошачье это дело? Я начну кому рассказывать – врешь, бабка. А за грибами – слыхано, чтобы кот ходил? А Василий Иванович ходил. Да, да, да! Мы с Владимиром в лес – и он за нами. В сторонку отбежит: мяу-мяу. Иду, иду, Васенька. И так и знай: белый. Других грибов – козлят ли, моховиков – не признавал.
А пьяниц взять. Отец у нас, – Олена Даниловна так называла своего зятя, – с мокрым рылом родился. Иной раз домой придет – зашумит, а уж Василий Иванович ему лапой: не смей! А ежели еще пьянчуг-друзей приведет – беда! Готов глаза выцарапать…
– Бабушка, а расскажи, как Василий Иванович клубничку воровал, – подсказал Вовка.
Олена Даниловна затряслась от смеха.
– Было, было такое дело. Проштрафился у меня Василий Иванович…
Так начался один из многих рассказов про мудрого кота.
– С Амиком они этот номер выкинули. Собачка тутошная, песик – вон тех соседей.
Мы тогда приехали на дачу с Васенькой вдвоем – Владимира еще на свете не было. Ну, мне дела не занимать: кирку в руки и хоть весь день маши. А Василий Иванович, вижу, как не в себе, вроде как в растерянность впал. Ходит за мной да все мяу-мяу: где мы? Куда приехали? Городской, не приспособлен к природе.
Ну, я ему мозги вправляю: что же ты, говорю, Василий Иванович, все за мной да за мной? Куда это годится? У каждого в жизни свои интересы должны быть. – Тут Олена Даниловна бросила на внука один из своих воспитательских взглядов. – Самостоятельность, говорю, должна быть, – еще определеннее выразилась она. – А что же это получится, если все будем ходить друг за дружкой? Ты бы, говорю, хоть друзей-товарищей завел себе. Оглянись, говорю, хорошенько, есть тут кошачий народ.
Нет, со своим братом компанию не свел, а с Амиком снюхался. Тут, на углу, у них свиданья-то происходили. – Олена Даниловна указала на травянистую полевину за калиткой, густо расшитую белоголовыми ромашками. – Правда, Амик и к нам на дачу заходил, а Василий Иванович – нет. Гордость не позволяла: в гости не хожу. Хочешь – ты приходи ко мне, а не хошь – как хошь. Беда, важный был. Покамест Васильем Ивановичем да Васенькой не назовешь, и не откликнется. Ей-богу.
Ну, Амик, тот попроще был, голову высоко не нес. Все, смотришь, прибежит. Наш его встретит у калитки, обнюхает, а то и по травке покатает – тот песик вежливый, лапки кверху и ничего: катай себе на здоровье. А потом и до проказ дело дошло, из-под контроля вышли. – Олена Даниловна кивнула на каменный особняк за крепким высоким забором слева от своей дачи: – Вот у них, у тех куркулей, стали плантации проверять да клубничку выбирать.
– Кот и собака – клубничку?
– Ну. Форменными ворами стали. Потому что не теперь сказано: чужая ягода слаще. – Олена Даниловна сказала это и сразу же спохватилась, видимо вспомнив про свои воспитательские обязанности. – Да, да, – сурово поджала она губы, – бесконтрольность почувствовали. Решили, что все им можно. Я раз гляжу, где Василий Иванович, другой гляжу. Так все на глазах, все с Амиком со своим, а тут никоторого нет. Потом смотрю – чего трава у забора шевелится, а то они выкатывают. С налета. Амик бесхитростный, ничего в себе не держит: гав-гав, там, за забором, были. А мой-то даже не глядит на меня. Старый гусь, хитрющий – только головой водит да усами подергивает.
Ох, думаю, плутяга, погоди у меня, дознаюсь, что там делаешь, выведу тебя на чистую воду. А сама ничего уж не сказала: ни ласки, ни встряски. Как так и надо.
Ладно. На другой день я начеку. Затаилась за кустом, поджидаю ихнюю встречу. А они встретились, обнюхали друг друга да не долго думая – к забору. Впереди Василий Иванович, сзади Амик. Привычное дело! Не первый раз занимаются – в траве у них уж тропка своя протоптана.
Вот к забору-то они подошли, и я за ними. Батюшки! Василий-то Иванович у меня на грядке клубничку кушает, а Амик где? А Амик в дозоре – на дорожке сидит да на дом посматривает.
– Ну уж и посматривает?
– Вот те Бог! – со всей серьезностью побожилась Олена Даниловна. – Чистая правда!
– Бабушка, бабушка, дальше! – закричал возбужденно Вовка.
Вовка был уверен, что все дальнейшее сразит меня окончательно. И оно действительно сразило. Ну, а если и не сразило, то, во всяком случае, показалось совершенно неправдоподобным. Ибо дальше было вот что: Василий Иванович, скушав две-три ягодки – так именно выразилась Олена Даниловна, – уступил место Амику, а сам встал в дозор.
– Вот какой у нас ученый кот! – живо прокомментировал Вовка. – Как в «Руслане и Людмиле». Правда?
– Да, да, такой вот проказник, – рассмеялась Олена Даниловна. – Ведь это надо же додуматься – Амика в дозор, а сам ягодкой сладкой лакомиться! Ну уж я пожурила, посовестила тогда Василия Ивановича. Получил он у меня по заслугам. Это что же, говорю, батюшка мой, получается? Я к тебе со всем моим доверием, а ты себя на хулиганство заводишь да еще и Амика с толку сбиваешь. Каково, говорю, мне из-за тебя краснеть придется? Мне, говорю, за всю жизнь люди худого слова не сказали. Где ни работала, что ни делала, всегда хвалили да на почетную доску вешали. Даже в блокаду, говорю, твоя хозяйка рабочей чести не уронила, ни одного дня в простое не была. Так вот на этом и кончилась у них дружба с Амиком…
– Почему?
– А из-за гордости. Не понравилось, что я его при Амике побранила да посовестила. Вот он и заломил хвост. Амик сколько раз подходил к калитке, гав-гав, а наш – нет, не вышел. А тут вскорости и Амика увезли – из Киева хозяева, там сын соседа проживает. Тем часом и кончилась у них дружба…
Своего любимца, умершего, как я уже говорил, от старости, Олена Даниловна похоронила на усадьбе дачи, возле ели, на которой еще год назад Василий Иванович охранял осиротевших бельчат.
– Я уж не пожалела ничего, – рассказывала она про то, как хоронила кота. Разумеется, рассказывала в то время, когда рядом с нами не было Вовки. – Гроб сделала по нему – ящик из-под конфет в магазине купила, внутри клееночкой выстлала, сверху простынкой белой накрыла… Спи, Васенька, место тут самое красивое. Весной черемуха белая пушится, осенью клен горит, а зимой опять ель зеленая – у Гостиного двора такой не увидишь. Я хоть бы и сама не прочь там лечь…
1969
Олешина изба
1
В лес мы выехали рано, в густом белом тумане, и новой дороги-лежневки, по которой гоняют тяжелые лесовозы, не видели.
Зато сейчас, освещенная вечерним солнцем, она была как на ладони. На пять, на десять километров летят вперед деревянные рельсы, сверкающей стрелой вонзаются в голубое небо на горизонте.
А по сторонам… А по сторонам война прошла. Бессчетные пни-надолбы, ежи-коряги, взрытая, вздыбленная земля, искромсанные, измочаленные ели и березы – вповалку, крест-накрест, как, скажи, поверженные в бою солдаты…
– Вот так строят дорогу-то в тайге, – назидательно заговорил молодой инженер Промойников, вместе со мной всматриваясь в страшный хаос вдоль лежневки, – каждый километр сражение. – И вслед за тем начал сыпать цифрами, как из мешка. Все знал назубок: где сколько уложено плах, сколько кубометров вынуто грунта, сколько забито свай.
В автобусе было весело, шумно: молодежь ехала! Целый день валили ельник, целый день по пояс в болоте бродили, а только сели в автобус – и забыли про всякую усталь. Дремала одна лишь Капа-повариха. Она была уж немолода, да и трудно было ей вклиниться в разговор: на высокой волне перекатывался, а часто и без всяких слов, просто на одних выкриках да смехе.
Промойников, когда мы вылетели из угрюмого сыролесья на сосновые просторы – ах, сладкий ветер загулял по автобусу! – принялся было рассказывать про истоки стройки (в леспромхозе гордились дорогой!), но тут шофер вдруг звонко и дробно засигналил, круто остановил автобус и весело крикнул:
– Олешина изба! Перекур десять минут.
Пассажиры с криком, с гиканьем сыпанули вон.
– Давай и мы сойдем, – предложил, улыбаясь, Промойников. – Как же это быть в наших краях – и на Олешину избу не взглянуть.
Место вокруг было сухое, красивое. Кудрявые, пружинистые заросли пахучего можжевельника, розовый иван-чай в рост человека, сосны, старые, разлапистые, словно стадо разбредшихся мамонтов по беломошнику… А где же изба?
– А изба тута, – шутливо и явно дурачась, сказал Промойников.
– Да, да! Найдите-ка избу! – Нас окружили парни, девушки. Сам Пава Хаймусов, эдакий добродушный голубоглазый медведь, в бригаде которого (знаменитой, гремевшей на всю область!) я провел целый день, подошел к нам. С улыбкой – во всю ряху.
Я подумал, разыгрывают меня, ибо не то что избы, самого захудалого сараишка не было вокруг, но тут Промойников сжалился надо мной:
– Вон она, Олешина изба. – И указал на самую высокую сосну, горделиво маячившую на дальнем бугре.
Я вгляделся. Что-то вроде помоста, похожего на охотничий лабаз, бело отсвечивает в сучьях макушки, от помоста вниз вдоль ствола остатки какой-то веревочной лесенки…
– Изба, изба, – заверил меня Промойников. – Человек жил. Олеша Рязанский.
Пава Хаймусов с восхищением и даже с завистью, как мне показалось, сказал:
– Во какие люди были у нас, товарищ писатель! Вместях с облаком да с птицей парили. Вот бы роман написать.
– Не, лучше кино, – поправил его чернявый длинноволосый парень.
– А что, можно и кино, – охотно согласился с ним Пава. – Тут, бывало, два ворона ране жили. Завсегда, когда едешь, по сторонам этой сосны сидят. Как, скажи, все равно на страже.
– Бывало, рабочие в эту делянку утром едут, – раздался еще один восторженный голос, – а он, Олеша-то, только просыпается, только облака с себя сгоняет…
– Кто, кто просыпается?
К нам подлетела Капа-повариха. Вмиг всех растолкала, разметала, парню говорившему кляп с ходу:
– Не плети! Просыпается… Да когда люди-то на работу едут, он уж наробился. Пять норм давал але боле – когда ему было спать-то?
– Да уж когда-то спал.
– Помолчи, коли ничего не знаешь. Когда Олеша-то жил? Ты ведь о ту пору у мамы в брюхе играл, нет, а тоже про Олешу речи говорить.
Сконфуженный, поднятый на смех парень рта больше не раскрывал. Да и остальные не перебивали Капу. Зубов нету, всего два клыка спереди, а не переговорить. За обедом в делянке я попытался было вызвать на разговор рабочих – ничего не вышло. Всех под себя подмяла.
– У-у, Олеша-то тут расправлялся с пеньями да с кокорами[1]1
К о к о р ы – коряги, выворотни.
[Закрыть], – затараторила снова Капа. – Как леший! Люди машиной, бульдозером – нема дураков жилы рвать, а он – ломом, слегой. «Олеша, не надорвись! Олеша, побереги себя!» Похохатывает только: «У меня застой в крови делается на машинке-то! Я чаду карасинного не люблю!» Один, один пять заданьев вымахивал. А получка-то придет! Денег-то наполучает! Карманы рвет. В магазин зашел: «Ну-ко мне ящичек вина».
– Ящичек?!
– Вот это аппетит!
– А чего! Што бутылками-то покупать – только ноги наминать. Ему бутылка-то как малому ребенку соска. Видала, как выпивал. Винтом бутылку раскрутит, потом другую, третью, в себя выльет, как в ведро, да и пошел. Рюмку ставь на голову – не всколыбается. Как по струночке ходил.
– А говорят, с вина сгорел…
– Кто сгорел? Олеша-то сгорел? Сам-то ты не сгори! Та, курва черноглазая, сгубила. Ксаночка с Украины…
С лежневки уже в который раз доносились нетерпеливые позывные – кончился перекур, и Промойников, видимо, не без влияния Капиных россказней, закричал не своим голосом:
– По коням!
В автобусе нас поджидал уже новый пассажир – плешивый, с рыжей бороденкой старик, сторож склада с горючим, который находился где-то тут поблизости, в старом песчаном карьере. Едва расселись, как он заговорил:
– Ты, Капа, не курсиводом ноне?
– С чего? – удивленно округлила глаза Капа.
Старик хохотнул:
– А я думал, свистишь про Олешу, должность новую дали.
На старика обрушились со всех сторон: заткнись, мол! Не порти песню.
– У нас так, – сказал мне на ухо Промойников, – Олешу не тронь. – И кивнул эдак небрежно Капе: – Давай, Капитолина, повествуй.
Капа поломалась самую малость. Свыше всяких сил было для нее молчать. А кроме того, с этой Ксаночкой, «курвой черноглазой», о которой она начала рассказывать еще в лесу, у нее наверняка были какие-то личные счеты.
– Помню, как к нам заявилась, – брезгливо сморщила она свое худое носатое лицо. – Приехала за длинным рублем, думала, тут денег-то как щепы – лопатой загребай. А увидела, что надо в лесу мерзнуть да до пояса в снегу бродить, она и запоглядывала по сторонам: кому бы на шею сесть. А тут он, Олеша. Денег мешок, и сам простота. Вот она и давай орбиты вокруг его делать.
– Девка исправна была. Одни глаза чего стоят… – Это опять сторож подал голос.
– Чего исправного-то? Глаза… Да глаза-ти эти, я не знаю, как головешки черные. – У самой Капы глаза были пронзительно-светлые, с бутылочным отливом. – Да этими глазами-то, ежели хочешь знать, она его и съела. Все как из погреба темного выглядывает. Уж не скажешь, что у ей на уме… Ну вот, добилась своего: перетащила к себе Олешу. Не надо больше в лес ездить. Сиди у окошечка да пощелкивай орешки. По ей такая работка. А Олеша какой месяц пожил в ейном раю, да дай Бог ноги. Шагу ведь не ступи – за каждым поворотом глаз. Не выпить, не с товарищами пройтись. Вечером она его у машины ждет. Прямо из кузова да под белы руки. Как рестанта под конвоем домой повела. А уж насчет денег и не говори – все до копейки отберет. На курево не оставит. Ну вот, Олеша терпел-терпел, да и сбежал. Опять в общежитие ушел. А потом и в лес, на сосны.
– Как на сосны?
– Дак избу-то разве не видел? Чего ему на дереве-то жить, кабы на земле можно? Из-за Ксаночки распрекрасной. Разве от ей в общежитии укроешься? Она в партком, в рабочком, к директору: вернуть! Не имеешь права, раз со мной дело поимел.
Опять встрял старик:
– Ну ты, Капа, и брехать. Да он эту избу-то, знаешь, когда построил? Когда пни корчевал. Чтобы передох от комара иметь…
– Не плети! Кто это от комара на дереве передох ищет? Все бы лазали. Ксаночка, черные очи, его довела. Говорю, все ходы и выходы знала. Может, еще до Олеши не одного вокруг пальца обвела. Вот он пометался-пометался, туды-сюды кинется: в общежитие, на фатеру к товарищу – все перехват, везде достала. «А ну-ко, достань меня на сосне!»
– Догадался-таки! – Пава Хаймусов радостно пробасил.
Капа хмыкнула:
– Догадаешься – жить захочешь. Ну все равно она и в лес тропку проторила. Прибежит это к сосне, заблеет как коза: «Олеша, пусти меня к себе…» А Олеша наверху только хохочет: «На кой ты мне сдалась!» А то опять закричит оттуда, как ворон: «Лезь ко мне на небеси, коли жить без меня не можешь!..»
– Прямо как в былине! – сказал Промойников. – Ей-богу!
За окнами, красными от вечернего солнца, закачалась окраина поселка: знакомая кузница с высокой железной трубой, механические мастерские, первые жилые дома… Потом, откуда ни возьмись, огромный порожний тяжеловоз навстречу, и сразу затемнение – пылью, гарью накрыло наш автобус.
Меня не на шутку заинтересовал Олеша, и в тот же вечер я решил поговорить со старожилами. С теми, кто знал его лично.
2
В наше время на глубинке в большом ходу словечко «образцовый». Образцовая квартира, образцовый дом, образцовый поселок…
Так вот, Семена Михайловича Ковригина я назвал бы образцовым пенсионером. Здоровья отменного, малинового, ни тебе жира лишнего, ни тебе худобы стариковской; вина не пьет, не курит, активист-общественник и труд – основа. Я застал его за уборкой зеленого дворика, который и без того был расчищен и расчесан – травка к травке.
Семен Михайлович, человек в районе известный, привык к вниманию и почестям, и, когда я сказал, что вот я, писатель, интересуюсь Олешей Рязанским, он нисколько не удивился, а спокойным и деловым тоном спросил, какой орган я представляю и как собираюсь освещать данный вопрос.
– Да пока еще не знаю как, – чистосердечно признался я. – Просто по-человечески интересуюсь.
Семен Михайлович явно не ожидал от представителя советской прессы такой несерьезности, и дело, как говорится, взял в свои руки с первой минуты.
– Ну прежде всего, – заговорил он наставительно, – с этим мифом насчет Титкина надо кончать. – Он так и выразился: «с мифом».
– Простите, но меня интересует не Титкин, а Олеша Рязанский.
– А никакого Олеши Рязанского у нас и не было. Олеша Титкин был.
– Как Титкин? – Я и представить себе не мог, чтобы у человека, о котором я столько наслышался сегодня, была такая дурацкая фамилия.
– А вот Титкин. У меня на участке работал – я прорабом был. А это уж после его под Олешу-то Рязанского раскрасили. – Семен Михайлович нахмурился, махнул рукой. – Все у нас через пень-колоду. Настоящих организаторов производства да стахановцев не помним, а пьяницу да хулигана подняли. – Он помолчал и еще более определенно сказал: – Недоработка общественных организаций. Я тут весной ставил вопрос на парткоме, когда меры насчет пьянства вырабатывали. Вырвать, говорю, надо с корнем этот культ Титкина, собрания среди молодежи провести, а то все наши разговоры – пьянству бой – так разговорами и останутся.
Я наконец собрался с мыслями и, защищая Олешу, сказал, что у некоторых старожилов поселка несколько иное мнение об этом человеке.
– У каких это у некоторых? – строго вопросил Семен Михайлович. – A-а, дак это Капочка вас просветила! Когда из лесу ехали. Ну это она может – хлебом не корми, а дай языком почесать. У нее и отец, бывало, сказками кормился. Все в лес с топорами да с пилами, а он налегке. Евонно дело сказки да побаски по вечерам рассказывать. Первый скоморох по нашим местам был. А Капка эта… Черпаком бы своим лучше работала, а то ведь ейна еда поперек горла. Голодная собака и та подумает, прежде чем ейну котлету в рот взять.
Относительно Капиных обедов Семен Михайлович, пожалуй, был прав, я сам убедился в этом, но я снова возразил Ковригину. Я сказал, что об Олеше Рязанском (я упорно называл его так) есть и другие суждения.
– Например? – опять тоном судьи спросил Ковригин.
– Например, главного инженера Промойникова.
– Валерия Логиновича? По части производственной характеристики воздержусь, поскольку сам, хоть и с техникумом, семь лет инженерил. А в кадровом вопросе товарищ Промойников хромает – на это ему и на парткоме указывали, и в положительном плане я бы характеризовать его не советовал.
– Ну хорошо, хорошо, – начал я уже горячиться. – Промойникова мы покамест оставим в покое. А что же такое Олеша? Вот вы знали его, под началом у вас работал… Пять норм, говорят, давал…
– Давал, – подтвердил Семен Михайлович.
– Значит, производственник что надо?
– Производственные показатели у него были. А моральные? Моральные – минус. А раз моральные не на высоте, – заключил Семен Михайлович, – то и на производственных отражается. – И далее с присущей ему обстоятельностью, с загибом пальцев стал перечислять Олешины грехи: пьяные кутежи, в которые нередко втягивалось все общежитие, скандалы в семье, безобразные выходки в отношении как своих товарищей, так и лиц руководящего состава (выражение Ковригина)…
И я не сомневался: все правильно; все это наверняка водилось за Олешей, но почему-то мне больше не хотелось слушать Семена Михайловича, и, когда он, извинившись, вдруг засобирался в дом, чтобы принять лекарство – время подошло, – я с радостью с ним распрощался.
3
Сколько за последние двадцать – тридцать лет выросло лесных поселков на Севере! Не пересчитать. Но везде одно и то же: окрест, куда ни глянешь, лес синей стеной, асам поселок – пустыня песчаная: под корень, до единого деревца вырубают сосну и ель, когда начинают возводить дома.
Ропша, к сожалению, не исключение. И когда я вышел за ворота чуть ли не единственного зеленого, благоустроенного дворика, мне показалось, будто я в раскаленное пекло попал – таким жаром дохнула на меня вечерняя улица.
Но я ожил в этом пекле. Я снова задышал полной грудью. И все мне было занятно и любо в этот вечерний час: и яростно наигрывавшая где-то на окраине гармошка, и звучное хлопанье волейбольного мяча, и бездомные, грязные, еще не вылинявшие собаки, валявшиеся возле мостков, по которым я шел. И я шел беспечно, без единой мысли в голове, и так бы, наверно, прошел весь поселок, да меня вдруг окликнули:
– Куда правишь? Приворачивай на перекур!
Я повернул голову на голос – и вот картина: улыбающийся, высветленный вечерним солнцем старик на низеньком крылечке. Нога на ногу, во рту папироска, и дым голубыми лентами. Как из пароходной трубы.
Я не стал дожидаться вторичного приглашения – люблю людей, которым жизнь в радость!
Липат Васильевич, как он сам сказал, наблюдал за чудом природы – за солнцем, которое в это время садилось в пылающий сосняк за поселком.
– Спиримент делаю, – уже более конкретно пояснил он. – Быват, нет у него стыковка с домом Петруши Лапши. – И вслед за тем старик, как бы приобщая меня к своему занятию, вытянул палец: туда, мол, смотри. Там дом.
– Чего опять выдумываешь? Какой еще спиримент? – Из сеней, громыхая ведрами, вышла старуха, высокая, полная, с миловидным лицом.
– Эка ты баба, – поморщился Липат Васильевич. – Сказано тебе, береги нервные клетки. Не восстанавливаются.
– Не заговаривай, не заговаривай зубы. Лук поливать надо. Небось сам-то кажинный день ешь-пьешь.
Липат Васильевич вздохнул:
– А беда с этим луком. Говорят, у нас наука крепкая. Чего там ученые думают? Взяли да спарили бы этот лук… ну хоть бы с сосной… – Старик захлопал глазами: сам не ожидал такого поворота в своей голове.
– Вот-вот, поливать не надо. А сосну-то грызть будешь?
– Дак, ты думаешь, с какой сосной-то? С деревом? Которое на дрова рубим?
Липат Васильевич глянул туда-сюда, быстрехонько вскочил, вырвал у хлева, напротив, полузасохшую хвощинку – благо там этого добра хватало, – поднес ее к глазам жены:
– Вот с какой сосной-то! Поняла? А ты по своей бабьей дурости хватила… Еще возьми не то телеграфный столб…
Надо полагать, наглядность, с которой разъяснял свою идею Липат Васильевич, сделала свое дело. Во всяком случае, старуха уже без прежней категоричности сказала:
– Плети.
– Да чего плети-то? Люди на Луну забрались, а тут эка невидаль… Мичурина нету, – вдруг озабоченно покачал головой Липат Васильевич, – а то бы он, мужик-то, давно уж курс дал. Ведь это что делается в данный вечерний момент, дак и сказать нельзя. Вся Россия бренчит ведрами на огородах. Как, скажи, в бывалошные времена, при царе Горохе… Ну да ничего, справятся. Новую породу скота потруднее выводить было.
Старуха пытливо посмотрела на старика и недоверчиво спросила:
– Это какую еще новую?
– Молочно-медвежью. Медведя с коровой случили. Чтобы, значит, зимой не кормить, а то сама знаешь: все кормов нету…
– Тьфу, лешак старый! – рассердилась старуха. – Я стою, уши развесила… Кабыть от его, враля, когда путное слово услыхаешь! – И она, подхватив ведра, пошла на огород.
Довольнехонький Липат Васильевич проводил ее взглядом до калитки на задах, а потом со вздохом показал на закат, на алую шиферную крышу, за которой скрылось солнце:
– А спиримент у меня опять не вышел. Ну да ничего, в другой раз подкараулим. Рассказывай. – И на меня уставились размытые временем, но такие живые, любознательные глазки. – Говори, что на свете деется. Я все тут преемничек маленький крутил – зять весной в отпуску был, оставил, – а теперь батарейки сели – на послушном корму живу, кто чего скажет… Да ты, может, чаю хочешь? – вдруг одумался старик. – У меня моментом это. С чаю надо начинать-то. С угощенья. Так, бывало, гостей на Руси встречали. Сперва напой, накорми, в постель уложи, а потом выспрашивай.
Я от чая отказался и разговор перевел на Олешу.
– Олеша? Был ли у нас Олеша? – Старик оторопело посмотрел на меня. – Да ты спроси еще, Сэсэрэ у нас але Америка.
– По-разному говорят, – уклончиво сказал я.
– Кто говорит? А-а! – вдруг догадался старик и остервенело сплюнул. – Никого-то слушаешь. Ковригина! Да его бы воля, он не то что Олешу, солнышко бы прикрыл. Больно ярко светит.
– А Олеша светил?
– Ну что ты! Вот из того же косья, из того же мяса, да? Естество природы. А радости-то, веселья сколько вокруг его! Бывало, хоть то же пеньё корчевать… Да кто оно рад надрываться, в болоте целый день ползать. А ведь с ним-то, с Олешей, – праздник. И чем кокора страшнее да толще, тем ему лучше. Задора больше. А сосну, ель свалим! Мы втроем да впятером – всем гамозом тащим. А он – один. «Мне бы, ребята, только за дерево взяться да чтобы под ногами твердь была». Как Микула Селянинович…
– Здоровый был?
– Здоровый. Паву Хаймусова знаешь? Ну дак вот, капля в каплю. Только ростику вроде как поменьше был. Да нет, – пренебрежительно махнул рукой Липат Васильевич, – чего я говорю. Нашел что сравнивать – телеграфный столб с мешком картошки! Пава… Чего Пава? Лес-от каждый дурак умеет мять. А ты жизнь проживи с забавой. Людям оставь что вспомнить. А ведь Олеша-то!.. Бывало, дело весной, к Первому маю подходит. Вина нету – все за зиму прикончили. А разве мы не люди – с сухим горлом в праздник? «А давай, ребята, за моря-окияны». И верно, что за моря-окияны. Все разлилось – реки, ручьи, болота. До району двадцать пять верст – лучше и не думай. Все равно проберется. Ничего не удержит. За каку реку на бревне, за каку вплавь…
– Вот из-за вина-то он, говорят, и погиб, – заметил я.
– Кто, Олеша-то из-за вина? Да слушай ты – наговорят. Из-за вина… Ксана Григорьевна его подкузьмила, с ней у парня-то лады не получились.
В эту минуту на задах появилась старуха, и Липат Васильевич, прицокивая, прищелкивая языком, запел, как тетерев на токовище:
– Ну, баба, ты как аленький цветочек у меня, как маргаритка прекрасная! А еще не хотела на вечерний моциён…
– Сиди! – Старуха издали погрозила ему кулаком, но к нам подошла довольная, умиротворенная. – Чего опять заливаешь? Как у него, не знаю, и язык-от не заболит – с утра до ночи молотит.
– А есть, есть, баба, маленькая натуга в языке, это ты верно подметила. Ну тольки не кончено заседанье, не вся истина выяснена…
– Истина от тебя, – рассмеялась старуха. – Истина-то тебя, как чуму, обходит стороной.
– А вот и не угадала, Марья Тихоновна! Об Олеше толкуем.
– Это об том пьянице? – удивилась старуха. – Ну дак вам об нем ночь толковать не перетолковать.
– Да пошто ты так-то, Марья Тихоновна? Ты ведь у меня золото, а люди подумают – ржавчина…
Шутку старуха, однако, не приняла. Встала, подхватила полнехонькие ведра, с которыми вышла с огорода, прошла в сени. Липат Васильевич все в том же скоморошьем духе крикнул ей вдогонку:
– Так-так, баба! Ставь самовар, а то мы с тобой как нехристи – заморили гостя.
Я опять стал было отказываться от чая, но старик меня успокоил:
– Ладно, насилу за стол не посадим. Я сам весь, как летом в засуху ручей, пересох. А насчет Олеши, – заговорил он без всякого напоминанья с моей стороны, – вранье. Когда нам было пить-то? Заданье в те поры – сам знаешь! Одним топором да «лучком» кубиков больше давали, чем теперека веема тракторами да техникой. Раны войны залечивали… Ну, конечное дело, когда доберемся – дадим копоти. А Олеша, он Олеша и есть: во всем первый. Денег наполучает – охапкой несет. Много зарабатывал – пять норм выгонял. Да и получки-то у нас тогда раз в три месяца были – все денег в банке нету. Ну и куда девать такие деньжища! Теперека, к примеру, – телевизор, машину куплю, так? А тогда что? А, давай вино! Ящики накупит, штабеля в общежитии наставит. Ну и начальству не по шерсти: график срывается. Да! Кабы он, к примеру, один за это вино сел – ладно. А то ведь он конпонейский. Я гуляю – и вся бригада гуляй, все общежитие. Простяга человек! Ничего не жалко. Последнюю рубаху с себя снимет.
Вот его и начали прижимать: «Кончай, Олексей». Раз сказали, два сказали, а на третий с милицией: «Выметайся из общежития!» – «Кто выметайся? Я? Да плевать я хотел на ваше общежитие! Да я такое себе общежитие отгрохаю, какого белый свет не видал». Ну вгорячах-то да спьяна-то и махнул в лес – залез на сосну…
– Так все-таки с пьянки все началось? – опять перебил я старика, ибо не сомневался, что вместе с Олешей сейчас же залезет на сосну и он сам, а раз залезет – прощай трезвый разговор.
– Да с чего! – недовольно отмахнулся Липат Васильевич. – С пьянки, с пьянки. Все у них с пьянки. Ясное дело, что не тверезый же полез на дерево, да это так, я думаю, для куражу больше, а главная-то у него несработка с начальством по другой линии вышла. С бензином парень-то общего языка не нашел.
– С бензином?
– Ну! После войны все хребтиной да топором – так? А тут – раз в наши леса трактор. «За руль, ребята!» – команда. А за рулем больно твоя сила нужна? Видно за рулем твою силу? Вот он, Олеша-то, и зашалил. Обида. Привык во всем первым, на самом юру, а тут какая-то сопля, оттого что руль в ту, в другую сторону поворачивает, – на доску Почета. С этого, с этого Олеша пошел под откос.
– А Ксана Григорьевна?
– Чего Ксана Григорьевна? – искренне удивился старик. – А, это насчет неладов-то у них. Были, были нелады. Да ерунда! С коих это пор курица орла заставила кудахтать? Ты ежели насчет этого бабьего вопроса интересуешься, дак пойди ко Климентьевне. К старухе, у которой она жила. Та все тебе как есть распишет.
– А не поздно сейчас?
– Это, ты думаешь, она спит? Да с чего. У ей давленье в крови, она только ночью-то и жить начинает. Козешку держит – разве ей до спанья? А то скажи, ежели что – от Липата направленье имею, живо откроет. Сродственница мне. Ну только я тебе так скажу: лучше меня тебе никто про Олешу не скажет. Он ведь, бывало, мимо идет, завсегда свист подаст. А в лесу-то, когда на свою сосну заберется! Как Соловей-разбойник засвищет… Прямо мурашки по коже, ей-богу…
Хорошо было сидеть с Липатом Васильевичем. Я мог до утра слушать его игривое слово. Но хотелось послушать и других, близко знавших Олешу.
– Ну раз так, – неохотно согласился со мной старик, – иди. Азимут известный: все прямо, прямо по мосткам, до самой закрайки – как раз в хоромы Климентьевны упрешься.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.